архимандрит Пимен (Благово)
Рассказы бабушки
Художественная литература
Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово Содержание Предисловие Глава 1 I II III IV V VI VII VIII IX Глава 2 І II Глава 3 Глава 4 Глава 5 І II III IV Глава 6 І II Глава 7 (1806–1809) I II III IV V VI Глава 8 (1810–1813) I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII Глава 9 І II III IV V VI VII Глава 10 І II III IV Глава 11 І II III IV V VI VII VIII IX X Глава 12 І II III IV V Глава 13 І II III IV V VI VII Глава 14 I II III IV V VI VII Глава 15 І II III IV V VI VIII IX Глава 16 І II III IV V VI VII VIII IX Глава 17 І II III IV V VI VII VIII IX X XI Глава 18 (1827–1838) I II III IV V VI VII VIII IX Приложения Т.И. Орнатская 1 2 3 4 Примечания. Рассказы бабушки Словарь устаревших и малоупотребительных слов Список сокращений
Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово
Предисловие
Бабушка моя, матушкина мать 1 , Елизавета Петровна Янькова, родилась 24-го марта 2 1768 года. Она была дочь Петра Михайловича Римского-Корсакова, женатого на княжне Пелагее Николаевне Щербатовой. Мать Петра Михайловича, Евпраксия Васильевна, была дочь историка Василия Никитича Татищева.
Бабушка скончалась 3-го марта 3 1861 года, сохранив почти до самой своей кончины твердую память, в особенности, когда речь касалась прошлого. Все члены рода Корсаковых жили весьма долго, но бабушка Елизавета Петровна всех превзошла своим долгоденствием. Она живо помнила все предания семейства, восходившие до времен Петра I, я рассказывала с удивительною подробностью, помня иногда года и числа: кто был на ком женат, у кого было сколько детей, словом сказать, она была живою летописью всего XVIII столетия и половины XIX.
Я начал помнить мою бабушку с 1830 года, со времени первой холеры 4 : ей было тогда 62 года. Она жила постоянно в Москве, в собственном доме, в приходе у Троицы 5 в Зубове, в Штатном переулке, между Пречистенкой и Остоженкой. Мне было тогда три года: мы жили в деревне в сорока верстах от Москвы; это было осенью, в конце августа или в сентябре.
Помню, что раз вечером в гостиной я заснул у матушки на диване, за ее спиной. Просыпаюсь – поданы свечи; пред матушкой стоит жена управителя, Настасья Платоновна, и матушка читает ей вслух письмо, полученное от бабушки. Она писала: «Милый друг мой, Грушенька, приезжай скорее в Москву: нас посетил гнев Божий, смертоносное поветрие, которое называют холерой. Смертность ужасная: люди мрут как мухи. Приезжай, моя голубушка, я одна: Клеопатра еще не возвращалась; она и Авдотья Федоровна у Анночки 6 в Гремячеве. Что тебе делать одной с ребенком в деревне: ежели Господь определит нам умереть, так уж лучше приезжай умирать со мною, умрем вместе; на людях, говорят, и смерть красна. Жду тебя, милая. Господь с тобою». 7
На следующий день мы поехали в Москву. Как мы ехали, не помню; памятно мне только, что, когда мы приехали к Бутырской заставе, было уже совершенно темно и вдруг нас озарил яркий свет: были разложены большие костры по обеим сторонам дороги у самой заставы.
Я спал во время дороги, но, когда карета вдруг остановилась, я проснулся. Слышу, матушка спрашивает у кого-то:
– Что это такое? Отчего разложены костры?
– Велено окуривать тех, которые въезжают в город, – отвечал чей-то голос в темноте.
Человек наш пошел в караульную при заставе расписываться в книге: кто и откуда едет (как это тогда водилось, покуда с устройством железных дорог в 1852 году 8 на заставах не были сняты шлагбаумы и въезд в города не сделался совершенно свободным).
Матушка говорит моей няне старушке:
– Няня, спусти стекло и спроси, отчего это казак стоит у огня?
Няня спустила стекло, высунула голову и с кем-то говорила; я, верно, или не понял, или не слыхал ее слов, но только слышу, она передает матушке шепотом, чтобы меня не разбудить: «Это, вишь, пикет, казаки поставлены, город оцеплен; и мертвое тело лежит…»
– Ах, Боже мой! – воскликнула матушка.
Мне стало почему-то вдруг страшно, и я громко заплакал.
Матушка взяла меня на колени, крепко поцеловала и стала Авдотья Федоровна мне что-то говорить. Между тем, человек расписался, подняли шлагбаум, и мы въехали в город.
Я совершенно разгулялся ото сна и стал внимательно смотреть в окно: вижу фонари, лавки освещенные, по улицам ездят в каретах. Все это меня занимало, и все мы ехали, ехали – мне показалось, очень долго и далеко. Наконец, матушка говорит мне: «Сними шляпу и перекрестись, мой хороший; вот церковь , это наш приход, сейчас приедем…»
И точно, вскоре мы въехали во двор. Меня вынули из кареты и понесли в дом.
Бабушка вышла встретить нас в залу и обняла матушку, а ко мне нагнулась и меня расцеловала. Это свидание матушки и бабушки живо врезалось в мою память и представляется мне как самое давнее, первое мое воспоминание. С этого дня я начинаю помнить бабушку, ее зубовский дом, приход наш, сад и все то, чем был постоянно окружен до 1838 года, когда мы от бабушки переехали на житье в собственный дом.
Мы вошли в гостиную: большая желтая комната; налево три больших окна; в простенках зеркала с подстольями из темно-красного дерева, как и вся мебель в гостиной. Направо от входной двери решетка с плющом и за нею диван, стол и несколько кресел.
Напротив окон, у средней стены, диван огромного размера, обитый красным шелоном: перед диваном стол овальный, тоже очень большой, а на столе большая зеленая жестяная лампа тускло горит под матовым стеклянным круглым колпаком. У стены, противоположной входной двери, небольшой диван с шитыми подушками и на нем по вечерам всегда сидит бабушка и работает: вяжет филе или шнурочек или что-нибудь на толстых спицах из разных шерстей. Пред нею четвероугольный продолговатый стол, покрытый пестрою клеенкой с изображением скачущей тройки; на столе две восковые свечи в высоких хрустальных с бронзой подсвечниках и бронзовый колокольчик с петухом. Напротив бабушки у стола кресло, в которое села матушка и стала слушать, что говорит бабушка; а я, довольный, что после неподвижного сидения в карете могу расправить ноги, отправился по всем комнатам все осматривать с любопытством, как будто видимое мною видел в первый раз.
Надобно думать, что я до тех пор был еще слишком мал и ничего еще не понимал, потому что все, что представлялось моим взглядам, мне казалось совершенно новым.
Поутру бабушка кушала свой кофе у себя в кабинете, и пока не откушает – дверь в гостиную не отворялась; в 10 часов замок у двери щелкнет со звоном, бабушка выходит в гостиную и направо от кабинетной двери садится у окна в мягкое глубокое кресло, и работает у маленького столика до обеда, т. е. до трех часов, а если работает в пяльцах – вышивает ковер, то остается в своем кабинете и сидит на диване против входной двери из гостиной и видит тотчас, кто входит из залы. Когда она бывала дома, то принимали прямо без доклада.
Опишу наружность бабушки, каковою я начал ее помнить с детства и каковою, с едва заметною для меня переменой, она осталась до самой ее кончины в 1861 году, когда ей было 93 года.
Бабушка была маленькая худенькая старушка с весьма приятным бледным лицом; на ней тюлевый чепец с широким рюшем надвинут на самый лоб, так что волос совсем не видать; тафтяное платье с очень высоким воротом и около шеи тюлевый, рюшевый барок; сверху накинут на плечи большой темный платок из легкой шерстяной ткани или черный шелковый палатин. Как многия старушки ее времени, она остановилась на известной моде, ей приличествовавшей (1820 годов), и с тех пор до самой кончины своей продолжала носить и чепец. и платье однажды усвоенного ею покроя. Это несовременное одеяние не казалось на ней странным, напротив того: невольное внушало каждому уважение к старушке, которая, чуждаясь непостоянства и крайностей моды, с чувством собственного достоинства, оставила за собой право одеваться, как ей было удобно, как бы считая одежду не поводом к излишнему щегольству, но только средством, изобретенным необходимостью, приличным образом, удобно и покойно себя чем-нибудь прикрыть.
Десять лет моего детства провел я в доме бабушки и с детства слышал ее рассказы, но многое от слышанного тогда осталось в моей памяти; я был еще так мал, что не придавал настоящего значения слышанному мною и то, что слышал сегодня – забывал завтра. Десять лет спустя, когда, лишившись своей незамужней дочери 9 , с которою она жила, бабушка переехала на житье к нам в дом и жила с нами до своей кончины, в эти двенадцать лет слышанное мною живо врезалось в мою память, потому что многое было мною тогда же подробно записано. В числе этих двенадцати лет мы провели безвыездно три года – 53, 54 и 55 – в деревне. и тут то в длинные зимние вечера бабушка любила вспоминать о своей прошлой жизни и не редко повторяла одно и то же.
To, что я тогда записал, могу передать со всею полнотой подробностей, которые доказывают, что говорит очевидец, припоминающий когда-то виденное, a то, что я позабывал или иногда и ленился записывать подробно, слишком доверяя своей памяти, я передаю только в очертаниях и кратких словах, не желая вымышлять и опасаясь исказить точность мне переданного.
Все те мелочные подробности ежедневной нашей жизни, которыми мы пренебрегаем в настоящее время, считая их излишними и утомительными, становятся драгоценными по прошествии столетия, потому что живо рисуют пред нами нравы, обычаи, привычки давно исчезнувшего поколения и жизнь, имевшую совершенно другой склад, чем наша.
Я несколько раз пытался предлагать бабушке диктовать мне ее воспоминания, но она всегда отвергала мои попытки при ней писать ее записки и обыкновенно говаривала мне: «Статочное ли это дело, чтоб я тебе диктовала? Да я и сказать-то ничего тебе не сумею; я давным-давно все перезабыла, a ежели что я рассказываю, и тебе покажется интересным, так ты ж запиши, а большего от меня не жди, мой милый».
Так мне и приходилось делать: записывать украдкой п потом приводить в порядок и один рассказ присоединять к другому. Будучи в настоящее время единственным хранителем этих преданий и рассказов, я счел своим долгом поделиться этими словесными памятниками прошедшего со всеми любителями старины и рассудил, что мне, как москвичу, всего лучше и приличнее напечатать их в Москве 10 , тем более, что в московском обществе найдутся люди, по преданию имеющие понятие о лицах, упоминаемых в рассказах старушки, прожившей всю свою жизнь в Москве.
1877 года, ноября 1-го дня.
Глава 1
I
Я родилась в селе Боброве, которое купила покойная бабушка, батюшкина мать, Евпраксия Васильевна, дочь историка Василия Никитича Татищева. В первом браке она была за дедушкой, Михаилом Андреевичем Римским-Корсаковым, и от него у нее было только двое детей: батюшка Петр Михайлович и тетушка княгиня Марья Михайловна Волконская. Вскоре овдовев, бабушка вышла замуж за Шепелева (кажется, Ивана Ивановича); детей у них не было, и они скоро разъехались, дав друг другу подписку, чтобы ни которому из них одному после другого седьмой части не брать 11 . По Шепелевым бабушка приходилась сродни графине Шуваловой (Мавре Егоровне, урожденной Шепелевой, жене графа Петра Ивановича Шувалова).
Летом графиня Шувалова живала иногда в своем имении, где-то неподалеку от Боброва; бабушка с ней считалась родством и была дружна. Раз как-то она была у нее в гостях, та и говорит ей: «Что ты меня никогда не позовешь к себе обедать?
– Что же мне тебя звать, отвечала бабушка, – милости просим когда угодно.
– Ну так назначь день, когда мне приехать; a το легко ли сколько верст ехать с визитом, а ты, пожалуй, и не дашь пообедать.
– Я дня не назначаю, потому что ты сама знаешь, всегда тебе рада и обедом угощу, прошу не прогневаться, чем Бог послал... А ежели день назначишь, и того лучше, буду тебя ожидать... Назначь сама».
День назначили. Бабушка, приехав домой, послала несколько троек туда-сюда: кто поехал за рыбой, кто за дичью, за фруктами, мало ли за чем? Званный обед: Шепелева угощает графиню Шувалову, – стало-быть, пир на весь мир.
Бабушка была большая хлебосолка и не любила лицом в грязь ударить. Надобно гостей назвать: не вдвоем же ей обедать с графиней. Послала звать соседей к себе хлеба-соли откушать; и знатных, и незнатных – всех зовет: большая барыня никого не гнушается; ее никто не уронит, про всех у нее чем накормить достанет... Приспел назначенный день. Гостиная полна гостей; Калуга в семнадцати верстах и оттуда съехались: приехала главная гостья – Шувалова; не забыли п попа с попадьей. Попадью бабушка очень любила и ласкала: соскучится, бывало, и позовет человека: «Поди, зови попадью». Та придет: «Что ж это ты дела своего не знаешь, ко мне не идешь который день?» Та начнет извиняться: «Ах, матушка ваше превосходительство, помилуйте, как же я могу, как я смею незваная прийти» ... Бабушка как прикрикнет на нее: «Что ты, в уме, что ли, дура попова, всякий вздор городишь! Вот новости: незваная! Скажите на милость: велика птица, зови ее! пришла бы сама, да и пришла... Ну, ну, не сердись, что я тебя обругала, я пошутила, попадья; садись, рассказывай, что знаешь» ... И так редкий день, чтобы попадья не была у бабушки.
Пришел час обеда; дворецкий с важностью доложил: «Кушанье готово». Хозяйка взяла за руку Шувалову, ведет ее к столу, видит, попадья тут стоит. Желая ее приласкать, она и говорит ей:
– Ну, попадья, ты свой человек; сегодня не жди, чтоб я тебя потчевала, а что приглянется, то и кушай.
В то время кушанья не подавали из буфета, а все выставляли на стол, и перемен было очень много. В простые дни, когда за-свой обедают, и то бывало у бабушки всегда: два горячие – щи да суп или уха, два холодные, четыре соуса, два жаркие, два пирожные... А на званом обеде, так и того более: два горячие – уха да суп, четыре холодные, четыре соуса, два жаркие, несколько пирожные, потом десерт, конфеты, потому что в редком доме чтобы не было своего кондитера и каждый день конфеты свежие ... Можно себе представить, какой был в этот день обед у бабушки: она любила покушать, у нее, говорят. и свои фазаны водились; без фазанов она в праздник и за стол не садилась. Бывало, сидят за столом, сидят – конца нет: сядут в зимнее время в два часа, а встанут – темно; часа по три продолжался званый обед.
Ну, сели за стол, сидят – кушают да похваливают; что блюдо – то диковинка; вот дошло дело до рыбы. Дворецкий подходит к столу, чтобы взять блюдо, – стоит и не берет. Бабушка смотрит и видит, что он сам не свой, на нем лица нет, чуть не плачет. «Что такое?» Подают ей стерлядь разварную на предлинном блюде; голова да хвост, самой рыбы как не бывало. Можешь себе представить, как бабушке стало досадно и конфузно! Она не знает, что и подумать! Смотрит кругом на всех гостей, видит, попадья сидит, как на иголках – ни жива, ни мертва... Бабушка догадалась, говорит громко: «Что ж это такое?» а сама с попадьи глаз не сводит. С попадьей чуть не дурно делается, встала, хочет сказать – не может. Все гости опустили глаза, ждут – вот будет буря. «Попадья, ты это съела у меня рыбу?», – грозным голосом спрашивает бабушка.
– Виновата, матушка государыня, ваше превосходительство, точно я, виновата, бормотала попадья, – сглупила ...
Бабушка расхохоталась, глядя на нее – и все гости.
– Да как же это тебе в ум только пришло съесть что ни на есть лучшую рыбу? – спрашивала хозяйка сквозь смех.
– Простите, виновата, государыня, ваше превосходительство! Вот как изволили идти-то к столу, так и сказали мне, что ты, мол, свой человек, не жди, чтобы потчевать стала, а что приглянется, то и кушай... Села я за стол, смотрю – рыбина стоит предо мною большая, – хороша, должно-быть, съем-ка, я отведаю, да так кусочек за кусочком, глоток за глотком, смотрю. – а рыбы-то уж и нет...
Бабушка и графиня хохочут еще пуще прежнего; им и вторят гости ...
– Ну, попадья, удружила же ты мне, нечего сказать ... есть за что поблагодарить! Я нарочно за рыбой посылаю и ни весть куда, а ты за один присест изволила скушать! Да разве про тебя это везли? Уж подлинно – дура попова.
И обратившись к дворецкому сказала: «Поди, ставь попадье ее объедки, пусть доедает за наказание, а нам спросите, нет ли еще какой другой рыбы?..»
Принесли другое блюдо рыбы – больше прежней ...
Я думаю, что вся эта проделка попадьи была заранее подготовлена, чтобы посмешить гостей; тогда ведь это водилось, что держали шутов да шутих... 12
Бабушка Евпраксия Васильевна была, говорят, очень крутого нрава, и как знатная и большая барыня, была в большом почете и не очень церемонилась с мелкими соседями. так что многие соседки не смели и войти к ней на парадное крыльцо, а все на девичье крыльцо ходили.
Рассказывают, что одна соседка сказала про бабушку что-то неладное; бабушке передали это. Она промолчала. Через сколько-то времени приехала к ней эта соседка, говорившая про нее дурно. Пришла в девичью и говорит: «Доложите генеральше, что я, мол, приехала».
Пришли докладывать бабушке, что такая-то приехала и сидит в девичьей.
– Скажи ей, что я ее и видеть не хочу. Я, видишь, не хороша по ее рассуждению, – ну, пусть лучше кого ищет, a меня бы оставила в покое и избавила от своего знакомства.
Возвратилась в девичью та, которая докладывала.
– Генеральша на вас, матушка, за что-то гневается, говорит: «Коли я не хороша для нее, пусть кого получше ищет, чтобы ко мне и глаз не казала, не ездила».
Барынька просит, чтоб об ней доложили; никто идти не смеет, боятся. Так она посидела, посидела, да и к себе, опять поехала. И раза два или три она потом приезжала; доложат бабушке – и все один ответ: «Скажи ей, что напрасно ездит, ведь сказала, что не приму, и не приму».
Так прошло несколько месяцев: бедная соседка ездит, бабушка не принимает.
Та плачет, уверяет, что ни в чем не виновата, что и не знает, за что на нее генеральша гневается; просит, чтобы так и доложили.
Наконец, кто-то и решился доложить.
Бабушка взмиловалась, велела впустить к себе соседку.
Та пришла.
– Чем это я не угодила тебе, что ты меня бранишь и говоришь про меня вот то-то и то-то? Да как только ты смела про меня худо говорить? Знаешь ли, кто я в кто ты?
Та начинает оправдываться, божится, что ни в чем не виновата, что ничего и знать не знает, а бабушка пуще ее бранит. Мылила-мылила ей голову, та и в ноги-то кланяется, просит только бы слушать...
Перестала бабушка ее пробирать и стала слушать оправдание, и что же оказывается? что точно это все была одна сплетня. Уверившись, что про бедную соседку сказали напраслину, бабушка очень пожалела, что без причины ее оскорбила и разными подарками старалась утешить бедную дворянку, ни в чем не виновную, и с тех пор к ней особенно благоволила.
Вот что мне еще рассказывала про бабушку Евпраксию Васильевну наша мамушка, Марья Ивановна, бывшая при бабушке сенною девушкой: «Генеральша была очень строга и строптива; бывало, как изволят на кого из нас прогневаться, тотчас и изволят снять с ножки башмачок и живо отшлепают. Как накажут, так и поклонишься в ножки и скажешь: «Простите, государыня, виновата, не гневайтесь». А она-то: «Ну пошла, дура, вперед не делай». A коли кто не повинится, она и еще побьет... Уж настоящая была барыня: высоко себя держала, никто при ней и пикнуть не смей; только взглянет грозно, так тебя варом и обдаст... Подлинно барыня... Упокой ее Господи... He тο, что нынешние господа».
Бабушка была в свое время очень хорошо воспитана и учена; она говорила хорошо по-немецки, это я слышала от батюшки Петра Михайловича.
II
Отец бабушки Евпраксии Васильевны, Василий Никитич Татищев, который написал «Русскую Историю» 13 , родился при Петре I и был лично ему известен 14 . Родился в 1686 году, умер 15-го июля 1750 года. Он долгое время жил за границей для своего обучения; провел несколько лет в Германии 15 и службу свою начал на восемнадцатом году от рождения 16 , в военных чинах. Государь к нему благоволил и, сказывали мне, давал ему секретные поручения, и был он послан и в Швецию, где учился горному делу 17 , почему впоследствии и в Сибирь его посылали и поручили заниматься рудокопнями и горным производством 18 .
При вступлении на престол императрицы Анны Иоанновны он много выиграл тем, что стоял за самодержавие, которого не желали многие из вельмож 19 . Он был статский советник, а перед коронацией сделали обер-церемониймейстером 20 и после того дали ему чин действительного статского советника: и злодей Бирон 21 был к нему хорош, a он посылал ему из Сибири разные гостинцы, которые тот и принимал.
Василий Никитич имел только одну сестру, Прасковью Никитичну, которая была сперва в замужестве за Теряевым, а потом за Станкевичем. Вот почему нам те и другие – родня. Женат был прадедушка на вдове Редкиной Анне Васильевне, урожденной Андреевской 22 . Он имел от нее только двоих детей: Евграфа Васильевича и бабушку Евпраксию Васильевну. В которых годах я не сумею сказать, но слыхала, что Василий Никитич был губернатором в Оренбурге и в Астрахани и тут попал в немилость; это было уже при императрице Елизавете Петровне, в начале 1740 годов. Ему велено было выйти в отставку и жить в деревне, к нему даже был приставлен караул. О причине этой опалы заподлинно не умею сказать: кто говорит, что были на него доносы по службе, а другие сказывали. будто бы его жена, с которою он разъехался 23 , обнесла его пред императрицей, и стали к нему придираться и, наконец, подкопались под него 24 . Он жил в своей деревне в Клинском уезде, в сельце Болдине, лет шесть и имел предчувствие о своей кончине. Об этом я не раз слыхала и от батюшки, и весьма подробно рассказывал покойный дядюшка Ростислав Евграфович Татищев, который в то время жил с ним в Болдине, и со слов его покойный муж мой, Дмитрий Александрович, подробно описал все обстоятельства кончины, последовавшей 15-го июля 1750 года. За несколько дней до этого, Василий Никитич стал чувствовать какую-то слабость и потому писал к сыну своему, Евграфу Васильевичу, в Москву, чтоб он с женой приехал с ним проститься, потому что чувствует приближение времени своего исхода. Евграф Васильевич с первою своею женою, Прасковьею Михайловною Зиновьевой, поспешил приехать к отцу и нашел его, по-видимому, совершенно здоровым. Июля 14-го Василий Никитич поехал верхом за три версты в свою приходскую церковь со своим внуком, Ростиславом Евграфовичем, и отправляясь из дома, велел прислать в село мастеровых людей с лопатами. Когда обедня окончилась, он позвал священника идти с собою на погост и, пришедши туда, стал ему показывать, где кто из его родных положен: выбрал себе место и приказал рабочим приступить к копанию могилы. Возвращаться домой верхом он не мог, потому что ослабел, сел в одноколку и со внуком поехал домой, а священника просил на завтра приехать к нему в Болдино со Святыми Дарами 25 , чтоб его исповедать и причастить, и поручил ему, кроме того, пригласить таких-то священников, потому что желает собороваться.
Возвратившись домой, он нашел у себя курьера, присланного из Петербурга с известием, что он оправдан от несправедливого обвинения и государыня посылает ему Александровскую звезду 26 .
Он сам написал к государыне письмо, благодарил ее за ее милость, но орден возвратил обратно, извещая что чувствует уже приближение своей кончины, и отпустил курьера. Караул, находившийся при нем, был снят.
В этот вечер, когда пришел к нему за приказанием его повар-француз, он обеда заказывать не стал.
«Я теперь у вас уже гость», – сказал он, – «а не хозяин, а хозяева – вот кто», – прибавил он, указывая на сына и на невестку, – «они тебе прикажут, что нужно; я обедать более не буду».
Он был очень спокоен духом и не забыл даже передать невестке. что на погребе лежит начатый теленок, – «так есть из чего и готовить».
На другой день поутру приехал приходский священник с причтом, исповедал его и причастил Святых Таин 27 .
Василий Никитич велел позвать сына, невестку, внука, прощался с ними и делал им наставления, потом велел собрать всех домашних и дворовых людей, просил у всех прощения. благодарил за усердную службу и, простившись со всеми и всех отпустив, просил священников начать соборование, и тихо и безболезненно скончался при чтении последняго Евангелия 28 .
Когда послали за столяром, чтобы снять мерку для гроба, столяр сказал, что уж давно по приказанию покойника для него гроб сделан, а что ножки под него он сам изволил точить.
Евграфа Васильевича я помню, что видала в моем детстве. Он скончался, когда мне было лет тринадцать, a третью его жену, бабушку Аграфену Федотовну, я очень любила и уважала, и батюшка ее очень чтил и с нею крестил старшую мою дочь, Аграфену Дмитриевну.
III
Корсаковы родом с острова Корсики, потому так и называются. Сперва они переселились в Литву, а оттуда, при сыне Димитрия Донского 29 , один из них, по имени Вячеслав, прибыл в Россию с литовской княжной (Софьею Витовтовною), и от него и пошел наш род. У него был сын Федор и четыре внука; от старшего, Осипа, пошли Корсаковы, а от одного из его братьев – Милославские. При царе Феодоре Алексеевиче Корсаковы стали прозываться Римскими-Корсаковыми, в отличие от другой похожей фамилии Корсаковых. Из последних некоторые потом вписались в нашу родословную, но это неправильно, потому что они совсем другого происхождения, чем мы. Двое из батюшкиных пращуров были митрополитами: один, Игнатий, сибирским, другой, Иосиф, псковским. Батюшкин дед, Андрей Леонтьевич, служил при Петре I и был стольником. Он был женат на княжне Шаховской, Марье Федоровне; у нее была сестра, княгиня Екатерина Федоровна, за стольником Венедиктом Яковлевичем Хитрово. Дочь их, Евдокия Венедиктовна Хитрово, была сперва в замужестве за князем Юрием Федоровичем Кольцовым-Масальским, а потом, овдовев, она вышла за Василия Васильевича Головина, который в собственноручных заметках, сохранившихся в селе Новоспасском Московской губернии Дмитровского уезда (ныне Спасо-Влахернский монастырь), записал, что 10-го января 1717 года сговор его со вдовой Хитрово был в доме тетки ее родной, Марии Федоровны Римской-Корсаковой, на Остоженке, в приходе Старого Воскресения. У них было два сына: старший, Василий Андреевич, и меньшой, мой дед, Михаил Андреевич. По указу Петра I велено было учреждать майораты, т. е. отдавать имение старшему сыну для того, чтобы дворянские роды не обеднели. Батюшкин отец, Михаил Андреевич, был послан для обучения за границу в последние годы царствования Петра и жил там довольно долго, так что срок его возвращению исполнился уже по вступлении на престол императрицы Анны Иоанновны. При ее дворе находилась одна близкая родственница Римских-Корсаковых. Какую она должность занимала, наверное, не знаю, но только она была из приближенных к императрице, а звали ее Елизавета Ивановна Взимкова. Она была пожилою девицей. Раз как-то приходит она к императрице просить позволения отлучиться к своим родным. «Присылала за мною моя невестка, Римская-Корсакова, наказывала, чтоб я отпросилась и непременно бы у нее побывала: нужно со мною повидаться». Государыня ее отпустила, а вечером, когда она возвратилась и явилась к императрице, та и спрашивает ее:
– Ну, что, побывала у своих?
– Побывала, государыня, и вдоволь наплакалась, глядючи на невестку...
– А что же такое? Разве какое у них несчастие? спросила императрица.
– Нет, несчастия-то, по милости Божией, нет, а невестка очень горюет о меньшом своем сыне Мише: он в чужих краях учится, послан был еще при жизни покойного государя, теперь ему срок наступил вернуться назад, он меньшой, а у матери-то знать не любимый ли... Убивается, плачет, бедная, говорит: возворотится Миша, у чего он будет? Он меньшой, все имение велено отдавать большему, а он останется безо всего, не будет у него ни кола, ни двора...
– Так что же тут делать? – спросила императрица.
– Поручали мне просить тебя, царица-государыня: будь к ним милостива, дозволь им свое имение поровну разделить обоим братьям ...
– Нет, этого я не могу, – возразила императрица: – позволь им, позволь и другим, закон нарушить ... этого нельзя, а лучше ты дай ему что-нибудь из своего имения, помоги родному...
– Матушка государыня, рада бы радешенька дать что-нибудь, коли бы средствия имела, а то я и сама еле-еле существую, и, если бы не твои ко мне милости, то и совсем бы нуждалась. У меня всего-то и есть что деревушка в Череповском уезде, 200 души...
– Вот ее-то и отдай...
– А сама-то я с чем останусь? Благодарю покорно, по миру иди...
– По миру! – воскликнула императрица, – а я-то что же? Разве я тебя оставлю? Не жалей, отдай, я тебя обеспечу...
– Государыня, велики твои ко мне милости, не стою я их. А ну, как да я тебе не угожу, и ты меня вон вытуришь: «гнать ее, старую дуру»! Тогда что, куда я тогда денусь?
– Говорю я тебе, отдай, а я тебя обеспечу; а невестке скажи, чтоб она отписала к сыну и приказала ему вернуться, что я, мол, не оставлю его ж приищу-де ему богатую невесту.
Так и сделали. Михаил Андреевич возвратился. Взимкова отдала ему свою деревушку, которою потом батюшка наградил меня в приданое, и я всегда Взимкову поминаю. Она погребена в Переяславском Феодоровском монастыре. То ли она там жила, или была потом в монашестве, или велела, может статься, схоронить себя со своими сродниками, этого я не могу сказать. Когда мы езжали в Ростов, всегда в Переяславле останавливались и по ней служили панихиду.
Дедушка, по возвращении, поступил в Семеновский полк 30 , и вскоре Императрица сосватала ему невесту, и пребогатую, дочь Татищева, Евпраксию Васильевну. Императрица наградила ее: благословила иконой, пожаловала бриллиантовый цветок с красным яхонтом, жемчужную нить и глазетовое платье со своего плеча.
Бабушка была недолго замужем и имела только двоих детей: батюшку – он родился 27-го ноября 1731 года, и тетушку, княгиню Марью Михайловну (жену князя Михаила Петровича Волконского). Она родилась 9-го января 1736 г., скончалась 6-го августа 1786 г., я потом буду говорить о ней подробнее.
IV
В 1733 году бабушка купила, в семнадцати верстах от Калуги, село Боброво и там постоянно живала большую часть года, а в Москве имела свой дом близ Остоженки, в приходе Илии Обыденного, и мы жили еще в этом доме, когда я шла замуж, в 1793 году, и там венчалась. Не могу сказать, наверное, чей это был дом: Корсаковых или Татищевых, или куплен был бабушкой. Вероятно, по близости этого дома от Зачатьевского монастыря и схоронили дедушку Михаила Андреевича в этом монастыре, под церковью Милостивого Спаса, что над святыми вратами, а церковь строили прежде еще Корсаковы, и кроме дедушки, там погребены, многие из них и из Шаховских, так как дедушкина мать была Шаховская.
Батюшка был лет четырнадцати, когда бабушка отвезла его в Петербург, записала каптенармусом в лейб-гвардии Семеновский полк и там оставила, а сама возвратилась в Боброво.
Почтовых сообщений в то время, должно быть, не было, и бабушка посылала иногда письма на своей лошади, a так как батюшка жил своим хозяйством, то, чтобы подводу не отправлять пустую. бабушка и велит зимой накласть на воз всякой провизии: живности, молочного скопу, муки и всякой всячины, и пошлет из Калуги в Петербург. И едет подвода недели две.
Когда батюшку произвели в офицеры и стал он ходить ко дворцу на караул, то сделался лично известен императрице Елизавете Петровне. Она к нему очень благоволила и нередко случалось, что отворит форточку и спрашивает, кто из офицеров на карауле, и когда узнает, что Корсаков, пошлет за ним, и редко-редко чтобы не велено угостить его чаркой водки. Многие даже на это внимание к батюшке смотрели не без зависти, а другие не без опасения, и ежели бы по своей оплошности батюшка сам себе не повредил живостью своего характера и излишнею откровенностью в слове, то был бы, может быть, великою особой.
И он впоследствии нередко припоминал этот случай из своей молодости и горько сожалел, что чрез него нажил себе сильных врагов, и будучи тесним по службе, принужден был выйти в отставку с чином полковника.
Хотя императрица и не живала в Москве постоянно, но Москву любила и часто ее посещала; и когда двор приедет в Москву, то и дело что вечера, да балы и маскарады во дворце. Двор приехал в Москву в декабре месяце 1749 года и пробыл чуть ли не более года; за императрицей последовал и лейб-гвардии Семеновский полк, а стало быть, и батюшка. Государыня вскоре сделалась нездорова, однако болезнь продолжалась не долго; она оправилась и, желая сделать удовольствие своему особенному любимцу, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому 31 , поехала к нему за город в подмосковную Перово на праздник 32 , который он для нее устроил, и там внезапно опять захворала, так что ее должны были несть в Москву на руках. Она была высокого роста, собою прекрасная, мужественная и очень дородная, а кушала она не мало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина; сказывают, она в особенности любила токайское; ну, не мудрено, что при ее полноте, кровь приливала к голове, и с ней делались обмороки, так что в конце ужина ее иногда уносили из-за стола в опочивальню.
При наступлении весны 1750 года, когда императрица уже совсем оправилась от вторичной своей болезни, она пожелала идти пешком в Троицкую лавру на богомолье 33 . За нею должна была туда последовать и гвардия. Фельдмаршал Апраксин, Степан Федорович, зная, что императрица будет шествовать долго, испросил ее соизволение заранее отправиться из Москвы и идти не прямо к Троице, а на свое подмосковное имение, село Ольгово 34 , которое от Москвы в пятидесяти верстах и в таком же расстояния от Троицы: ему хотелось угостить у себя гвардию и попировать дома на просторе.
Батюшка был тогда уже офицером; ему было лет двадцать, он был живой и веселый человек, но очень воздержной жизни, почему товарищи не только его любили, но я уважали. Вот, во время этого-то пребывания он ж испортил навсегда свою карьеру.
В один из дней после обеда офицеры пошли гулять около дома, а там пред домом пребольшой и прекрасный пруд. Вот идут офицеры мимо пруда и видят. что кто-то у пруда кувыркается; подходят ближе. смотрят – двое из Орловых, а третий 35 до того уже напился, что лежит пласт пластом. Они тогда были еще очень молоды и, кажется, еще не офицерами, а каптенармусами. Батюшка, как старший и как офицер степенный, пожурил молодежь ж сказал им, что так вести себя неприлично и, в особенности, в гостях у фельдмаршала, а без чувств лежавшего толкнул ногой и, подозвав двух денщиков, говорит им: «Уберите вы этого Орлова (кажется, Григория) к месту; того и гляди, в пруд свалится, вишь, как нализался, как свинья валяется».
В первый раз как батюшка был на карауле при императрице (должно-быть, это было в скором времени и чуть ли не у Троицы), императрица и спрашивает его:
– Ну что, Корсаков, хорошо ли попировали у Апраксина? Изрядно ли он угостил вас?
– Так хорошо, ваше величество, попировали и так угостил нас фельдмаршал, что мы чуть на головах не ходили, а кто даже и взаправду кувыркался.
Императрица очень смеялась этому и потом милостиво заметила Апраксину: «Говорят, вы на славу угостили мою молодую гвардию, так что молодежь у вас кувыркалась».
Пошли расспросы: «кто был у императрицы, с кем говорила она из бывших у Апраксина в деревне».
Говорят: Корсаков.
Апраксин этим не обиделся, а только посмеялся батюшке: «Экой ты болтун, все императрице успел рассказать, как в Ольгове эти шуты куролесили».
Нашлись добрые люди, которые и Орловым пересказали, что Корсаков-де государыне все про вас рассказал, как вы кувыркались и у пруда пьяные валялись.
Орловы тогда были мальчики, кутилы и буяны, не страшен был их гнев; но впоследствии, когда они попали в честь 36 , а Григорий b в особую милость 37 , тогда они припомнили Корсакову, что он их журил в Ольгове ж обругал одного из них свиньей, и так стали батюшке вредить, что он поневоле принужден был выйти в отставку.
Он часто вспоминал это обстоятельство и, упрекая себя, повторял: «Да, язык мой враг; ведь нужно же мне было ради смеха рассказать это императрице!»
Батюшка участвовал в Семилетней войне 38 и был в сражении при Грос-Егернсдорфе, в котором Апраксин одержал победу 39 . Тут батюшка едва не лишился жизни, потому что пуля ударила ему в грудь; но так как на нем был надет образ-складень, присланный ему пред войной от его матери, то пуля пробила платье и овчинку, в которую был зашит складень, и отскочила назад. Бабушка была очень благочестива и богомольна и вообще к духовенству ж монашеству расположена. Она заповедала своему сыну никогда не выходить из дома, не прочитав 26-го псалма, то есть: «Господь просвещение мое и спаситель мой, кого убоюся» 40 . Батюшка всегда это соблюдал. И точно, он имел всегда сильных врагов, и, хотя они старались ему повредить, но, однако, Господь помиловал и сохранил от погибели.
V
Бабушка всегда принимала монахов-сборщиков: бывало, позовет к себе, накормит, напоит, даст денег, велит отвести комнату, где переночевать, и отпустит каждого довольным ея приемом.
Вот однажды, говорят ей: приехал монах со сбором. Приказала позвать: «Откуда, отец?» Оттуда-то, называет монастырь.
– Садись, старец.
Велела изготовить чем угостить его. Сидят, разговаривают. Монах и говорит ей: – Матушка, а я и сынка-то вашего, Петра Михайловича, знаю. – Как, так? Где ж ты его видел? – Там-то, и начинает бабушке подробно говорить о батюшке; и точно, по словам видно, что знает его. Бабушка еще пуще расположилась к монаху. Только вдруг, во время разговора, бежит человек и докладывает бабушке: Петр Михайлович приехал. Взвертелся монах: хочет уйти из комнаты, бабушка его уговаривает остаться, а между тем, входит батюшка. Поздоровавшись с матерью, он взглянул на монаха. Тот ни жив, ни мертв.
– Ты как здесь? крикнул ему батюшка.
Тот в ноги: – Не погубите, виноват.
Бабушка смотрит, понять не может, что такое происходит. Батюшка и говорит ей: – Знаете ли, матушка, кого вы изволили принимать? Это беглый солдат из моей роты; его давно отыскивают.
– Не погубите, повторяет тот.
Батюшка хотел было отправить его по этапу, но бабушка уговорила сына не срамить ее дома и не налагать руки на гостя, кто он ни на есть. Тот обещался явиться в полк сам от себя; не помню теперь, исполнил ли он обещание.
Бабушка, хотя и не перестала принимать монахов-сборщиков, но с тех пор стала гораздо осторожнее, опасаясь, чтобы под видом настоящего монаха не принять опять какого-нибудь беглого, а батюшка, помня тот случай, всегда опасался сборщиков.
В котором году женился батюшка, определительно сказать не умею, но полагаю, что это было в 1763 году, потому что старшая моя сестра Екатерина Петровна роднилась 24-го октября 1764 года на первом же году его женитьбы. Матушка была сама по себе княжна Щербатова, дочь князя Николая Осиповича и княгини Анны Ивановны, урожденной княжны Мещерской. Когда она родилась, – это было 7-го октября 1743 года, – дедушка находился в отсутствии, и бабушка дала ей имя Пелагеи, празднуемой Октября 8-го дня. Дедушка Щербатов скоро возвратился и очень опечалился, что дочь его назвали Пелагеей, а не Аграфеной, как он намеревался, в честь своей матери (второй жены его отца, князя Осипа Ивановича Щербатова 41 , женатого на Аграфене Федоровне Салтыковой), и решил, чтобы называть ее Аграфеной, но именины она всегда праздновала октября 8-го; при венчании ее называли Аграфеной, но отпевали Пелагеей. Чрез тринадцать лет после рождения матушки, бабушка родила вторую дочь, которую назвали Александрой; думаю. что в честь бабушкиной матери, княгини Мещерской, урожденной Ергольской. Тетушка Александра Николаевна (бывшая впоследствии в замужестве за бригадиром графом Степаном Федоровичем Толстым) была чуть ли не у кормилицы еще, когда последовала дедушкина кончина.
Бабушка Евпраксия Васильевна была еще в живых, когда женился батюшка, и к матушке была она очень добра и взяла к себе на воспитание мою сестру (вторую дочь батюшкину), которую так же, как и меня, звали Елизаветой.
У меня сохранялось письмо, писанное бабушкой к матушке по случаю моего рождения: она пишет, что поздравляет и что посылает ей с мужем пятьдесят рублей на родины и на именины. Бабушка Евпраксия Васильевна была слаба, хотя летами была еще совсем не стара: едва ли ей было и шестьдесят лет.
При моем рождении, старшей моей сестре Екатерине было около пяти лет, и батюшке угодно было, чтоб она была моею крестною матерью.
Осенью 1770 года было сильное оспенное поветрие; оспы тогда не умели еще прививать и ждали, чтобы пришла натуральная 42 . Потому в то время много мерло детей, и вообще в мое время было больше рябых, чем теперь. Бабушки в живых уже не было, и Лиза, которая была у нее, находилась уже дома; ей было лет пять, а мне всего полтора года. Батюшка старшую Елизавету в особенности любил: говорят, она была красоты неописанной. Обе мы заболели оспой; в один день, и, хотя у сестры болезнь была не так сильна, как у меня, но она не вынесла и скончалась. Батюшка был, говорят, неутешен и сильно плакал. Пришел в нашу детскую, стоит и смотрит на сестру; в то время приходит гробовщик снимать мерку для гробика. Батюшке было очень горько, что он лишился любимой дочери. Видя, что ж я еле жива, говорит гробовщику: «что тут еще ходить, сними мерку и с этой: пожалуй, и до утра не доживет». Итак, с обеих нас сняли мерки и приготовили гробики. Сестру схоронили тогда же, а я оправилась, живу с тех пор еще девяносто лет, и, хотя все лицо мое было покрыто как корой, а остались на лице только две маленькие язвинки на лбу.
Чумы я совсем не помню 43 : мне было тогда около четырех лет, и где в то время жили батюшка с матушкой, я совсем не знаю; думаю, что в Боброве, где чумы не было. Помнить себя стала я с тех пор, когда Пугачев навел страх на всю Россию 44 . Как сквозь сон помнятся мне рассказы об этом злодее: в детской сидят наши мамушки и толкуют о нем; придешь в девичью – речь о Пугачеве; приведут нас к матушке в гостиную – опять разговор про его злодейства, так что и ночью-то бывало от страха и ужаса не спится: так вот и кажется, что сейчас скрипнет дверь, он войдет в детскую и нас всех передушит. Это было ужасное время!
Когда Пугачева взяли, мы были тогда в Москве; его привезли и посадили на Монетном Дворе 45 . Помню, что в день казни 46 (это было зимой, вскоре после Крещенья 47 , мороз, говорят, был преужасный), на Болоте, где его казнили, собралось народу видимо-невидимо, и было множество карет: ездили смотреть, как злодея будут казнить. Батюшка сам не был и матушке не советовал ехать на это позорище; но многие из наших знакомых туда таскались, и две или три барыни говорили матушке: «Мы были так счастливы, что карета наша стояла против самого места казни, и все подробно видели»... Батюшка какой-то барыне не дал и договорить: «Не только не имел желания видеть, как будут казнить злодея, и слышать-то, как его казнили, не желаю, и дивлюсь, что у вас хватило духу смотреть на такое зрелище» 48 .
Впоследствии об этой казни я слышала рассказы от Архарова Николая Петровича, брат которого (Иван Петрович) был женат на моей троюродной сестре, Екатерине Александровне Римской-Корсаковой.
VI
По зимам мы живали в Москве, а весной, по просухе уезжали в Боброво. Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна, он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и, когда для братьев приняли в дом мусье француза, то ему там и отвели жилье. Двойных рам у него в комнате не было, стекла были еще очень дороги, так он и придумал во вторые рамы вставить бумагу, промазанную маслом; можно себе вообразить, какая там была темь и среди бела дня. У нас в детской также не было зимних рам: моя кровать стояла у самого окна, и чтоб от него ночью не дуло во время сильных холодов, то на ночь заставляли доской и завешивали чем-нибудь потолще. Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете у матушки то же, а в спальне, кажется, стены были расписаны боскетом 49 ; еще где-то драпировкой или спущенным завесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но, впрочем, очень недурно, a по тогдашним понятиям о живописи – даже и хорошо. Важнее всего было в то время, чтобы хозяин дома мог похвалиться и сказать: «Оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера».
У батюшки были свои мастеровые всякаго рода: столяры, кузнецы, каретники; столовое белье ткали дома и, кроме того, были ткачи для полотна; был свой кондитер. В комнате людей было премножество, так что за каждым стулом, во время стола, стоял человек с тарелкой.
В гостиной мебель была пальмовая, обита черною кожей с золотыми гвоздиками; это было очень недурно и прочно. На окнах быш шторы из парусины, расписаны на клею, но гардин и драпировок не было нигде; только у матушки в кабинете были кисейные подборы на окнах.
Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000; в доме было всего вдоволь, но роскоши не было ни в чем. Посуда была вся оловянная: блюда, чаши, миски; только впоследствии, когда мы стали постоянно жить по зимам в Москве, батюшка купил столовый сервиз серебряный, а в Боброве остался все тот же оловянный. По воскресеньям и праздникам, гостей съезжалось премножество, обедывало иногда человек по тридцати и более. И все это приедет со своими людьми, тройками и четвернями; некоторые гостят по нескольку дней, – такое было обыкновение. Батюшка принимал всех приветливо и говаривал: «Он мой сосед и такой же дворянин, как и я; приехал ко мне в гости, сделал мне честь, – моя обязанность принять его радушно. Свинья тот гость, который сидя за столом, смеется над хозяином; но скотина и хозяин, ежели он не почтит своего гостя и не примет ласково».
В числе соседей бывали престранные. Так, был один Терентий Иванович: летом приедет в парусинном балахоне, опоясан кушаком, за кушаком заткнуты кнут и рукавицы, от сапогов разит деггем, и батюшка принимает его весьма ласково. Возьмет его за рукав и ведет, бывало, к матушке и говорит ей: «Аграфена Николаевна, веду к тебе приятеля моего, Терентия Ивановича. Матушка была тоже обходительна, и во время стола смотрит, бывало, на всех нас; и сохрани Бог , если она заметит, что кто-нибудь из нас улыбнется или пошепчется между собою, хотя соседи и соседки бывали пресмешные.
Теперь я уж не помню, кто-то из гостей сделал за столом какую-то неловкость, – мы были еще все детьми; вот двое из нас: я, да который-то из братьев засмеялись; батюшка заметил это и строго на нас взглянул, а после обеда призвал к себе в кабинет, да ведь как за это выбранил: «Кто у меня за столом, тот мой гость, дорогой гость, а вы смеете над ним смеяться! Ты – девчонка, глупая, а ты – дурак мальчишка, над стариками труните!.. Ежели я еще раз это замечу, то не велю вас к столу пускать».
Вообще батюшка был очень взыскателен с нами. Вот еще пример его душевного благородства. Он был в размолвке со своею сестрой, с княгиней Марьею Михайловною Волконскою, и друг к другу они не ездили; но в большие праздники и в именины тетушки нас всегда к ней посылывал и говаривал нам: «Не ваше дело знать, почему мы с сестрой не в ладах, это вас не касается; она вам родная тетка, вы обязаны ее чтить, уважать и оказывать ей почтение, а что между нами, то нам двум и известно».
И братья Волконские: князь Дмитрий Михайлович и князь Владимир Михайлович, тоже к батюшке езжали довольно часто и были очень почтительны, а с нами дружны. Впоследствии я узнала, что батюшка с тетушкой перестали видаться, потому что раз как-то батюшка сказал сестре своей что-то про ее мужа, кажется, назвал его мотом. Тетушка прогневалась и перестала ездить к батюшке; муж ее умер, но они все друг к другу не ездили, и только незадолго до кончины тетушки, в 1786 году, последовало между ними примирение; но матушка, помнится, у тетушки бывала.
VII
Мне было пятнадцать лет, когда матушка скончалась, в Москве, 13-го июня 1783 года. Ей было невступно сорок лет. Сколько я ее помню, она была высокая, статная, стройная и имела, как все Щербатовы, прекрасный цвет лица. Впрочем, она все-таки румянилась, по тогдашнему обычаю, потому что, не нарумянившись, куда-нибудь приехать, значило бы сделать невежество. Тетушка, графиня Александра Николаевна, говаривала мне: «Твоя матушка смолоду была писанная красавица».
В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели прийти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину, или, когда позовут за чем-нибудь. Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь. а говорили: за что вы изволите гневаться, или: чем я вас прогневала; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали, это ваше жалование. Мы наших родителей боялись, любили и почитали. Теперь дети отца и матери не боятся, а больше ли от этого любят: их – не знаю. В наше время никогда никому и в мысль не приходило, чтобы можно было ослушаться отца и мать и беспрекословно не исполнить, что приказано. Как это возможно? Даже и ответить нельзя было, и в разговор свободно не вступали: ждешь, чтобы старший спросил, тогда и отвечаешь, а то, пожалуй, и дождешься, что тебе скажут: «Что в разговор ввязываешься? Тебя ведь не спрашивают, ну, так и молчи!» Да, такого панибратства, как теперь, не было; и, право, лучше было, больше чтили старших, было больше порядку в семействах и благочестия... Теперь все переменилось, не нахожу, чтобы к лучшему. Теперь и часы-то совсем иначе распределены, как бывало: что тогда был вечер, теперь, по-вашему, еще утро! Смеркается, уже и темно, а у вас это все еще утро. Эти все перемены произошли на моей памяти. День у нас начинался в семь и в восемь часов; обедали мы в деревне всегда в час пополудни, а ежели званый обед, в два часа; в пять часов пили чай. Когда матушка была еще жива, стало-быть, до 1783 года, приносили в гостиную большую жаровню и медный чайник с горячею водой. Матушка заваривала сама чай. Ложечек чайных для всех не было; во всем доме и было только две чайные ложки: одну матушка носила при себе в своей готовальне, а другую подавали для батюшки. Поутру чаю никогда не пили, всегда подавался кофе. Ужинали обыкновенно в девять часов, и к ужину подавали все свежее кушанье, а не то, чтоб остатки от обеда стали разогревать; и, как теперь бывают званые обеды, так бывали в то время званые ужины в десять часов. Балы начинались редко позднее шести часов, а к двенадцати все уже возвратятся домой. Так как тогда точно танцевали, a не ходили, то танцующих было немного. Главным танцем бывал менуэт, потом стали танцевать гавот, кадрили, котильоны, экосезы. Одни только девицы и танцевали, a замужние женщины – очень немногие, вдовы – никогда. Вдовы, впрочем, редко и ездили на балы, и всегда носили черное платье, а если приходилось ехать на свадьбу, то поверх платья нашивали золотую сетку.
Старшие мои две сестры, и я стали выезжать после кончины матушки, а выезжали мы с нашею троюродною сестрой, Екатериною Александровною Архаровой. Отец ее, Александр Васильевич Римский-Корсаков, доводился батюшке двоюродным братом 50 . Он был женат на княгине Волконской, Марье Семеновне. Дядюшку я что-то не помню; он умер, когда я была еще ребенком, а тетушка Марья Семеновна скончалась в 1796 году; на моей свадьбе она была посаженою матерью.
Дом ее был за Москвой-рекой. Она имела двух дочерей: Екатерину Александровну, за Архаровым, и Елизавету Александровну, за камергером Александром Ильичом Ржевским, и сына Николая Александровича, он умер бездетным. Тетушка имела очень хорошее состояние, будучи и сама не бедна, и богата по своему мужу, но была очень расчетлива. Она имела еще ту странность, что не любила дома обедать, что в то время в особенности было очень редко: она каждый день кушала в гостях, кроме субботы. Она с вечера призовет, бывало, своего выездного лакея и велит на утро сходить в три-четыре дома ее знакомых и узнать, кто кушает дома сегодня и завтра. и ежели кушают дома, то узнать от нее о здоровье и сказать, что она собирается приехать откушать. Вот и отправится с обеими дочерями. Тогда блюда выставлялись все на стол. Когда ей понравится какое-нибудь блюдо, холодное которое-нибудь, или один из соусов, или жаркое, она и скажет хозяйке: «Как это блюдо должно быть вкусно, позвольте мне его взять», и обращаясь к своему лакею, стоявшему за ее стулом, говорит: «возьми такое-то блюдо и отнеси его в нашу карету». Все знали, что она имеет эту странность, и так как на была почтенная и знатная старушка, то многие сами ей предлагали выбрать какое угодно блюдо. Так она собирает целую неделю, а в субботу зовет обедать к себе и потчует вас вашим же блюдом. Многие, впрочем, и смеялись над ней, и кто-то и пересказал нам, что Корсакова Марья Семеновна увезла откуда-то поросенка. Вот, вскоре после того, тетушка пожаловала к нам кушать, я и говорю меньшой ее дочери:
– Скажи, пожалуйста, сестра Елизавета, где это на днях вы, сказывают, обедали и стянули жареного поросенка?
A она мне и отвечает:
– Вот какие бывают злые языки! Никогда мы поросенка ниоткуда не возили, а привезли на днях жареную индюшку. Вот, видишь ли, так не поросенка же.
Екатерина Александровна была лет на семь старше меня, с нею-то мы и выезжали; больше мы две: Александра Петровна и я, а сестра Екатерина Петровна выездов не любила, может быть потому, что была старшая в доме, была нужна для батюшки, да и лицом была нехороша. Сестра Александра Петровна была высока ростом, хорошо сложена и лицом очень красива, а я была мала ростом, но находили, что была недурна, а кто говорил даже, что и хороша. В мои лета можно признаться, потому что и следов нет того, что было. И, бывало, когда мы идем в собрании, мужчины раздвигаются пред нами и слышится, что шепчут: «Place, messieurs, place! la petite Korsakoff passe» 51 .
Екатерина Александровна Архарова была величественна и умела себя держать в людях как следует, или, как вы теперь говорите, с достоинством. Я всегда скажу, что если я умею войти и сесть как следует, то этим я ей обязана. Она, бывало, нас оговаривает:
– Зачем, Елизавета, ты вот то и то делаешь: это не годится, нужно вот так и так делать.
У нее было две дочери: старшая, Софья Ивановна, была за графом Александром Ивановичем Соллогубом и младшая, Александра Ивановна, за Александром Васильевичем Васильчиковым.
Последнее время своей жизни она провела в Петербурге и в Павловске, и была посещаема покойным императором Александром Павловичем, который к ней очень благоволил. Она была кавалерственною дамой, а дочь ее Александра – фрейлиной. Меньшая сестра Архаровой, Елизавета Александровна Ржевская, ходила на костыле, потому что на которой-то ноге у нее не доставало полступни, и та была обращена в противоположную сторону.
Брат их Николай Александрович был очень скуп, необыкновенно сластолюбив и чревоугодлив, так что ему, зачастую, случалось раза по два завтракать, дважды обедать н, кроме вечернего чая и разных лакомств, плотно ужинать.
Когда он скончался (в 1833 г.), сестра его, Елизавета Александровна, находившаяся в его доме, за две комнаты от той, где он лежал, узнав, что он скончался, была так этим поражена, что, забыв взять свой костыль, прошла совершенно одна через две комнаты, как будто бы имела обе ноги здоровые. Это объясняли тогда врачи нервным усиленным напряжением, и это был единственный случай в ее жизни, чтоб она прошла без костыля.
VIII
Кроме села Боброва, у батюшки была еще и другая прекрасная усадьба в Тульской губернии, село Покровское. Оно было расположено по обеим сторонам реки: с одной стороны имение было Корсаковское. а с другой – Щербатовское. Когда батюшка женился, матушке дали в приданое ту часть, что за рекой: в целом и вышло прекрасное имение. В Покровском дом был гораздо меньше, чем в Боброве, соседей было менее, батюшка и нашел, что ему и покойнее, и выгоднее переехать на житье в Покровское.
Кроме того, вот что еще было причиной к перемене места жительства: Калуга была только в семнадцати верстах от Боброва; в Калуге был в то время наместником 52 Иван Никитич Кречетников 53 . Он благоволил к батюшке, и, то и дело, посещал его: приедет обедать, а за ним и вся городская знать тянется, и многие живут по нескольку суток. Такие приезды становились очень недешевы, – батюшка и расчел, что ему лучше жить в Покровском. A то случалось и так, что Кречетников назовется к батюшке. – все изготовят, гости съедутся, вдруг едет гонец: наместник извиняется, что сегодня не может быть, а будет вот тогда-то; стало быть, опять хлопоты, возня, траты. Батюшка решился уехать и жить потише и поскромнее.
Вот что припомнилось мне о Кречетникове, когда он был наместников в Калуге. В тот год, как императрица Екатерина II посетила Калугу, уж не упомню в каком именно году 54 , – на хлеб был плохой урожай. Ожидая прибытия государыни, Кречетников распорядился, чтобы по обеим сторонам дороги, по которой ей надлежало ехать, на ближайшие к дороге десятины свезли сжатый, но еще неубранный хлеб (это было в августе) и уставили бы копны как можно чаще, оставив, таким образом, отдаленные десятины совершенно пустыми. При въезде в город были устроены триумфальные ворота и украшены снопами ржаными и овсяными. Знала ли императрица о скудости урожая и заметила ли она, что было на дороге, неизвестно, но обошлась с наместником милостиво. Она спросила его, однако: хорош ли был урожай? Кречетников отвечал: прекрасный. Когда, после стола, наместник доложил ей, что в городе есть театр и изрядная труппа, и не соизволит ли ее императорское величество осчастливить театр своим посещением, она потребовала список играемых пьес, и возвращая оный, прибавила: «Ежели у вас разыгрывается «Хвастун» 55 , то хорошо бы им позабавиться», – и пригласила наместника в свою ложу. Во время комедии, которая шла очень исправно, государыня часто посматривала на Кречетникова и милостиво ему улыбалась; он сидел как на иголках. В тот ли же вечер, или на завтра – не знаю, был дан бал для императрицы калужским дворянством, и она его почтила своим высочайшим посещением. Во время сего бала она была милостива к Кречетникову, но после ужина, пред отъездом, сказала ему: «Вот вы меня угощаете и делаете празднества, а самым дорогим угостить пожалели». – Чем же, государыня? спросил Кречетников. не понимая, чего могла пожелать императрица. «Черным хлебом», – отвечала она, и тут высказала ему свое неудовольствие: «Я желаю знать всю правду, а от меня ее скрывают и думают сделать мне угодное, скрывая от меня дурное! Здесь неурожай, народ терпит нужду, а вы еще делаете триумфальные ворота из снопов! Чтобы мне угодить, не следует от меня таить правды, хотя бы и неприятной. Прошу это запомнить на будущее время».
Вообще императрица очень была милостива к Кречетникову, но, вероятно, он имел недоброжелателей, которые старались вредить ему. Впрочем, он до кончины сохранил благорасположение, а пожалуй, можно сказать, что и по смерти императрица его еще жаловала. Он был пожалован в графы, и это известие было привезено курьером на другой день по его кончине; он находился в то время в Польше.
Когда мы переехали на жительство в Покровское, вскоре после кончины матушки, там что-то было мало соседей и из них памятны мне Рукуновы и Еропкины. Рукунов был уже очень немолод. Он был последним сокольничим и рассказывал, что присутствовал на последней соколиной охоте при императрице Елизавете Петровне. Он очень любил рассказывать, как нужно вынашивать соколов для охоты; много было интересного в его разговоре и воспоминаний о разных случаях на охоте, но это все так давно я слышала, что все перезабыла. Одно только мне памятно, что однажды на охоте при Елизавете Петровне он свалился с лошади, в присутствии императрицы, и это вышло как-то так смешно, что она не могла удержаться от смеха, а ему и больно, и досадно на свою неловкость...
Еропкиных, и мужа, и жену, я живо помню. Петр Дмитриевич был женат на Елизавете Михайловне Леонтьевой. Он прославился во время чумы в 1771 году. Чума началась еще в декабре месяце 1770 года, но особенно стала свирепствовать в Москве в марте месяце 56 . Наместником в Москве в то время был граф Петр Семенович Салтыков, губернатором – Бахметев, а Юшков Иван Иванович – обер-полицеймейстером. Они все так струхнули, что поскорее разъехались: Салтыков уехал в свою подмосковную 57 , в Марфино, те тоже куда-то попрятались, так что Москва осталась без призора. Вот тут-то Еропкин, видя, что столица в опасности, и решился самовольно принять на себя управление городом. Императрица прислала графа Орлова, а Еропкину приказала быть его помощником. Салтыкова от должности отставили, и это так его поразило, что он стал хворать и, с год спустя, умер, может быть, и раскаиваясь в своем малодушии, что не умел умереть, как следовало, в отправлении своей службы, а умер с позором в отставке за свой побег.
Во время этой чумы в Москве сделался бунт в народе из-за иконы Боголюбской, что у Варварских ворот. Пред нею стали много служить молебнов, а тогдашний архиерей Амвросий, опасаясь, чтоб и здоровые люди, будучи в толпе с чумными, не заражались, из предосторожности велел икону убрать. Вот за это-то народ и озлобился на него. Он жил тогда в Чудове монастыре. Узнав, что народ его ищет, он поскорее уехал в Данилов монастырь; мятежники бросились туда. Он – в Донской монастырь, где шла обедня, и прямо в церковь, которую заперли. Двери народ выломал, ворвался в церковь: ищут архиерея – нигде нет, и хотели было идти назад, да кто-то подсмотрел, что из-за картины, бывшей на хорах, видны ноги, и крикнул: «Вон, где он».
Стащили его сверху, вывели за ограду; там его терзали, мучили и убили 58 . Убил его, говорят, пьяный повар Раевского 59 . В то время многие винили преосвященного, что он оторопел и стал прятаться; ему следовало дождаться народа в Чудове монастыре и встретить бунтовщиков, будучи в архиерейском полном облачении и с крестом в руках: едва ли бы кто решился поднять на него руку. Конечно, такова была воля Божья, чтоб он получил мученический венец, но жаль, что по малодушию своему он не усмирил народ, а устрашился его и чрез то сам пострадал. Усмирять народ пришлось Еропкину 60 . Государыня прислала ему Андреевскую ленту 61 и хотела пожаловать несколько тысяч душ крестьян, но Петр Дмитриевич обрадовался ленте, а вотчин не принял: «Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем; к чему же нам еще набирать себе лишнее».
Он имел свой дом на Остоженке, тот самый, где теперь Коммерческое училище, отчего и переулки, что возле, называются один – Малый Еропкинский, другой – Большой Еропкинский. Когда впоследствии Петр Дмитриевич был сделан московским главнокомандующим (1786–1790 годы), он не захотел переехать в казенный дом, а остался жить в своем и денег, отпускаемых из казны на угощения, не принимал. Во время посещения императрицею Екатериною II Москвы он давал ей праздник у себя в доме, и когда она его спросила: «Что я могу для вас сделать, я желала бы вас наградить», он отвечал:
– Матушка государыня, доволен твоими богатыми милостями, я награжден не по заслугам: андреевский кавалер и начальник столицы, заслуживаю ли я этого?
Императрица не удовольствовалась этим ответом и опять ему говорит:
– Вы ничего не берете на угощение Москвы, а между тем у вас открытый стол: не задолжали ли вы? Я заплатила бы ваши долги.
Он отвечал:
– Нет, государыня, я тяну ножки по одежке, долгов не имею, а что имею, тем угощаю, милости просим кому угодно моего хлеба-соли откушать. Да и статочное ли дело, матушка государыня, мы будем должать, а ты, матушка, станешь за нас платить деньги; нет, это не приходится так.
Видя, что Еропкину дать нечего, императрица прислала его жене орден св. Екатерины 62 . До поступления в должность главнокомандующего Москвы и потом, когда, за старостью лет, он отказался от службы, Петр Дмитриевич и жена его живали у нас по соседству и бывали у батюшки. Он никогда не приезжал, не прислав осведомиться, батюшка дома ли, и ежели посланный узнает, что дома, то велит доложить, что Петр Дмитриевич и Елизавета Михайловна приказали узнать о здоровье и спросить: можно ли их принять тогда-то?
Этого мало: приедет Петр Дмитриевич цугом в шорах, 63 с верховым впереди, и остановится у ворот, а верховой трубит в рожок, и когда выйдут и отворят ворота и тоже из рожка ответят с крыльца, тогда он въедет.
Он был высокого роста, очень худощавый, несколько сгорбленный, весьма приятной наружности, и, кто его помнил смолоду, сказывали, что он был красавцем. Глаза у него были большие, очень зоркие и довольно впалые, нос орлиный; он пудрился, носил пучок и был причесан в три локона (à trois marteaux). Он был очень умен, благороден и бескорыстен, как немногие; в разговоре очень воздержан, в обхождении прост и безо всякой кичливости, чем доказывал, что вполне заслуживал наград, которые получил.
Жена его, Елизавета Михайловна, была удивительной доброты и не могла видеть ничьих слез, чтобы не постараться утешить, и когда делала кому добро, то первый уговор ее был, чтоб это оставалось тайной. Рассказывали в то время, что одна соседка приехала к Елизавете Михайловне и убивается, плачет, что у ее сына пропали казенные деньги (как это случилось, я теперь уж не умею передать) и что ежели он не внесет, то его мало что из полка выгонят, еще сошлют.
Еропкина стала сперва спрашивать:
– Да что твой сын-то, мать моя, не мотишка ли, или, может статься, не в карты ли он проиграл?..
И когда она уверилась, что это было не по собственной вине сына этой соседки, a no несчастному случаю, принялась утешать ее:
– Да ты, голубка, не плачь, помолись Богу, Бог-то и пошлет невидимо. А много ли пропало-то у него? – спросила она.
– Много, матушка, очень много, и не выговоришь – пять тысяч!..
– А-а-а! Эка беда какая, и подлинно, что немало, легко ли сколько! Я готова бы тебе помочь, да уж это больно много... А вот погоди плакать-то, обожди здесь меня, сама становись на молитву, а я пойду посчитаю, увижу, чем могу тебе помочь.
И пошла к себе. Выходит немного погодя.
– Ну что, молилась ли Богу, голубка моя? – спрашивает соседку.
– Молилась, моя родная.
– Ну, пойдем же ко мне. . .
Привела ее в свою комнату и говорит ей:
– Положи три поклона земных пред образами и бери, что завернуто в бумагу под образом, только не развертывай и не смотри, пока домой не вернешься.
Та ей в ноги благодарить.
– Постой, постой, выслушай, что я тебе скажу: поклянись пред образом, слышишь, что ты никому не скажешь, что я тебе в беде пособила; a то начнут благовестить, что Еропкина деньги раздает. Сохрани тебя Бог , ежели я только узнаю, что ты про меня болтаешь, тогда ко мне и на глаза не кажись.
Она продержала гостью у себя весь день, и как той ни хотелось посмотреть, что завернуто в бумагу, ослушаться не смела. Приезжает домой, смотрит – 5000 рублей! Можно себе представить ее радость. Она сдержала слово и, пока Еропкина была жива, никому не рассказывала и открыла это уже после ее смерти. Это один случай, который я запомнила, а их было много, потому что она делала много добра.
И про Петра Дмитриевича припомнила я еще один случай, очень замечательный.
У него был приятель Собакин; как по имени – не запомню, знаю только, что они во время чумы вместе служили в Москве. Собакин был бездетный, все имение следовало его родному племяннику (сыну нашей родственницы Соковниной, бывшей за Собакиным). Дядя рассердился на племянника и вздумал лишить его наследства. Приехал к Еропкину.
– Я, братец мой, к тебе с просьбой: ты знаешь, я тебя люблю, детей у меня нет, желаю отдать тебе все свое имение.
– А твой племянник? – спросил Еропкин.
– Мерзавец, мотишка, ждет моей смерти! Ничего ему не оставлю.
– Ну, как угодно, а я не приму, у меня тоже нет детей...
– Так ты, стало быть, отказываешься? – спрашивает Собакин.
– Отказываюсь.
– Ну, хорошо; жаль, что тебя прежде не знал.
Друзья перессорились и расстались.
Как Собакин уехал, и думает Еропкин: «Глупо я сделал, что отказался; он, пожалуй, другому кому-нибудь отдаст, и племянник тогда и взаправду всего лишится». Поехал к Собакину.
– Прости меня, что я с тобою погорячился и не принял, что ты мне отдавал по дружбе.
– Стало быть, ты готов теперь принять?
– Да, не откажусь.
– Ну, ладно, помиримся.
Итак, все имение Собакин и передал по купчей Еропкину. Умер Собакин. Еропкин посылает известить племянника, что дядя умер, чтоб ехал его хоронить. «Это меня не касается; кто получил имение, тот и хорони, я не наследник». Тогда Еропкин объяснил племяннику, отчего он решился взять имение: «Опасался, чтобы дядя не отдал другому». И возвратил имение племяннику. Этого звали Петр Александрович, а его мать была Наталья Петровна, урожденная Соковнина, и приходилась двоюродною сестрой моей свекрови Яньковой.
Когда Еропкины живали в Москве, у них был открытый стол, то есть к ним приходили обедать ежедневно кто хотел, будь только опрятно одет и веди себя за столом чинно; и сколько бы за столом ни село человек, всегда для всех доставало кушанья: вот как в то время умели жить знатные господа!
IX
В 1792 году скончалась бабушка, княгиня Анна Ивановна Щербатова. Она больше все жила в деревне, в селе Сяскове, тоже Калужской губернии. Это было ее собственное имение, приданое. Тетушка, графиня Александра Николаевна Толстая, жила с бабушкой. Муж ее, граф Степан Федорович, когда женился, был уже немолод и был бригадиром. У него всего состояния и было только: золоченая двухместная карета и пара пего-чалых лошадей, а тетушка так же, как и матушка, получила в приданое 1000 душ.
Бабушка-княгиня была очень мала ростом, ходила всегда в черном платье, как вдова, и на голове носила не чепец, а просто шелковый платок. Один только раз и случилось мне видеть бабушку во всем параде; она заехала к нам в Москве откуда-то с обеда свадебного, или со свадьбы: на ней было платье с золотою сеткой и нарядный чепец с белыми лентами. Мы были еще все детьми, выбежали к ней навстречу и, увидев ее в необыкновенном наряде, стали прыгать пред ней и кричать:
«Бабушка в чепце! Бабушка в чепце!».
Она прогневалась на нас за это:
– Ах вы дуры, девчонки! Что за диковинка, что я в чепце? Бабушка в чепце! А вы думали, что уж я и чепца надеть не умею... Вот я вам уши за это надеру...
Пришел батюшка, она ему и жалуется на нас:
– Дуры-то твои выбежали ко мне и ну кричать: бабушка в чепце! Знать, ты мало им уши дерешь, что они старших не почитают.
Батюшка стал успокаивать ее: «Матушка, не извольте на них гневаться, дети глупы, ничего еще не смыслят».
После, как бабушка уехала, уж и досталась же нам от батюшки гонка за это; тогда мне было едва ли больше пяти лет.
Мы езжали к бабушке Щербатовой в деревню и после матушкиной кончины у нее долго гостили, да и прежде гащивали в Сяскове по нескольку дней. Случалось это почти всегда осенью, потому что приноравливали, чтобы попасть к бабушкиным именинам, сентября 9. Ей в честь и названа была младшая моя сестра Анной, а мне имя Елизаветы дано в честь Взимковой, которая чуть ли и не крестила батюшку. Бабушка вставала рано и кушала в полдень; ну, стало быть, и мы должны были вставать еще раньше, чтобы быть уже наготове, когда бабушка выйдет. Потом до обеда сидим, бывало, в гостиной пред нею навытяжку, молчим, ждем, что бабушка спросит у нас что-нибудь; когда спрашивает, встанешь и отвечаешь стоя, и ждешь, чтоб она сказала опять: «Ну, садись». Это значит, что она больше с тобой разговаривать не будет. Бывало, и при батюшке, и при матушке никогда не смеешь сесть, пока кто-нибудь не скажет: «Что же ты стоишь, Елизавета, садись». Тогда только и сядешь.
После обеда бабушка отдыхала, а нам и скажет: «Ну, детушки, вам, чай, скучно со старухой, все сидите навытяжку; подите-ка, мои светы, в сад, позабавьтесь там, поищите, не найдется ли бранцев, а я сем-ка лягу отдохнуть».
Знаешь ли, что такое значит: бранцы? Это самые спелые орехи, которые остаются по недосмотру на кустах в то время, когда орехи берут. Потом они дозревают и с кустов падают на землю; это самые вкусные орехи, потому что дозреют.
В Сяскове в то время сад был пребольшой, цветников было мало, да и цветов тогда таких хороших, как теперь, не бывало: розаны махровые, шиповник, касатики, нарциссы, барская спесь, пионы, жонкили. Сады бывали все больше фруктовые: яблоки, груши, вишни, сливы, чернослив и почти везде ореховые аллеи. Теперь нет и таких сортов яблок, какие я в молодости едала; были у батюшки в Боброве: мордочка, небольшое длинное яблоко, кверху узкое, точно, как мордочка какого-нибудь зверька, и звонок – круглое, плоское, и когда совсем поспеет, то зернышки точно в гремушке гремят. Теперь этих сортов и не знают: когда брату Михаилу Петровичу досталось Боброво, как мне хотелось достать прививок с этих яблонь; искали – не нашли, говорят, померзли.
В Сяскове было тоже много яблонь и всяких ягод и предлинные ореховые аллеи: цело ли теперь все это? С тех пор прошло более семидесяти пяти лет!..
Бабушка Щербатова была очень богомольна, но вместе с тем и очень суеверна и имела множество примет, которым верила. По-тогдашнему это было не так странно, а теперь и вспомнить смешно, чего она боялась, моя голубушка! Так, например, ежели она увидит нитку на полу, всегда ее обойдет, потому что «Бог весть, кем положена эта нить, и не с умыслом ли каким?» Если круг на песке где-нибудь в саду от лейки или от ведра, никогда не перешагнет через него: «Нехорошо, лишаи будут». Под первое число каждого месяца ходила подслушивать у дверей девичьей и по тому, какое услышит слово, заключала – благополучен ли будет месяц или нет. Впрочем, девушки знали ее слабость и, когда заслышат, что княгиня шаркает ножками, перемигнутся и тотчас заведут такую речь, которую можно бы ей было истолковать к благополучию, а бабушка тотчас и войдет в девичью, чтобы захватить на слове.
– Что вы такое говорили? – скажет она.
Девушки притворяются, что будто и не слыхали, как она вошла, и нагородят ей всякого вздора и потом прибавят:
– Это, государыня княгиня, знать, к благополучию.
А ежели она услышит что-нибудь нескладное, плюнет и пойдет назад.
Иногда придет и скажет тетушке: «Алексашенька, вот что я слышала» – и станет ей рассказывать, и потом вместе перетолковывают, значит ли это слово к благополучию или не к добру.
Она верила колдовству, глазу, оборотням, русалкам, лешим; думала, что можно испортить человека, и имела множество разных примет, которых я теперь и не упомню.
Зимой, когда запушит окна, рассматривала узоры и по фигурам тоже судила: к добру или не к добру.
Тетушка, графиня Толстая, которая до самой кончины ее все жила с нею вместе, много понабралась от нее примет и имела большие странности.
Очень понятно: живали в деревне, занятий не было, вот они сидят и придумывают себе всякую всячину. У матушки было очень мало этих предрассудков, а батюшка вовсе им не был подвержен.
Вообще скажу про батюшку, что он во всем был редким человеком по своему времени: благочестив и богомолен, но нимало не суеверен; воздержен и в пище, и в питии; честен, бескорыстен, но бережлив без малейшей скупости; приветлив с каждым, но гордым не давал потачки. Так, например, когда мы переехали жить в Покровское, так как оно было Тульской губернии, то батюшка и заблагорассудил познакомиться с губернатором, с князем Петром Петровичем Долгоруким.
Должно быть, князь думал, что батюшка, как многие дворяне, очень благоговеет пред княжеским титулом, и вздумал было его принять немного свысока.
Он вышел к батюшке и первое спрашивает его: «Что вам угодно?».
Батюшку это покоробило, однако он смолчал: ждет, что князь ему предложит сесть; князь все стоит. Тогда батюшка и говорит ему: «Сперва сядемте, князь, тогда я вам и скажу, за чем я приехал» – и сел.
– Вот теперь я скажу вам, что мне угодно. Вы, верно, думаете, что я приехал к вам просителем или по делам? Очень ошиблись. Я сюда приехал жить в свое имение, а так как вы начальник губернии, то считал своим долгом сделать вам из вежливости визит; да, мне было угодно отдать вам честь, посетить вас, как один дворянин посещает другого дворянина, а вы вообразили, что я к вам явился просителем? Очень ошиблись, ваше сиятельство.
Князь был горденек и, должно быть, не очень смышлен. Он совершенно растерялся, видя пред собою равного себе, а не униженного слугу и пресмыкателя; стал извиняться и совершенно переменил тон. Батюшка посидел у него несколько минут, холодно и сухо с ним простился и после того никогда у него уже не бывал и о нем всегда говаривал: «Надутый пузырь и гордый глупец; моя нога никогда у него не будет».
Впоследствии мой второй брат женился на дочери этого Долгорукова; это было уже после кончины батюшки, а при его жизни, конечно, бы он брака не дозволил.
Отправляя моих двух братьев на службу, батюшка им сказал: «Помните слова вашего отца: будьте усердны к Богу, верны государыне, будьте честными людьми, ни на что не напрашивайтесь и ни от чего не отказывайтесь, и паче всего будьте осторожны в слове; я сам много пострадал чрез неумеренность моего языка, он мне много повредил».
Братья давно были записаны в полк, а жили дома, как это тогда водилось, и, поступив капралами в Преображенский полк, скоро были произведены в офицеры.
Старшему моему брату было шестнадцать лет, меньшому четырнадцать, когда они поехали в Петербург.
Из числа матушкиных родных по Мещерским я помню, что к нам езжали Ергольские: один был по отчеству Тимофеевич, другой Гурыч; оба они были бабушки княгини Анны Ивановны двоюродные братья. Кроме того, были и Мещерские родные: князь Борис и князь Павел Ивановичи 64 Они доводились матушке внучатыми братьями. Князь Борис Иванович был женат на Евдокии Николаевне Тютчевой (впоследствии игуменья Евгения, после смерти мужа основавшая Аносин-Борисоглебский монастырь). Ее дочь была за Семеном Николаевичем Озеровым; вот почему нам Озеровы и родня. У Павла Ивановича было два сына: князь Алексей Павлович, умер холостым, и князь Андрей Павлович, был женат и оставил сколько-то детей, а сестра их, Софья Павловна, была за Александром Дмитриевичем Чертковым.
Еще помню, что ездил к матушке троюродный дядя, князь Тюфякин 65 , а видала ли я его и как звали, не помню: с тех пор прошло ежели не восемьдесят пять лет, так уже, наверное, восемьдесят.
Из матушкиных родных с отцовской стороны, то есть по Щербатовым, были у нее тоже двоюродные дяди Салтыковы: Сергей Васильевич, женатый на Матрене Павловне Балк (он был где-то потом посланником и все больше жил за границей) 66 , и брат его Александр Васильевич, который был два раза женат – на Вельяминовой и на Трегубовой. У них было три сестры: одна за Адамом Олсуфьевым, другая за Голицыным, а третья, помнится, за Измайловым. Помню только одни имена, а больше о них ничего сказать не умею. Из Щербатовых самая близкая родственница наша была дедушки, князя Николая Осиповича, родная по отцу сестра, княгиня Варвара Осиповна Долгорукая, но она к нам не езжала, потому что дедушка был с нею не в ладах, и вот отчего.
Дедушкин отец, князь Осип Иванович Щербатов, был женат два раза. В первый раз на Марье Васильевне Соковниной; от этого брака родились княжна Варвара и князь Сергей; а потом женился на Аграфене Федоровне Салтыковой, и от нее был только один сын – дедушка. По смерти отца он остался ежели не малолетен, то очень еще молод, и старшая в доме сестра, княжна Варвара, всем заправляла и все больше радела брату Сергею, да и при разделе отцовского имения тоже, говорят, не совсем по совести действовала. От этого у дедушки и осталась заноза в сердце, и когда он возмужал, то и перестал видаться со своею сестрой и с Долгорукими не очень ладил. Подробностей я не помню, да оно и лучше, когда о семейных раздорах забывается: помни, что хорошо, а что дурно – спеши позабыть.
Родная моя тетка, матушкина сестра, графиня Александра Николаевна Толстая, жена графа Степана Федоровича, была на тринадцать лет моложе матушки. Она всегда матушке говорила «вы» и очень ее уважала; с батюшкой и она, и ее муж были дружны, и к нам родственно расположены. Тетушка получила в приданое 1000 душ и ту деревню, село Сясково, где жила и скончалась бабушка. Дядюшка граф Степан Федорович был человек очень расчетливый и сметливый, он и то берег, что имел, да и умел копить и наживать: покупал имения дешево и брал хорошую потом цену, и когда скончался в 1804 году, то у них было чуть ли уже не 4000 душ крестьян. 67 У него была сестра Варвара Федоровна, замужем за Дохтуровым (по имени его звали Афанасием, а как по отце, не знаю), имела сына и двух дочерей: Марью и Варвару Афанасьевен.
А у тетушки, графини Александры Николаевны, было двенадцать человек детей – девять сыновей и три дочери. Старшая, Елизавета Степановна, была за графом Григорием Сергеевичем Салтыковым и имела от него единственную дочь Александру Григорьевну, которая была за Павлом Ивановичем Колошиным. 68
Вторая сестра, графиня Аграфена Степановна, была помолвлена в молодости (за Фаминцына), но ее жених умер.
Третья сестра, Марья Степановна, вышла за Василия Алексеевича Толстого, не графа, который ей приходился как-то дальним родственником. 69
Перечислив всех матушкиных родных, доскажу о родных по Корсаковым: о Корсаковых, Волконских и Татищевых. Батюшкина сестра, княгиня Марья Михайловна, 70 имела только двух сыновей: князя Дмитрия Михайловича 71 и князя Владимира Михайловича. 72
Князь Дмитрий был гораздо старее меня, лет на десять, если не более. Он был высокого роста, очень умен, любезен и добр, но очень нехорош собою и от оспы имел лицо рябое. Служил, наверное не знаю, не то в Семеновском, не то в Преображенском полку; вышел в отставку полковником, долгое время был без службы, женился на Зыбиной и поступил опять на службу, но только уже не в военную: он был директором в Павловском, которое так любила императрица Мария Федоровна. 73 Жена князя Дмитрия имела ужасный характер, вспыльчивый и жестокий, и хотя она и любила своего мужа, но много причиняла ему печали своею запальчивостью, которая доходила до того, что она, бывало, как рассердится, то побледнеет, то вспыхнет, то сделается вся полосатая; выступит пот на лице, пена у рта, и даже иногда такое бешенство оканчивалось у нее обмороком. Более всего от нее страдала несчастная прислуга, в особенности, когда мужа ее не бывало дома и потом, когда он умер. Признаюсь, я всегда опасалась за нее: ожидала, что с ней что-нибудь сделают. У них было трое детей: два сына, Модест и Вячеслав, и дочь Зинаида, была замужем за Ланским Петром Сергеевичем, сыном Елизаветы Ивановны, урожденной Вилламовой, сестры известного в свое время статс-секретаря. 74 Все дети князя Дмитрия были характером в мать. Модест, умерший в первой молодости, лет 16 или 17, был бы ужасным человеком, ежели бы Господь не взял его благовременно. Зинаида была тоже предурного характера и много делала горя своей добрейшей и милейшей свекрови Елизавете Ивановне.
О Корсаковых: тетушке Марье Семеновне, о ее дочерях – Екатерине Александровне Архаровой и Елизавете Александровне Ржевской и о брате их Николае Александровиче я, кажется, уже много говорила, но не досказала еще, что у дедушки Михаила Андреевича была сестра Марья Андреевна за князем Мещерским, и у этой Мещерской было несколько дочерей, из которых одна была замужем за Ильиным. Отец и мать не желали этого брака; тогда княжна обратилась с просьбой к своему дяде, то есть к моему дедушке Михаилу Андреевичу. Он сперва уговаривал Мещерских, чтоб они позволили дочери выйти замуж, те не хотели об этом и слышать; тогда он помог племяннице бежать и даже благословил ее образом Спасителя. У Ильиных была только одна дочь, Елизавета Андреевна, которая меня очень любила; она умерла девицей и, умирая, оставила мне образ, которым благословлял ее мать мой дедушка.
В то время побег считался великим позором, и потому Мещерские не очень долюбливали Ильину, вспоминая, что ее мать не вышла замуж, а бежала.
Из Татищевых теперь никого уже не осталось в живых, я всех пережила, а было у нас в Москве три родственные близкие дома:
1) Аграфена Федотовна Татищева, урожденная Каменская (сестра графа Михаила Федотовича, пожалованного при императоре Павле в графы и фельдмаршалы) 75 , была третьею женой батюшкиного родного дяди Евграфа Васильевича. Батюшка ее очень уважал, и до самой смерти своей она была ко мне и ко всем нам очень хорошо расположена. Ее дом был на Тверском бульваре, на дворе, с двумя большими флигелями: тот, который на переулок, с круглым углом. 76
От первой жены своей дедушка Евграф Васильевич, сын Василия Никитича и брат Евпраксии Васильевны Римской-Корсаковой, имел только одного сына, дядюшку Ростислава Евграфовича, жившего в детстве при деде своем, Василии Никитиче, в Болдине. Эта первая жена Евграфа Васильевича была Зиновьева. Вторая его жена, Наталья Ивановна, была по себе баронесса Черкасова и оставила только одну дочь – Анну, которая была за Ахлестышевым; а от третьей жены было четыре сына и четыре дочери.
Старшему сыну своему от первой жены, Ростиславу Евграфовичу, дедушка отдал свой каменный дом на Петровском бульваре, 77 рядом с Петровским монастырем, и в этом доме он делал бал и принимал великого князя Павла Петровича. Это было не знаю наверно в котором году, но думаю, или в конце семидесятых годов, или в 1780, потому что в восемьдесят первом году он скончался. В этом доме была зала довольно высокая, но очень узенькая, с зеркальными дверьми и зеркальными окнами, что по тому времени, когда зеркала были в диковинку, считалось очень хорошо и нарядно.
2) Ростислав Евграфович Татищев, двоюродный брат батюшки, был с ним очень дружен, и батюшка по его просьбе подарил ему портрет своего и его деда Василия Никитича Татищева; этот портрет теперь принадлежит Ершовой Варваре Сергеевне. Дядюшка был также женат три раза: на Бакуниной, на Грязновой и на княжне Александре Ивановне Гагариной. От первых двух жен он имел по одной дочери: Александра Ростиславовна была за Похвисневым, а младшая, Елизавета Ростиславовна, за князем Сергеем Сергеевичем Вяземским, который был с нею в близком свойстве, потому что был родным племянником Аграфене Федотовне Татищевой, будучи сыном ее родной сестры Анны Федотовны.
Двоюродный брат князя Сергея Сергеевича, князь Николай Семенович, был женат впоследствии на моей сестре Александре Петровне; об этом я расскажу после.
3) Третий дом Татищевых был рядом с домом Пашковых с одной стороны и с домом Нарышкиных с другой. Тут жил дядюшка Алексей Евграфович, женатый на Марье Степановне Ржевской, дочери Степана Матвеевича, женатого на баронессе Строгановой Софье Николаевне, следовательно, по Строгановым она была в свойстве, хотя и дальнем, с Татищевыми.
Имея сама хорошее состояние и вышедши за человека богатого, она жила очень весело, любила давать балы и маскарады: сперва, когда была молода, для себя самой, а потом, когда подросли ее две дочери, Софья и Анна, она их тешила и, будучи в родстве едва ли не с пол-Москвой, почти всем говорила: «Mon cousin» или «Ма cousine» – и этим заслужила прозвание всемирной кузины. И точно, почти все, кто у нее бывали, приходились ей сродни или по Строгановым и Ржевским, или по Татищевым и Каменским.
У дядюшки Алексея Евграфовича были от Марьи Степановны два сына: Николай и Никита, оба прекрасные молодые люди и оба умерли очень молоды, старший лет двадцати пяти, а меньшой был полковником; ни тот ни другой не были женаты. Марья Степановна воспитывала сына своей старшей дочери, бывшей во втором браке за Савеловым, и этот внук подавал большие надежды, но умер преждевременно. В последние годы своей жизни Марья Степановна почти никого уже не принимала и, имея во всем недостаток, больше жила в Болдине и там умерла в 1852 году, будучи почти восьмидесяти. лет от рождения.
Остальные три брата ее мужа: Никита, Василий и Михаил Евграфовичи умерли неженатые. Никита и Михаил умерли очень молоды: одному было лет 17, другому 20, а Василий умер в 1827 году, в последних числах октября месяца.
Три тетушки Татищевы, Евграфовны, были замужем: Александра Евграфовна – за Яковом Андреевичем Дашковым, Прасковья – за грузинским царевичем Леоном Леоновичем и все больше жила у себя в ярославской деревне, и Елизавета – за Новосильцевым Иваном Филипповичем и имела двух сыновей: Дмитрия Ивановича, который пошел в монахи и умер в Донском монастыре, и Евграфа Ивановича, женатого на Наталье Ивановне Вырубовой. У них сын Иван и дочь Елизавета. А две дочери Елизаветы Евграфовны были замужем: Аграфена Ивановна – за Ивинским, Елизавета Ивановна – за Роговским.
Екатерина Евграфовна, вторая из дочерей Аграфены Федотовны, не была замужем и умерла в молодых летах.
Теперь из этой большой семьи никого не осталось, и если есть какие Татищевы, то и не сочтешься с ними родством.
Третья жена дядюшки Ростислава Евграфовича, урожденная княжна Гагарина, Александра Ивановна, сестра князя Сергея Ивановича, была прекрасна собой. Оставшись после мужа молодою вдовой, она влюбилась в учителя своих падчериц – из духовного звания и сделала непростительную глупость: вышла за него замуж. Он был человек очень грубый, и она дорого поплатилась за свое увлечение: муж ее запер почти безвыходно дома, и она грустно дожила свой век взаперти, удаленная от своих родных, которые, разумеется, осуждали ее за ее безрассудство и к ней не ездили, а к ним ее муж не пускал, и так она умерла, забытая ото всех, претерпевая от грубого семинариста самое жестокое обращение, потому что он был и скуп, и, говорят, бедную жену свою даже нередко и бивал. Домишко их был в Георгиевском переулке, близ Спиридоновки – маленький, деревянный, в три окна, и ворота всегда на запоре. Бывало, едешь мимо, посмотришь и подумаешь: каково это бедной Александре Ивановне после довольства и изобилия, после житья в палатах и в кругу знатных родных и друзей томиться в такой лачуге? Да, вот что значит, как поддашься увлечению безрассудной страсти! Впрочем, к чести моего времени, скажу, что тогда такие случаи бывали за редкость и неравные браки не были так часты, как теперь. Каждый жил в своем кругу, имел общение с людьми, равными себе по рождению и по воспитанию, и не братался со встречным и с поперечным. . .
Глава 2
І
К числу наших родных, не очень близких, принадлежало и семейство Яньковых, живших в Москве. Они доводились нам родственники по Татищевым, именно: отец моего прадеда Василия Никитича, Никита Алексеевич, имел еще брата Федора Алексеевича, бывшего комнатным стольником царицы Параскевы Федоровны, невестки Петра I; 78 сын Федора Алексеевича Иван Федорович, двоюродный брат моего прадеда, был женат на Степаниде Алексеевне Новосильцевой и имел сына Семена Ивановича и двух дочерей, Анну Ивановну и Марью Ивановну, которые доводились, стало быть, бабушке Евпраксии Васильевне троюродными, что по нашим понятиям о родстве считалось еще не очень дальним родством. Василий Никитич с Иваном Федоровичем был дружен, и когда он служил в Сибири при горных заводах и был губернатором в Оренбурге, то присылывал ему разные гостинцы: персидские ковры, китайскую посуду и тому подобное; многое из этого и я еще застала. Бабушка считалась родством с его детьми. Вот старшая-то дочь Ивана Федоровича и вышла замуж за Александра Даниловича Янькова. Яньковы были родом из Македонии, откуда их предок выехал от турецкого утеснения и поселился в Польше. Их было несколько братьев: один остался в Польше и назывался Яньковский, другой брат ушел в Венгрию и стал писаться Янькович, а двое из них, Иван Васильевич и Федор Васильевич, прибыли в Россию при царе Федоре Алексеевиче. Федор был очень ученый человек и потому был принят в московскую Славяно-греко-латинскую академию и, постригшись, стал называться Феодосием Яньковским. 79 Он был потом при Петре I новгородским архиереем, короновал Екатерину I, был членом Синода 80 , и ежели бы Прокопович не повредил ему, может быть, он был бы и митрополитом, после Яворского. 81 Но Феофан, который сам, кажется, метил на это место, опасался его, подыскивался под него, перетолковывал его слова и действия не в его пользу, наводил императрицу Екатерину I на гнев и добился, наконец, что его лишили архиерейства и даже монашества и сослали куда-то в Архангельск, в монастырь. 82
Брат его Иван Васильевич имел сына Даниила, который поступил при Петре I в военную службу и начал называться в отличие от других своих родственников Яньковым. Он был женат на Дмитриевой 83 Анне Ивановне, служил при дворе императрицы Анны: сперва помощником гоф-интенданта, строил Анненгофский дворец, 84 за что был пожалован в майоры и потом сделан гоф-интендантом, и, несмотря на опасное положение при дворе в то время, когда ужасный любимец Анны Иоанновны Бирон делал, что хотел, он, однако, удержался на своем месте до конца жизни, скончался в Петербурге в 1738 году и был положен в Александро-Невском монастыре. Ему особенно покровительствовал граф Федор Матвеевич Апраксин, который в свое время был сильным человеком. 85
Незадолго до кончины своей Данила Иванович отдал замуж свою старшую дочь Анну за Адриана Лукьяновича Толмачева. Вдова его Анна Ивановна осталась с двумя детьми: сыном Александром Даниловичем, которому был восемнадцатый год, и с дочерью Ольгой, лет одиннадцати.
Воспитание своему сыну Александру Яньков дал самое хорошее: он прекрасно говорил и писал по-французски и по-немецки, учился итальянскому языку и португальскому, изучал разные науки: историю, математику, астрономию и морское плавание, и мало ли чему его учили. Он был очень красив собою, умен, да к тому же еще и состояние получил после отца очень большое, и по всему этому был принят в лучшем кругу.
В каком полку он служил, этого я, право, не знаю, но слыхала, что к нему был очень расположен граф Петр Семенович Салтыков 86 и скоро взял его к себе в адъютанты. Он много с ним путешествовал: ездил то в Митаву, то в Дерпт, то в Ригу, жил сколько-то времени в Стокгольме, был в Глухове, в Нежине, и у Салтыковых в доме был своим человеком. Граф Салтыков имел к нему большое доверие и просил его присматривать за его сыном Иваном Петровичем и следить, так ли его учат наукам. 87 Когда молодому графу исполнилось восемнадцать лет и пора ему было вступить в службу, то граф Петр Семенович, находившийся в ту пору либо в Риге, либо в Митаве, просил Янькова съездить за своим сыном в Москву и привезти его для поступления на службу, что тот и сделал.
Александр Данилович женился в 1745 году на Анне Ивановне Татищевой, дочери Ивана Федоровича и жены его Степаниды Алексеевны, урожденной Новосильцевой. Свадьба была в Москве, в приходе Успения на Овражке, в Газетном переулке, 88 где у них был свой дом. 89 Жениху был двадцать пятый год, невесте пятнадцатый; по-тогдашнему, это было так принято, что девушек отдавали рано замуж; сказывали мне, что матушкина мать, княжна Мещерская, была двенадцати лет, когда выходила замуж.
Женившись на Татищевой, Яньков попал в очень знатное родство: родная тетка его тещи, Марья Яковлевна Новосильцева, была за именитым человеком Григорием Строгановым, 90 следовательно, все Строгановы – Григорьевичи: Николай, Александр, Сергей, сколько их там было, приходились Анне Ивановне двоюродными дядями, а другая Новосильцева, Марья Ионишна, двоюродная ее тетка, была за адмиралом Александром Ивановичем Головиным; тоже в свое время люди со значением.
Несколько лет спустя внучатые сестры Анны Ивановны, баронессы Строгановы, сделали прекрасные партии: одна вышла за родного племянника императрицы Екатерины Скавронского 91 , другая за Голицына, третья за Долгорукова, сына известной схимницы Нектарии, 92 дочери Шереметева Бориса Петровича. Все эти родственные связи еще более улучшали положение Яньковых, и выдвигали их вперед, и давали им почетное место в тогдашнем обществе. Мать Александра Даниловича Анна Ивановна была хорошая хозяйка, умела вести свои дела исправно и, имея после мужа около 5000 душ в лучших губерниях, одна всем заправляла до самой своей кончины в 1751 году. Кажется, она преимущественно жила в Москве; должно быть, и ее невестка оставалась с нею, а сын был все в разъездах вместе с Салтыковым.
Родство в Москве было большое. Когда Александр Данилович женился, то была еще в живых бабушка его жены, схимонахиня Анфиса; она была с лишком семидесяти лет и жила в Зачатьевском монастыре. Сама по себе Братцова, Анна Васильевна была за Алексеем Яковлевичем Новосильцевым и имела от него трех дочерей: Степаниду, что за Татищевым (Иваном Федоровичем), Дарью, которая была за Соковниным (Петром Алексеевичем), и Марью за Шишкиным (Василием Михайловичем). Все эти семьи жили в Москве. Овдовев, Анна Васильевна пошла в монастырь и постриглась под именем Александры, пожила сколько-то времени в монастыре и пожелала принять схиму. Она скончалась три года спустя после женитьбы Янькова на ее внучке Татищевой и погребена у соборной церкви, напротив самого алтаря. Несколько лет спустя рядом с нею схоронили ее двух дочерей: Татищеву 93 и Шишкину и зятя Ивана Федоровича Татищева . 94
Александр Данилович жил очень хорошо и открыто; когда он женился, у него была золотая карета, обитая внутри красным рытым бархатом, и вороной цуг лошадей в шорах с перьями, а назади, на запятках, букет. Так называли трех людей, которые становились сзади: лакей выездной в ливрее, по цветам герба, напудренный, с пучком и в треугольной шляпе; гайдук высокого роста, в красной одежде, и арап в куртке и шароварах ливрейных цветов, опоясанный турецкою шалью и с белою чалмой на голове. Кроме того, пред каретой бежали два скорохода, тоже в ливреях и в высоких шапках: тульи наподобие сахарной головы, узенькие поля и предлинный козырек. Так выезжали только в торжественных случаях, когда нужен был парад, а когда ездили запросто, то скороходов не брали, на запятках был только лакей, да арап, и ездили не в шесть лошадей, а только в четыре, но тоже в шорах, и это значило ехать запросто. Лошадей в то время держали помногу: у батюшки при жизни матушки было три цуга: один для него, один для матушки, да запасной и, кроме того, несколько лошадей рассыльных для людей, водовозок, так что на конюшнях набиралось лошадей около тридцати, а у кого и больше. Стало быть, и кучеров, и конюхов человек по десяти.
У Александра Даниловича, сказывала мне его дочь, было три цуга: вороной крупный, вороной английский кургузый, гнедой; четверня серая; четыре лошади кургузые верховые, да разных еще лошадей с четыре. И это не казалось в ту пору, что много.
Людей в домах держали тогда премножество, потому что кроме выездных лакеев и официантов были еще: дворецкий и буфетчик, а то и два; камердинер и помощник, парикмахер, кондитер, два или три повара и столько же поварят; ключник, два дворника, скороходы, кучера, форейторы и конюхи, а ежели где при доме сад, так и садовники. Кроме этого, у людей достаточных и не то, что особенно богатых, бывали свои музыканты и песенники, ну, хоть понемногу, а все-таки человек по десяти. Это только в городе, а в деревне – там еще всякие мастеровые, и у многих псари и егеря, которые стреляли дичь для стола; а там скотники, скотницы, – право, я думаю, как всех сосчитать городских и деревенских мужчин и женщин, так едва ли в больших домах бывало не по двести человек прислуги, ежели не более. Теперь и самой-то не верится, куда такое множество народа держать, а тогда так было принято, и ведь казалось же, что иначе и быть не могло. Это, я думаю, потому, что все было свое: и хлеб, и живность, и все припасы, все привозилось из деревень; всего заготовляли помногу, стало быть, и содержание стоило недорого; а жалованье людям платили небольшое, сапоги шили им свои мастера, платье тоже, холст был не купленный.
В то время, как матушка Александра Даниловича скончалась, – это было в начале января 1751 года в Москве, – он был с женой в Петербурге. Известие пришло к нему на шестой день; он два дня прособирался еще: служил в то время провиантмейстером, стало быть, и отлучиться без отпуска нельзя; поехал с женой в Москву и приехал уже на одиннадцатые сутки после ее кончины. Хоронить дожидались. Поблизости их дома от Никитского монастыря там и схоронили, а отпевал и сорочины правил преосвященный Лев из рода Юрловых. Он жил тогда в Москве, в каком-то монастыре, на покое после тех скорбей, которые он испытал. Вот что о нем мне рассказывали люди достоверные, помнившие его. Он был сын нижегородского дворянина 95 и назывался Лаврентием. Родители его оба умерли, и он остался сиротой. Сродни ли были ему Троекуровы или из жалости, но почему-то один из князей Троекуровых взял его к себе в дом и воспитывал вместе со своими детьми. Потом Лаврентия записали в полк и он был в походах, 96 но вдруг он задумал идти в монахи и постригся; 97 был после того архимандритом и, наконец, был сделан воронежским архиереем. 98 Когда взошла на престол императрица Анна, он почему-то не отслужил вскорости молебна: кто-то из городских властей, по неприязни к нему, и донес на него в Синод. 99 Вот из-за этого и вышла вся беда: Прокопович его не жаловал, так как он был из дворян и мог ему быть помехой на пути, а кроме того, был еще и в дружестве с архиереем из рода Дашковых, 100 которых Прокоповичу хотелось стереть с лица земли. Началось дело, пошли допросы, и кончилось тем, что Дашкова и Юрлова и еще сколько-то архиереев расстригли и разослали по разным монастырям отдаленным. Больше десяти лет томился Юрлов. Когда взошла на престол императрица Елизавета Петровна, то по милостивому манифесту подвели и ссыльных архиереев под прощение: которые перемерли, а Юрлова вернули и все ему опять возвратили, потому что знали, что он страдал невинно; хотели было опять его сделать где-нибудь местным архиереем, но он не пожелал и просил, чтоб ему дали какой-нибудь монастырь в Москве, где он и жил чуть ли не пятнадцать лет. Вся Москва его очень чтила и уважала: он был точно истинный святитель и слуга Христов, человек умный и приятный.
Много причинил вреда этот Прокопович, а все из-за того только, что опасался людей достойных, которые могли стать ему на пути. И чем же все это для него окончилось? Он умер, не дождавшись – чего так добивался – митрополитства, погубил премножество добрых и честных людей и оставил по себе очень нехорошую память. Теперь все это давно перезабыто, а кто помнил его время, не с похвалой, а с ужасом об нем отзывался. 101
Александр Данилович за погребение своей матери поднес преосвященному Льву панагию, а в монастыре была заказана поминовенная служба на год: с певчими, со свечами и с ладаном, по субботам обедни и панихиды; и что же за все это? только двадцать пять рублев 102 в год. Говорю это, чтобы показать, какие тогда были цены и как дороги деньги.
Сестра Александра Даниловича Ольга была сговорена за Приклонского Ивана Михайловича, когда их матушка скончалась. Чтобы не откладывать свадьбы до лета, так как наступала масленица, она венчалась до истечения шести недель. Мать этого Приклонского была по себе Колычева, кажется, Екатерина Ивановна.
У Яньковых было две дочери, Анна и Клеопатра, а мальчики все умирали; умерло и несколько дочерей.
В то время, то есть в 1752 или 1753 годах, стали прославляться мощи ростовского митрополита святителя Димитрия, 103 и много совершалось чудес от его мощей; слыша это, Яньковы не раз туда ездили и положили, что ежели Господь им дарует еще сына, непременно назвать его Димитрием.
Между тем Александра Даниловича сделали прокурором в чине полковника и послали в Белгород; это уже было, должно быть, в 1760 году. Они купили дом в Белгороде у Толстого и там основались на житье. Когда они туда уехали, то людей отправляли в фурах, и одна фура была с горничными, в числе которых было и несколько кружевниц, которым были заданы уроки, сколько сплести кружева во время дороги: так как ехали на волах, очень тихо, то и велено было девкам не терять даром времени, а заниматься делом. Это я слышала от одной из кружевниц, Акульки, которую я уже стала знать, когда она была в летах, женой приказчика, и потому из Акульки сделалась Акулиной Васильевной.
В Белгороде в то время архиереем был преосвященный Иоасаф, 104 человек очень умный и обходительный, и Александр Данилович с ним очень сошелся и просил его, уезжая в 1761 году в Петербург, чтоб он навещал его жену во время его отсутствия, и, что ежели без него родится ребенок, которого ожидали, и будет сын, то чтобы преосвященный не отказался быть восприемником и дал бы ему имя Димитрия, в честь новопрославленного святителя. И как ожидали и желали, так и случилось: Яньков по делам должен был отправиться в Петербург, и не прошло месяца, как он получил уведомление, что жена его родила сына, названного Димитрием, и крестил его архиерей, который при крещении благословил своего крестного сына рукописною книгой «Летописец святителя Димитрия» с собственноручными заметками святителя. 105
В конце того же года Александра Даниловича вызвали в Петербург и сделали прокурором в главной провиантской комиссии, и он снова поселился в Петербурге, где в 1763 году родился у него еще сын Николай.
Меньшая сестра Анны Ивановны Марья Ивановна после кончины своих родителей жила частию у сестры, а когда та уехала в Белгород, то стала жить в доме у своей кузины Скавронской, жены графа Мартына Карловича, и из его дома вышла замуж за Николая Алексеевича Мамонова. Так как Яньковы были с хорошим состоянием, то Анна Ивановна по совету мужа и отказалась от своей части из отцовского имения в пользу сестры своей Мамоновой.
Брат Яньковой и Мамоновой Семен Иванович был женат на княжне Урусовой Анастасии Васильевне, 106 свадьба эта была в 1757 году в Москве, в доме у Александра Даниловича в Газетном переулке; вероятно, посаженою матерью была родная тетка Соковнина, а посаженым отцом Александр Данилович. Когда именно умер Семен Иванович и его жена, я не знаю, но они жили долго, детей не оставили, и татищевское имение, село Новое, 107 перешло к Марье Ивановне Мамоновой, а после нее досталось ее дочери, Анне Николаевне Неклюдовой.
II
В конце 1764 года Яньковы переехали опять на житье в Москву: Александр Данилович все хворал и в конце мая 1766 года скончался и был погребен в своей приходской церкви у Успенья на Овражке, в приделе св. Николая, за левым клиросом у окон, рядом со своими малолетними детьми, там же погребенными.
Анна Ивановна осталась с четырьмя детьми: двумя дочерями – Анной, 16-ти лет, Клеопатрой, 14-ти лет, и двумя сыновьями – Дмитрием, 5-ти лет, и Николаем, 3-х лет. Года два спустя она поехала в Петербург и поместила своих мальчиков в малолетний Шляхетский корпус, 108 где был в то время директором известный Иван Иванович Бецкий 109 и где воспитывался первый из Бобринских, впоследствии граф Алексей Григорьевич. 110 Императрица Екатерина весьма заботилась о его хорошем воспитании, и потому, говорят, малолетний корпус был тогда в самом цветущем положении. Анна Ивановна, говорят, очень грустила, что рассталась с детьми, и, пожив еще до 1772 года, скончалась от простудной горячки на другой день Рождества Христова. 111 Ее отпели в Москве, но так как хоронить в приходских церквах со времени чумы 112 было воспрещено, то и схоронили ее в подмосковной, в селе Горках, 113 в приделе пророка Даниила.
Умирая, Анна Ивановна завещала своих детей внучатой своей сестре, княгине Анне Николаевне Долгорукой, урожденной Строгановой, а мужа ее, князя Михаила Ивановича, назначила опекуном над детьми и над их имением.
Обе девицы Яньковы переехали жить к Долгоруким в их дом близ Девичьего поля в приходе Воздвижения на Пометном Вражке. 114 Младшая из дочерей, Клеопатра, была, говорят, прекрасна собою, но слабого здоровья. Она очень любила свою мать, после ее смерти стала чахнуть и спустя два года после нее скончалась от чахотки; ее отпели также в Москве и повезли в село Горки и схоронили там в церкви, возле ее матери. Ей было от рождения 22 года.
Старшую сестру я знала; она бывала у батюшки и всегда его величала «братец», потому что доводилась ему правнучатою сестрой, и он тоже называл ее сестрицей. Но он не очень ее долюбливал и про нее говорил: «Эта старая девка прехитрая и прелукавая, и только у нее и разговору, что ее Долгорукие». Я стала ее знать в конце 80-х годов, когда ей было уже под сорок лет. Она была очень мала ростом; головка прехорошенькая, премилое лицо, глаза преумные, но туловище само неуклюжее: горб спереди и горб сзади, и, чтобы скрыть этот недостаток, она всегда носила мантилью с капюшоном, очень большим и весьма сборчатым, так что сверху из капюшона выглядывала маленькая головка, а снизу тащилась преполная юбка с длинным шлейфом, что выходило пресмешно. Анна Александровна была очень умна и воспитание получила хорошее, что тогда было довольно редко. Все учение в наше время состояло в том, чтоб уметь читать да кое-как писать, и много было очень знатных и больших барынь, которые кое-как, с грехом пополам, подписывали свое имя каракулями. Анна Александровна, напротив того, и по-русски и по-французски писала очень изрядно и говорила с хорошим выговором.
По смерти сестры своей она осталась жить у Долгоруких, которые имели трех дочерей: Прасковью Михайловну, Анну Михайловну (впоследствии за графом Ефимовским) и Елизавету Михайловну (потом за Селецким) и сына Ивана Михайловича, который был сочинителем и стихотворцем. 115 Княжны были помоложе Яньковой, и, живя у них в доме, она за ними приглядывала и, как старшая, иногда с ними выезжала.
У батюшки она бывала изредка, и, хотя он принимал ее по-родственному, но особого внимания ей никогда не оказывал, и так как с Долгорукими не был знаком, то к ней и не ездил.
Когда ее братья, Дмитрий и Николай, вышли из корпуса в 1783 году, она с ними приезжала к батюшке, но это было в то время, как скончалась матушка, и нам тогда было не до того; не помню, принимали ли их или нет. После того они бывали у нас три-четыре раза в год, но с 88 или 89 года Анна Александровна стала у нас бывать чаще и чаще.
Раз как-то батюшка и говорит за столом:
– He понимаю, отчего это Янькова так зачастила ко мне; давно ли была, а сегодня опять ко мне приезжала; не знаю, что ей нужно, а уж верно недаром – она прелукавая.
И старший из ее братьев тоже стал у нас бывать почаще прежнего. Младший, Николай, был уже в то время женат и жил большей частью с женой в деревне.
Прошло еще сколько-то времени, приезжает к батюшке тетушка Марья Семеновна Корсакова и говорит ему:
– А я, Петр Михайлович, к тебе свахой приехала, хочу сватать жениха твоей дочери.
– Которой же?
– Елизавете, батюшка.
– Елизавете? Она так еще молода. . . А кто жених?
– Старший из Яньковых, Дмитрий.
– Нет, матушка сестрица, благодарю за честь, но не принимаю предложения: Елизавета еще молода; я даже ей и не скажу.
И точно, батюшка мне ничего не сказал и не спросил моего мнения; а узнала я это от сестры Елизаветы Александровны: пока тетушка была с батюшкой, она мне и говорит: «Елизавета, поди-ка сюда», отвела меня в сторону и шепчет:
– Матушка приехала тебе сватать жениха, Янькова Дмитрия Александровича.
Тетушка уехала; батюшка молчит; проходит день, другой, третий; так батюшка ничего мне и не сказал и только после уже мне это рассказывал.
Прошло, должно быть, с год, опять тетушка Марья Семеновна повторяет батюшке то же предложение, и опять он отказал наотрез, а сказал: «Спешить нечего, Елизавета еще не перестарок; а засидится – не велика беда, и в девках останется».
И мне об этом ни слова; а сестра Елизавета мне опять шепнула.
Думаю себе: «Стало быть, батюшка имеет какие-нибудь причины, что это ему не угодно».
Помнится мне, что однажды я подхожу в зале к окну и вижу: едет на двор карета Яньковой; у меня отчего-то сердце так и упало.
Я прошла во вторую гостиную. Батюшка был дома у себя и кабинете. Ему доложили, он вышел в гостиную и Анну Александровну принял: из нас никого не позвали, они посидели вдвоем, что говорили – было не слышно, и Янькова уехала.
Тут батюшка меня кликнул:
– У меня сейчас была Янькова, приезжала сватать тебя, Елизавета, за брата своего Дмитрия. Говорит мне: «Петр Михайлович, вот вы два раза все говорили тетушке Марье Семеновне, что Елизавета Петровна еще слишком молода; неужели и теперь мне то же скажете, а брат мой приступает, чтоб я узнала ваш решительный ответ». Я ей на это и сказал: «Мы, сестрица, родня... И что это, право, далась вам моя Елизавета; неужели кроме нее нет и невест в Москве?» Про Дмитрия Александровича нельзя ничего сказать, кроме хорошего: человек добрый, смирный, неглупый, наружности приятной, да это и последнее дело смотреть на красоту; ежели от мужчины не шарахается лошадь, то, значит, и хорош... Родство у Яньковых хорошее, они и нам свои, и состояние прекрасное: чем он не жених? He будь сестра у него, я никогда бы ему не отказал... Но вот она-то меня пугает: пресамонравная, прехитрая, братьями так и вертит, она и тебя смяла бы под каблук; это настоящая золовка-колотовка, хоть кого заклюет. He скорби, моя голубушка: тебя любя, я не дал своего согласия. . .
– А быть тебе за ним, – прибавил батюшка, немного помолчав, – так и будешь, по пословице: суженого конем не объедешь!
Это, что я рассказываю, было или в 92-м году, перед Рождеством, или в начале 93-го года.
Дело о сватовстве совершенно заглохло: Яньковы бывали редко, верно, считали себя обиженными. А мне, признаюсь, Дмитрий Александрович приходился по мысли: не то, чтоб я была в него влюблена (как это срамницы-барышни теперь говорят) или бы сокрушалась, что батюшка меня не отдает, нет, но дай батюшка свое согласие, и я бы не отказала.
Настала весна; мы начали собираться ехать в деревню и часть обоза отправили уже вперед; это было после Николина дня; вот как-то я утром укладываю кой-что, для отправки тоже, присылает за мною батюшка: «Пожалуйте, Елизавета Петровна, в гостиную». Спрашиваю: «Кто там?». Говорят: «Яньков».
Вошла я в гостиную; батюшка сидит на диване превеселый, рядом с ним Дмитрий Александрович, весь раскраснелся и глаза заплаканы; когда я вошла, он встал. Батюшка и говорит мне:
– Елизавета, вот Дмитрий Александрович делает тебе честь, просит у меня твоей руки. Я дал свое согласие, теперь зависит от тебя принять предложение или не принять... подумай и скажи.
Я отвечала: «Ежели вы, батюшка, изволили согласиться, то я не стану противиться, соглашаюсь и я ...»
Дмитрий Александрович поцеловал руку у батюшки и у меня; батюшка нас обоих обнял, был очень растроган и заплакал; глядя на него, заплакали и мы оба, его обняли и поцеловали руку. Потом батюшка говорит, смеясь и обняв Янькова:
– Ведь экой какой упрямец, четвертый раз сватается и добился-таки своего! Ну, Елизавета, верно, было тебе написано на роду, что тебе быть за Яньковым... Поди объяви сестрам, что я тебя просватал, и позови их сюда, мы помолимся.
Я побежала к сестрам и объявила им новинку, что я невеста; все меня целовали, поздравляли, и мы пошли вместе в гостиную. Батюшка стал пред образом лицом на восход и потом взял мою руку и передал Дмитрию Александровичу.
– Вот, друг мой, – сказал он, – отдаю тебе руку моей дочери, люби ее, жалуй, береги и в обиду не давай; ее счастье от тебя теперь зависит. – А мне батюшка примолвил: – А тебе, Елизавета, скажу одно: чти, уважай и люби мужа и будь ему покорна; помни, что он глава в доме, а не ты, и во всем его слушайся.
Это называлось в наше время «ударили по рукам»; через несколько дней был назначен сговор. Моему жениху было 34 года, мне 25 лет. Начались у нас в доме хлопоты о приданом, и тут больше всего помогла нам сестра Екатерина Александровна Архарова: она имела понятие обо всем, знала всему цену и была женщина с большим вкусом.
Сговор был назначен чрез несколько дней. Так как май был уже в исходе и многие из родных разъехались по деревням, то звали самых близких из тех, которые еще не уехали, и то, однако же, было довольно.
Ha сговоре мая 27 были: бабушка Аграфена Федотовна Татищева с дочерями; тетушка Марья Семеновна Корсакова, сестра Елизавета Александровна и ее сестра Архарова; дядюшка Ростислав Евграфович Татищев, кажется, с женой; матушкина двоюродная сестра, тетушка Аграфена Сергеевна Мясоедова, Прасковья Александровна Ушакова, батюшкина двоюродная тетка (дочь Прасковьи Никитишны Татищевой, бывшей в первом браке за Александром Ивановичем Теряевым), матушкина приятельница Наумова (урожденная Сафонова) и еще человек с десяток, которых теперь и не упомню. Это с моей стороны. С жениховой стороны: его сестра Анна Александровна, княгиня Анна Николаевна Долгорукова, двоюродный дядя жениха Сергей Петрович Соковнин, приятель его Щербачев; ну, конечно, брат жениха Николай Александрович, один без жены, и еще кто-то, и тоже по давности не могу вспомнить. В этот вечер был молебен и потом должен был быть обмен образов: женихов, как водилось, остается у невесты, а невестин у жениха. Меня батюшка благословил большою иконой Влахернской божьей матери; 116 ждали, что и с жениховой стороны привезут икону, и что же? Анна Александровна привезла на серебряном подносе крест с мощами. Конечно, это была святыня, но как-то странным показалось всем, что на сговор привезли крест, а не икону. Жених привез мне жемчужные браслеты, потом дарил мне часы, веера, шаль турецкую, яхонтовый перстень, осыпанный бриллиантами, и множество разных других вещей.
Тут же на сговоре батюшка сказал Анне Александровне: «Ну, теперь уж перестаньте меня называть братцем; дочь моя выходит за вашего брата, их, пожалуй, еще и разведут». По Татищевым батюшке приходился мой жених правнучатым братом и был мне, следовательно, дядей. По нашим понятиям о родстве думали, что нужно архиерейское разрешение: жених ездил – не умею сказать – к викарию ли, или к самому митрополиту, и когда он объяснил, в чем дело, то ему сказали, что препятствия к браку нет и разрешения не требуется.
Батюшка жаловал мне в приданое по сговорной записи: 200 душ крестьян в Новгородской губернии, в Череповском уезде, и приданого на двадцать пять тысяч рублей серебром. В том числе были бриллиантовые серьги в 1500 p.; нахт-тиш (то есть туалет) серебряный 117 в 1000 p., столовое и чайное серебро, из кармана на булавки 2500 р.
Мы жили близ Остоженки в своем доме, и венчали меня у Ильи Обыденного поутру июня 5. Подвенечное платье у меня было белое глазетовое, стоило 250 p.; волосы, конечно, напудрены и венок из красных розанов – так тогда было принято, а это уже гораздо после стали венчать в белых венках из флёрдоранжа. Батюшке угодно было, чтобы свадебный обед был у него в доме. Он сказал заранее жениху:
– Что тебе, братец, тратиться на свадебные угощения, я это беру на свой счет: старших у тебя в доме нет, сестра твоя девушка, лучше у меня отобедаете, а к вечеру и отправитесь к себе в дом.
Никогда после того не пришлось мне об этом говорить с батюшкой, но думаю, что он так распорядился того ради, чтобы с первого раза не дать хозяйничать моей золовке.
Ha следующий день мы поехали с визитами, и мне в первый раз пришлось видеть князя Михаила Ивановича Долгорукова, родственника Яньковых и их опекуна 118 во время малолетства.
Он жил в своем доме у Воздвиженья на Пометном Вражке близ Девичьего поля. Долгоруковы были прежде очень богаты, но вследствие опал и гонения на их семейство многие из них при Анне и Бироне лишились почти всего; потом, хотя им и возвратили имение, они никогда не могли совершенно оправиться, но помня, как живали их отцы и деды, тянулись за ними и все более и более запутывались в своих делах. Этот дом у Девичьего поля был прежде загородным, а московский дом был где-то на Мясницкой, на Покровке, на Тверской, и был продан в 1784 году 119 – не знаю наверно. Когда средства поубавились, то загородный дом стал городским. Может быть, если бы средства князя Михаила Ивановича были позначительнее, он и не стал бы жить в Москве, а постарался бы в Петербурге быть поближе к солнышку, да по пословице: бодливой корове Бог рог не дает – не имел возможности. В Петербурге жили его родные: Шереметевы, Строгановы, Черкасские, Скавронские, все пребогатые, ему ли с его средствицами было за ними тянуться? Вот и рассудил он, что лучше жить в Москве, да и тут подальше, чтобы было поменьше приемов. Его мать, многострадальная и добродетельная старица Нектария, после тяжелых своих испытаний пришла, говорят, в великое смирение и, живя в Киеве в монастыре, на самом деле отреклась от всякой мирской суеты, а сын ее, напротив того, был самым суетным, мелочным и тщеславным человеком. Он был очень недальнего ума и потому пренадменный и прелегковерный. Он едва не попал в большую беду и чуть-чуть с собою не втянул в эту беду совершенно невинно мать моего мужа и все ее семейство.
Вот какую затеяли было интригу, пожалуй, назови это даже заговором: хотели возвести на престол Ивана Антоновича при содействии князя Михаила Ивановича и обещали ему, что если он в этом поможет, то молодой император женится на его старшей дочери, княгине Прасковье Михайловне. Долгорукий верил возможности привести это в исполнение и принял участие в этой интриге, которая, к счастию, окончилась ничем. Свидание между Долгоруким и Иваном Антоновичем, который явился к нему под видом монаха с Афонской горы, было в Киеве, когда князь туда ездил со своим семейством, в 1770 году; 120 вместе с ними ездила и Анна Ивановна Янькова. Долгорукий так был легковерен, что уговорил Янькову выстроить у себя в Веневской деревне, в селе Петрове, дом, где будет жить Иван Антонович и дожидаться, чтоб его провозгласили императором.
Дом Долгоруких был преогромный деревянный: большая зала, большая гостиная, за нею еще другая, тут на подмостках, покрытых ковром, на золоченом кресле сиживал у окна князь Михаил Иванович. В глупой своей гордости он считал, что делает великую честь, когда сойдет со своих подмостей и встретит на половине комнаты или проводит до двери: далее он никогда не ходил ни для кого.
Когда мы приехали, он спустился со своих лесов и встретил нас, как молодых, чуть ли не у двери. Ему было на вид лет 60 или более; небольшого роста, очень дородный и тучный человек, в зеленом бархатном кафтане, очень поношенном, кружевное жабо и манжеты, тоже очень истрепанные, напудренный, завитой в три локона, с пучком и с кошельком. 121 Лицом он был бы недурен, но напыщенный и надменный вид его производил самое неприятное чувство. По своему понятию он принял нас милостиво, но мне очень не полюбилась его покровительственная и снисходительная приветливость. Княгиня Анна Николаевна была просто ласкова, безо всяких штук, княжны внимательны, а от князя так и разило его чуфарством.
Мне недолго пришлось посещать князя: с небольшим чрез год после моего замужества он умер, и тогда я могла бывать у доброй княгини без неприятного чувства: к ней я могла ехать в гости, а к нему приходилось ехать на поклон.
Одна из княжон вышла потом замуж за графа Ефимовского, а другая за Селецкого.
У князя был еще младший брат, князь Дмитрий Иванович, прекрасный собой, но больной и слабый головой, то есть немного скудоумен. Ему хотелось вступить в монашество, но императрица Екатерина II воспрепятствовала, и он был пострижен в ряску и жил очень благочестиво. За несколько времени до кончины он совершенно пришел в себя: ум его сделался совершенно здравым, слабое здоровье укрепилось, он предузнал свою кончину, которая последовала (кажется) во время чумы, бывшей в Киеве. 122
Анна Александровна Янькова, с детства привыкшая к обхождению Долгорукова, не чувствовала его надменности и, по привычке, очень пред ним благоговела и, как батюшка говаривал, подличала пред ним и очень удивлялась, что я не расположилась к этому очень непривлекательному старику. Кроме того, я была с ним настороже потому, что батюшка меня предупредил: «Будь ты с ним осторожнее; он, говорят, старый греховодник, великий охотник до хорошеньких и молоденьких женщин».
Весь дом Долгоруких поражал неприятно: во всем заметна была напыщенность, желание бросить пыль в глаза и показать свою вельможественность, а средства-то были очень плоховаты, и потому в передней лакеи были в гербовых презатасканных ливреях; в гостиной золоченая мебель была местами без позолоты, штофная обивка с заплатами, хрустальные люстры и жирандоли без многих хрусталей, ковры протерты, потолки закоптелые, старинные портреты в полинялых рамах, и так во всем сквозь гордость просвечивала скудость; я редко уезжала из этого полуразрушенного дома без очень тяжелого чувства.
Мы были, между прочим, с визитом и у Сергея Петровича Соковнина: милый, приветливый и обходительный человек. Дом не роскошный, но видно, что во всем достаток, везде чисто, хорошо и просто, но парадно и потому нарядно.
Как только прошло с неделю времени после нашей свадьбы, и мы окончили все наши свадебные визиты, мы собрались отправиться в деревню; батюшка с сестрами вскоре уехал в Покровское, а мы поехали в нашу подмосковную, в село Горки.
Глава 3
Подмосковная усадьба Яньковых, село Горки, была у них всегда самым любимым имением, и, хотя они имели, кроме того, много очень хороших усадеб: Петрово, Орехово, Теплое, Мыза под Петербургом, они предпочитали всем прочим Горки. Может быть, потому что оно только в 40 верстах от Москвы, да и, кроме того, очень хороша местность и сад раскинут по горам. Покойная моя свекровь сюда часто приглашала к себе Долгоруких и Строгановых, когда они живали в Москве, и они гащивали по нескольку ден. Потом село Новое Ивана Федоровича Татищева было в 25 верстах, а Марфино, где живали Салтыковы, – Петр Семенович с семейством, – было в 20 верстах. Слышала я, что при царе Михаиле Федоровиче Горки были пожалованы какому-то Измайлову, потом, не знаю каким манером, перешли к Аргамаковым и от них за долг поступили Даниле Ивановичу Янькову. При разделе Горки достались моему мужу, брату его – Петрово, в Веневском уезде, а Теплое (тоже там) – моей золовке.
Время стояло в ту пору очень знойное, и потому мы поехали не рано, а когда стал жар посваливать, и, хотя ехали скоро, по дороге очень хорошей, но стали подъезжать к селу, когда уж очень обвечерело и становилось довольно темно, как бывает в 10-м часу в конце июня. Последние двенадцать верст дороги – все лесами, и это меня немало тревожило, потому что я слыхала, что там водились тогда медведи, и на моей памяти, несколько лет спустя, убили там медведя, должно быть, последнего старожила. За мостом, где начинается сад, влево, был тогда большой и густой лес; нижний сад тоже был как настоящий лес. Меня просто брал ужас: куда это мы едем? Точно вертеп разбойников.
Наконец, слава Богу, въехали на прекрутую гору, проехали мимо церкви и остановились у крыльца; 123 у меня отлегло на сердце. Моя золовка встретила нас с хлебом-солью.
Дом был совершенно новый, только что отстроенный и ничем еще внутри не отделанный.
На следующее утро, когда я вышла на балкон, который в сад, я увидела очень хороший вид: направо и налево за палисадником рощи, перед домом за рекой густой лес и только маленький просек напротив дома, узенький, как щелка. . .
– Ну, как тебе нравится вид? – спрашивал меня муж, – не правда ли, что очень хорош?
– Да, местность очень хороша, но только лесу слишком много и глухо; хорошо, ежели бы повырубить и открыть вид.
Так потом и сделали, и вот тогда и вышел тот прекрасный вид, которым все любуются. Пред обедом мы ходили в церковь и служили панихиду по матушке Анне Ивановне и по сестре Дмитрия Александровича Клеопатре Александровне: одна погребена была за левым клиросом, другая несколько правее. Тогда был только один придел пророка Даниила, и потому так и приноровили, а впоследствии, когда муж мой теплую церковь распространил и задумал сделать два придела вместо одного, то и вышло, что над телом Анны Ивановны пришлось поставить престол.
В прежнее время, очень давно, церковь была, говорят, за рекой, деревянная. Кто и когда перенес ее сюда, на эту сторону, этого никто не знал и не помнит из Яньковых, хотя к ним имение перешло в 1720 году. Церковь была тоже деревянная и сгорела; тогда, по смерти мужа своего, Анна Ивановна в 1738 году стала просить позволение построить церковь каменную во имя пророка Даниила, а не святителя Николая, как было прежде, но ей этого не дозволили, а разрешили построить церковь опять во имя святителя Николая с приделом пророка Даниила. Итак, эта церковь и была построена в 1739 году, и должно думать, что тогда же и освящена, потому что антиминс, говорят, этого года. Колоколенка была в то время – низ каменный, а верх деревянный и кровля тесовая.
Вскоре по приезде нашем был праздник Казанской богоматери 124 и, как всегда в этот день, ярмарка. К обедне приехали из сельца Сокольников за полторы версты наши соседи Титовы, Василий Васильевич и Анна Васильевна, его жена, урожденная Матюшкина; тут я с ними и познакомилась. Это были люди добрые, хорошие соседи, и с тех пор мы были с ними в самых дружеских отношениях. Василий Васильевич умер задолго до своей жены, а Анна Васильевна умерла в 1825 году, в феврале месяце; и в течение нашей с лишком тридцатилетней дружбы у нас не было никогда ни малейшей размолвки. Дочь ее, Надежда Васильевна Балк, тоже до своей смерти в 1852 году была постоянным и искренним другом всего нашего семейства.
После обедни Титовы пришли к нам и у нас обедали; кроме их, гостей никого еще не было, потому что мы не успели еще никого из соседей объехать. Пред обедом, как исстари водилось, пред парадным крыльцом собрались все крестьяне из наших деревень. Тут меня вывел мой муж им показать, и, как они просили, я жаловала их к своей руке; потом всех мужиков угощали пивом, вином, пирогами, а бабам раздавали серьги и перстни и из окна бросали детям пряники и орехи. Так праздновались прежде во всех селах храмовые главные праздники. 125
После Казанской муж повез меня знакомить с соседями. Поблизости мы посетили Титовых (живших за полторы версты от нас, в сельце Сокольниках, и так любезно приехавших к нам на праздник, не дожидаясь нашего приезда). Василий Васильевич был человек очень пожилых лет, – ему было, я думаю, лет под 70; по своим летам и по старой привычке в прежнее время ни с кем не церемониться, он с первого разу, кто бы ни был, мужчина или женщина, всем говорил «ты», и это так у него было складно, что не только не выходило обидно, но, казалось, что иначе и быть не могло. Он не пудрился, а был стрижен в кружок, носил предлинный сюртук и высокие сапоги с кисточками, поверх платья. Он был женат два раза, и обе его жены носили то же имя: первая его жена – Анна Васильевна была урожденная Головцына, сперва была за Нащокиным Василием Александровичем, и, когда он умер в 1760-х годах, несколько лет спустя она вышла за Титова; детей у них не было. Вторая жена Василия Васильевича – Анна Васильевна (тоже) была Матюшкина (дочь Василия Кирилловича, женатого на Плоховой); у нее была сестра за Филимоновым. Анна Васильевна Титова была премилая и предобрая, очень умная женщина лет 55 и совершенно простосердечная, весьма благочестивая, набожная и правдивая. В то время у них было три дочери и сын. Сына не было дома, он уже служил в Петербурге, а дочери воспитывались дома: старшая, Клеопатра Васильевна, была лет 14, потом она была замужем за Никифоровым, а потом за Вышеславцевым; вторая, Надежда Васильевна, лет 11; она была за Павлом Михайловичем Балк, 126 и Вера Васильевна лет 3-х или 4-х; потом вышла за Ростислава Васильевича Загоскина, пензенского помещика. Мы очень скоро сдружились с Титовыми, и не проходило недели, чтоб они у нас не побывали или мы у них. Впоследствии, когда наши дочери подросли и нам случалось с мужем уезжать в Москву на несколько дней, то я и отвезу, бывало, своих девочек в Сокольники; они там и гостят, пока мы не возвратимся. Когда сестра моя Анна Петровна стала гащивать у нас, она очень сошлась со второю Титовой, Надеждой Васильевной, и мы их все называли les deux amies. 127 Старшая Клеопатра была большого роста и лицом прекрасная из себя.
He помню теперь, в каком порядке мы ездили по соседям, да это и все равно – когда и с кем мы познакомились; буду говорить по местности, где и кто жил в первое время моего замужества.
В четырех верстах от нас в сельце Шихове жил тогда старик Бахметев Петр Алексеевич: человек старого закала, предерзкий и пренеобтесанный. Я у него только раз или два всего и была; муж мой изредка у него бывал, но меня не принуждал ездить, потому что я была молода, а старик был очень нескромен в обхождении, да и в разговоре тоже слишком свободен; словом сказать, был старый любезник. Он был женат на княжне Львовой Марье Семеновне; 128 у них был только один сын, Владимир Петрович. He знаю, сколько лет жили они вместе, только Марья Семеновна не могла больше вынести жизни с таким мужем и его оставила и потом вышла, с согласия мужа, за другого, не помню наверно за кого, а кажется, если не ошибаюсь, за Якова Андреевича Дашкова.
У него в деревне был по ночам бабий караул: поочередно каждую ночь наряжали двух баб караулить село и барские хоромы; одна баба ходила с трещоткой около дома и стучала в доску, а другая должна была ночевать в доме и дежурить изнутри. Хорош был старик, нечего сказать! Мудрено ли, что после этого от него жена бежала...
Как я вышла замуж, он жил уже один. Он приехал однажды к нам; я не вышла, сказалась нездоровою.
– А где же барыня-то? – спросил он.
– Нездорова, не выходит, – отвечал мой муж.
– Ну, так я сам к ней пойду.
– Нет, Петр Алексеевич, не трудитесь, нельзя, она в постели...
– Экой ты, братец, чудак какой, чтобы старика не пустить.
И больше он у нас и не бывал.
Когда умер этот греховодник, я не припомню, а также и где: в деревне или в Москве; может быть, не во время ли нашего отсутствия, когда мы жили в тамбовском имении. Гораздо спустя в Шихове жил сын этого старика, Владимир Петрович. Он был два раза женат: первая его жена была прекрасная собой, Марья Владимировна Бутурлина, не графиня; у нее было еще несколько сестер: одна за Нероновым, другая за Колокольцевым, третья за Потуловым; были ли еще сестры или братья, не знаю. От этой первой жены у Бахметева было две дочери: одна за Кашинцевым, Авдотья Владимировна, вторая за Колотовским; они были почти одних лет с моими двумя старшими дочерьми. После матери они остались девочками и воспитывались под руководством мачехи, второй жены их отца, которая была для них истинною матерью. Ее звали Дарья Александровна, урожденная Нащокина: собою не была очень хороша, но преумная, прелюбезная и премилая. Характера была живого и веселого, и предобрая: умела быть умна, смеялась, шутила, но никогда ни про кого не говорила дурно и всем желала добра, потому что не была завистлива. Я душевно ее любила и была с нею искренно дружна, всегда ее вспоминаю с приятностью и жалею, что она недолго жила на свете. У нее был сын Петруша, который теперь женат на Ховриной, и дочь Лизанька; была потом выдана за Повалишина и тоже, кажется, умерла молода.
Владимир Петрович жил долгое время вдовцом, был в Москве уездным предводителем довольно долго. Под старость сделался, говорят, скупцом, жил в деревне один, в большом неопрятстве: с собаками, с кошками, с обезьянами, с птицами, выжил из памяти и тоже во многом стал походить на своего отца; но в этом положении меня Бог не привел его видеть, и слава Богу! Версты четыре за Шиховом, в сельце Песках, я застала Волковых: мужа звали Степан Степанович, жену Екатерина Петровна; они езжали к батюшке. И муж, и жена предобрые, преласковые и гостеприимные хлебосолы, каких я и не видывала. Первое их удовольствие было кормить своих гостей, да ведь как: чуть не насильно заставляли есть. Степан Степанович любил и сам кушать, умел и заказать обед, и охотник был говорить про кушанье: какой пирог хорошо сделан, с какою начинкой, с какою подливкой соус лучше или хуже, а уж главное дело – потчеванье гостей. Он, бывало, и не садится за стол, а ежели сел, то поминутно вскакивает и кричит дворецкому: «Постой, постой, куда ты ушел; видишь, не берут или мало взяли, кланяйся, проси», и тотчас сам подбежит и станет упрашивать: «Матушка, Елизавета Петровна, покушайте, пожалуйста, положите еще, ну хоть немножко, вот этот кусочек». He возьмешь – кровная обида. Или приступит к жене: «Катерина Петровна, ты совсем не смотришь за гостями, никто не кушает, посмотри сама...» – и ну опять потчевать. Стол у них был прекрасный, блюд премножество, и все блюда сытные, да бери помногу, ну, просто, бывало, беда: ешь, ешь, того и гляди, что захвораешь. Отказаться от обеда, когда зовут, это – огорчить его до крайности. Один раз, не помню, в Москве или деревне, он звал нас, а мы почему-то не поехали и не послали известить, что не будем. Боже мой, как обиделся! Месяц к нам не ездил: приедем, сидит у себя, не выходит. Делать нечего, послали сказать, что тогда-то приедем обедать: встретил – рад-радехонек; целует руки, не знает, как и принять. «Матушка, голубушка, уж вот хорошо, вот хорошо, забыли вы нас, разлюбили...» И стал выговаривать, что не приехали обедать. Добрый был человек, хороший и умный человек, одним несносен – запотчевает. Иногда вдруг пришлет ни с того ни с сего пирог или какое-нибудь пирожное. В Москве у них бывали часто обеды, и нас всегда уж пригласит за несколько дней, а поутру, в день обеда, пришлет просить столового серебра, видно, у них было мало, и опять напомнит нам, что нас ждут. Он умер первый: жена его жила еще после него несколько лет. Она была тоже предобрейшая, но с большими странностями и была очень мнительна насчет здоровья. Приедешь к ней в деревне, – это когда она была уже вдовой, – на дворе жара, а у нее в комнатах во всех окнах вставлены сетки из кисеи и пречастой, так что воздух не проходит: боялась мух и комаров. Сама лежит в спальной в постели, окна закрыты ставнями, голова обвязана платком, намоченным уксусом с водой, или привязан капустный листок; на столе скляночки с разными каплями и примочками.
– Катерина Петровна, что с вами? – спросишь ее.
– Ах, милюся (она была картава), умираю, совсем умираю, голова болит.
И точно: голос слабый, еле говорит; кто ее не знал, мог бы подумать, что она и взаправду больнехонька.
Посидишь с нею, поговоришь, она забудет свою болезнь и начинает снимать все свои компрессы: и с головы, и с рук; пройдет еще несколько времени, велит открыть ставни... «Вот, милюся, ты приехала, мне ведь стало лучше». Потом, глядишь, позовет девушку: «Дай одеться». И немного погодя выйдет в гостиную, а там на балкон и пойдет гулять...
У нее была дочь, которую она любила и лишилась ее лет 15-ти. Кроме того, еще детей не было, и из любви к дочери она ее нянюшку всюду с собой возила... Она была большая трусиха в дороге: едет в большой четырехместной карете и то и дело что кричит: «Стой, стой, пустите, пустите... я выйду... гора... ай, ай, ай – косогор... стой, стой, мост. Я боюсь... пустите...»
Человек подойдет и станет ее уговаривать:
– Помилуйте, сударыня, никакой горы нет, – ровное место, не извольте беспокоиться...
– Ну, хорошо, ступайте. . . Так ты говоришь, нет опасности?
– Никакой, сударыня, будьте покойны.
Но только что тронутся с места, опять кричит: «Стой, стой», и опять та же история.
Нянюшка, которая знала ее трусливость, как видит, что гора или мост, и заведет о чем-нибудь речь; Екатерина Петровна заговорится и не заметит, что едут в гору или под гору.
Вот еще ей бывала беда, когда гроза: закроют ставни, завесят окна, зажгут свечи; сама она уляжется в постель, закроется одеялами, а няня стой и молись. Станет ей душно, вот она и начнет открывать одеяло и спрашивать: «Ну, что, няня, тише?» – «Тише, матушка, гораздо тише».
Вдруг раздается удар грома...
– «Ай, ай, ай... Свят, свят, свят Господь Бог Саваоф... Ай, ай, ай, осанна в вышних». 129 И опять забьется под одеяло и лежит ни жива ни мертва.
Измучается, пока гроза не пройдет, а там начнутся всякие болезни: то голова болит, то ей дурно делается или с ней жар... И мудрено ли: лежит под пятью одеялами, как тут не задохнуться и не разболеться голове? Но добрая была и хорошая женщина.
В Ярцове жил долгое время батюшкин двоюродный брат Андрей Васильевич Римский-Корсаков, деверь тетушки Марьи Семеновны и брат тетушки Анны Васильевны Кретовой. Добрый старичок, который принял нас по-родственному, и мы у него бывали столько же раз, сколько бывал и он у нас. Потом он все больше сидел дома и с трудом мог выезжать.
В Храброве, это версты три за Ярцовом, издавна владели Оболенские, и в то время там жил старик князь Николай Петрович. Мы ехали в Гарушки к Петру Михайловичу Власову и заехали к Оболенскому. Человек лет преклонных, характера непокойного и раздражительного: он был некоторое время с моим мужем в ссоре; вот из-за чего вышла у них неприятность. Земля иевлевских наших крестьян граничит с его храбровскою землей, и случилось как-то, что несколько крестьянских скотин зашло на его землю. Князь велел их схватить и загнать в Храброво и потребовать выкупа. Крестьяне просили отпустить, так князь не согласился; делать было нечего, бедные мужики заплатили, и что-то немало. Через несколько дней все княжеское стадо зашло на иевлевскую землю, тогда и крестьяне стадо загнали к себе и послали требовать от князя выкупа. Вот и пошла беда: князь рвет и мечет, выкупа не дает и требует, чтоб его стадо возвратили; крестьяне не отпускают. Оболенский пишет предерзкое письмо к Дмитрию Александровичу и требует, чтоб он приказал своим мужикам отпустить его скотину. Дмитрий Александрович отвечал, что это не его дело и что ежели князь брал выкуп с крестьян, то нет причины, чтоб и крестьяне не поступили с ним точно так же; вышла предлинная история, и несколько лет мой муж с ним и не видался.
He могу назвать князя человеком надменным или заносчивым, а скажу, что он просто был грубый человек, хотевший казаться гордым, да как-то это у него выходило смешно и нескладно, и пока он княжил в Храброве, муж мой очень изредка у него бывал, а я и вовсе не бывала.
Когда мы приехали в Гарушки, нашли самый радушный прием от почтенного и милого старика Власова Петра Михайловича.
– Спасибо вам, матушка моя, Елизавета Петровна, что вы посетили старика, премного меня утешили. Я вместе с батюшкой вашим служил, он мне хороший всегда был приятель, назову даже другом, душевно люблю и уважаю его, и для меня было бы прискорбно, ежели бы дочь хорошего моего друга меня, старика, не навестила. Пожалуйста, сударыня, и вперед меня не забывайте.
Он очень нас обласкал, мы у него обедали и возвратились к себе поздно вечером. После того мы у него бывали каждое лето два или три раза и всегда находили прием самый радушный: видно, что и старику было приятно наше посещение, и своим ласковым приемом он делал и нам удовольствие. Много значит приветливость в общежитии; как она всегда располагает сердце и к себе привлекает!
Впоследствии Гарушки купил Обольянинов Петр Хрисанфович, но это было много лет спустя; в свое время расскажу и о нем.
В Селявине тогда жили Фаминцыны: Аграфена Андреевна, Елизавета Андреевна и Анна Андреевна, вышедшая за графа Татищева; у них был брат Сергей Андреевич, служивший в Петербурге. Настоящая фамилия их не Фаминцыны, а Фамендины. Их дед или прадед, наверно не знаю, был лифляндский немец, дворянин, взятый в плен и обрусевший, и потому и фамилию свою переложил он на русский лад. Это были очень милые и добрые соседки, большие рукодельницы и хорошие хозяйки, которые умели и полечивать: составляли разные мази, примочки и пластыри и гнали из разных трав воды. К ним из околотка приходило много больных, и они им очень помогали простыми средствами. Помню, что они гнали воду из васильков – средство от воспаления глаз; воду из ландышей – от падучей болезни; воду из тмина – от завалов в желудке, и много других средств, которых я и не припомню. Кто была их мать, не могу теперь припомнить, а ведь слыхала не раз, и фамилия-то очень знакомая.
Их именьице было неподалеку от села Ольгова, принадлежавшего Апраксину Степану Степановичу, который в то время служил в Петербурге и, кажется, не был еще женат и жил у сестры своей Марьи Степановны Талызиной. 130 Она была вдовою, и гораздо старше брата, лет на 20 или немного менее. Отец их Степан Федорович был фельдмаршалом при императрице Елизавете Петровне и был батюшкиным начальником.
Старшая сестра, Елена Степановна, была за князем Куракиным и умерла очень молодою, в самый год моего рождения. Старший сын ее, князь Александр Борисович, был послан в Париж при первом Наполеоне и имел несчастие быть на том ужасном бале, во время которого сделался пожар, и Куракина нашли на другой день под обгоревшими досками. Он еле остался жив, но, изуродованный и больной, жил еще после этого несчастного случая лет семь или восемь. Этот несчастный праздник у австрийского посла по случаю второго брака Наполеона с дочерью австрийского императора 131 наделал в свое время много шуму, и про пожар тогда говорили, как про дурное предвестие для Наполеона.
Мы ездили с мужем в Ольгово к Марье Степановне Талызиной, когда она туда приехала, в 1794 или в 1795 году. Она знала и помнила батюшку, когда он служил при ее отце, и меня очень обласкала.
Батюшка рассказывал про нее, что она была в молодости пребойкая и пребедовая: «Приедешь, бывало, к фельдмаршалу, она и подстережет. – Корсаков, поедем кататься. Говоришь ей: – Что это, Марья Степановна, как можно: батюшка узнает, будет гневаться. – He узнает, а узнает – беды не будет. Я беру на себя. – Да, вам-то и сойдет, а мне беда. – Да ведь говорят, что нет. – Иногда отделаешься от нее; а то и схватит, ежели вечером, и изволь ее катать». Кажется, она имела виды на батюшку, и едва ли не было и страстишки; не знаю, отчего она вышла за Талызина.
Ольгово тогда было еще совсем не то, чем сделалось впоследствии, когда там стали жить сами Апраксины. Дом тогда был маленький, как есть только средина, а бока, галереи и флигеля – все это пристроено после. 132
С Апраксиными мы познакомились несколько лет спустя.
Еще неподалеку и от нас, и от Ольгова, в сельце Колошине, жила наша родственница Марфа Ивановна Станкевич.
Она была сама по себе Нащокина, дочь Ивана Александровича, и была замужем за Епафродитом Ивановичем Станкевичем, который был сын Прасковьи Никитичны Татищевой, родной тетки батюшкиной матери, следовательно, приходился батюшке двоюродным дядею, и поэтому я всегда называла Марфу Ивановну бабушкою.
Станкевичи польского происхождения, то есть их предки и их гнездо в Смоленской губернии; там их премножество. У Епафродита Ивановича было несколько братьев, и у всех пренеобыкновенные имена: Филагрий, 133 Аполлос, а других я и не упомню. У Марфы Ивановны было тоже много детей, но я знаю только Александра Епафродитовича: одна из его сестер, Александра, была за Карабановым, а Федосья, которая всегда и жила с матерью, вышла потом за Николая Александровича Алалыкина. Она воспитывалась в Смольном монастыре и застала там нескольких монахинь, которые там доживали свой век после того, как монастырь был переименован в институт. 134
Марфа Ивановна очень была к нам расположена, и мы часто видались то у нас, то у Титовой Анны Васильевны, у Обольяниновых и у Бахметевых; все мы жили очень дружно. Бабушка скончалась в 1823 году. Были еще соседи не очень близкие – Головин, в Деденеве, Павел Васильевич, и Сорокин или Шокарев, порядком не помню, в Шукалове. К ним езжал только Дмитрий Александрович, и они по разу в лето бывали у нас. Шокарев, как сейчас вижу, в кафтане брусничного цвета, напудренный и с пучком; так он и дожил свой век, не переменив моды.
Мы ездили еще вскоре по приезде в деревню к родной тетке моего мужа, к Марье Ивановне Мамоновой, в село Новое. Это в двадцати пяти верстах от нас. Тетушка была очень слаба и больна – у нее была водяная. На вид ей могло быть лет около шестидесяти, и, я думаю, столько ей и было: свекровь моя, Анна Ивановна, родилась 1 января 1731 года, а Марья Ивановна была несколько моложе. В свое время она была очень хороша собою, о чем можно судить и по ее портрету, писанному в 1758 году одним очень хорошим в то время мастером. 135 Анна Ивановна была смугла лицом и только румянилась, потому что без этого нельзя было обойтись в то время, но не белилась; а Марья Ивановна была лицом бела и, однако, румянилась и белилась. Тогда белиться не считалось предосудительным, но и не требовалось как необходимость, а румяниться должны были все. Помню, что однажды я приехала в собрание, прошла прямо в туалетную и остановилась пред зеркалом поправить свои волосы. Предо мной стоит одна Грязнова и румянит свои щеки. Один барин, стоявший сзади нас, и подходит к ней и говорит: «Позвольте, сударыня, вам заметить, что левая щека у вас больше нарумянена». Она поблагодарила и подрумянила и правую щеку. Теперь румянятся потихоньку, а тогда это составляло необходимое условие, чтоб явиться в люди.
При жизни тетушки мне еще не привелось побывать в Новом; она вскоре скончалась и была там погребена.
Марья Ивановна выходила замуж в Петербурге из дома родственников своих Скавронских в 1764 году; помолвка ее была в феврале, а когда была свадьба, не помню; в августе 1765 года у нее родилась дочь Софья в Петербурге. 136
В сельце Ботове жила в то время Авдотья Ивановна Сабурова, урожденная княжна Оболенская, двоюродная сестра того, которому принадлежало Храброво. Она была вдовою, мужа ее звали Иван Федорович. Дом в Ботове был очень хорош и отделан весьма богато; но в особенности хорош был сад регулярный, стриженный, как была тогда мода, все разным манером: были деревья, подстриженные пирамидами, зонтиком, некоторые – их было немного, кажется, где-то по углам – были выстрижены наподобие медведей. Все это в то время очень нравилось, и хозяйка любила водить гостей любоваться этими причудами. Авдотья Ивановна была очень богата, имела прекрасное столовое белье – голландское и, опасаясь, чтоб его не испортили, два раза в год посылала его стирать в Голландию. Можно себе представить, чего это тогда стоило.
Сабурова была очень обходительная и приветливая женщина лет пятидесяти, и, пока она живала в Ботове, мы друг ко другу езжали по нескольку раз в лето, и она не раз бывала у нас в Казанскую. Она умерла преклонных лет, полагаю, около 1820-х годов. У нее было два сына и дочь Надежда Ивановна; была ли она замужем или нет, что-то не припомню.
Еще где-то, верстах в восьми или в десяти от нас, жил старичок Поздеев. В прежнее время он служил в малолетнем Шляхетском корпусе в Петербурге; 137 был там или учителем, или инспектором, а мой муж был при нем в корпусе. Поздеев потом жил в своем имении и, кажется, безвыездно и чуть ли не против желания: он был масон, попавшийся в историю, которая была в конце 1780-х годов. 138 Был он человек очень умный, ученый, но большой нелюдим и с большими странностями. Как звали его – не припомню; он был женат и имел детей. Муж мой у него бывал, и Поздеев всегда был ему очень рад и любил поговорить про жизнь в корпусе. Когда он умер, после него, говорят, осталось в его деревне множество масонских картин, книг разных и всяких вещей, которые масоны употребляли на своих собраниях. 139
Глава 4
Когда я была невестою, большой каменный дом, что у Успенья в Газетном переулке, был еще за Яньковыми, но кому-то уже запродан, и я в этом доме была всего только один раз: ездила с визитом к жениховой сестре; а после свадьбы мы переехали с мужем в другой дом, который у него был у Неопалимой Купины, в переулке. К нам переехала и золовка моя, Анна Александровна. Дом был деревянный, очень большой, поместительный, с садом, огородом и огромным пустырем, где весною, пока мы не уедем в деревню, паслись наши две или три коровы.
Летом батюшка пожаловал к нам в деревню со всеми четырьмя сестрами и прогостил у нас сколько-то дней, потом поехал опять в Боброво, а на зиму приехал в Москву, и мы также.
Все, что батюшка говорил мне про мою золовку, оказалось вполне справедливым: она была пресамонравная и хотела командовать Дмитрием Александровичем, стараясь вооружить его против меня. Много тут вытерпела я от нее неприятностей: я была молода, вспыльчива, и она тоже не очень терпеливого десятка, а муж очень добр и сдержан. Он жалел меня и любил, а немного прибаивался и старшей сестры своей, а потому при наших размолвках всегда бывал как между двух огней. Со своим братом он разделился, а с сестрой у него раздела еще не было, и потому волей-неволей приходилось терпеть от нашего несогласия. Наконец я настояла, чтоб он отделил свою сестру, и она переехала в свой дом поблизости от нас, но и тут немало причиняла мне скорби...
В мае месяце, 20 числа, у нас родилась дочь; это было утром, в двенадцатом часу, и Дмитрий Александрович тотчас отправился к батюшке с радостною вестью и спрашивает его: «Как прикажете назвать новорожденную?»
Батюшка обнял его, поздравил и говорит: «Какое дать имя новорожденной – в вашей воле; но ежели ты меня спрашиваешь, то мне всего приятнее, если назовете мою внуку именем покойного моего друга – Аграфеною».
Так мы и сделали. Батюшка пожаловал мне на зубок 100 рублей.
Крестным отцом был батюшка, а крестною матерью бабушка Аграфена Федотовна Татищева.
Матушку назвали Аграфеною в честь ее бабушки, княгини Аграфены Федоровны Щербатовой, урожденной Салтыковой; и Аграфена Федотовна тоже была названа в честь своей бабушки: отец ее, Федот Михайлович Каменский, был сын Михаила Сергеевича, женатого на Аграфене Юлиановне Челищевой. Дочь Аграфены Федотовны Елизавета Евграфовна, вышедшая за Ивана Филипповича Новосильцева, свою дочь тоже назвала Аграфеною.
В 1795 году скончалась старшая моя сестра и моя крестная мать Екатерина Петровна в декабре месяце в селе Покровском, где тогда батюшка находился со всеми моими сестрами. Там ее и схоронили. Это было для меня большое горе, потому что я ее очень любила, а для батюшки это была очень тяжелая потеря: сестра Екатерина Петровна после кончины матушки, как старшая из всех нас, всем распоряжалась по хозяйству, а когда батюшка отлучался куда-нибудь, то она, по его указанию, заведовала и делами. Она была при своей кончине невступно 40 лет. От природы очень умная, добрая и благочестивая девушка, но собою очень некрасива; и так как она не имела намерения идти замуж, то батюшка на нее и рассчитывал, как на верную блюстительницу и меньших сестер, и всего домашнего обихода и об ней очень горевал.
В этом же году родился у нас сын, которого мы назвали Петром в честь батюшки, а в 1796 г. родилась дочь Анна, и крестили ее мой деверь Яньков и моя золовка Анна Александровна; батюшка был в деревне. Дня за два до ее рождения мы были дома поутру, вдруг слышим, в совершенно необычное время ударили в Кремле в колокол, потом в другом месте, еще где-то и у нас в приходе... Что такое? Послали узнать: приходят и говорят, что получено известие из Петербурга, что скончалась императрица. 140
Дмитрий Александрович тотчас отправился к батюшке, потом, немного погодя, вернулся, надел свой дворянский мундир и отправился в собор присягать новому государю. Немного погодя говорят мне: пришел квартальный надзиратель и меня желает видеть. Я к нему вышла. «Что вам угодно?» – спрашиваю я. – «Не имеете ли старых газет 1762 года и манифестов; и ежели у вас сохранились, то пожалуйте, велено обирать». – «Отчего же?» – «Этого, сударыня, я не знаю, а таково распоряжение начальства». Я стала догадываться, в чем дело, и сказала ему: «Теперь моего мужа нет дома, а без него я ничего не могу вам сказать и не знаю: есть ли то, что вы спрашиваете; ежели найдется что, то мы вам пришлем».
Обирали тогда везде манифест Петра III о его отречении... 141 Хотя у нас и были и манифест, и газеты 1762 года, 142 мы все это скорее отправили в деревню и там сберегли. Их велено было отбирать и жечь.
Покойную императрицу довелось мне видеть всего только два раза: один раз в соборе 143 в Петров день, 144 другой – в московском Благородном собрании. 145 Это было, когда праздновали двадцатипятилетие ее воцарения. 146 В соборе нам пришлось стать довольно близко от того места, где стояла государыня, и из-за других можно было иногда ее видеть. В этот день было провозглашение московского архиепископа Платона митрополитом. 147 Тогда рассказывали, что пред начатием обедни приказано было от императрицы первому протодиакону, чтобы на первой ектенье, когда дойдет очередь поминать преосвященного Платона, называть его митрополитом и чтоб этого до того времени ему не сказывать. Дьякон вышел на амвон и, как было приказано, так и сделал; ектенья окончилась – митрополит вышел из алтаря и, сделав шаг на амвон, молча поклонился императрице и, вошедши в алтарь, продолжал обедню своим чередом.
На другой день был великий праздник, который давал Шереметев императрице у себя в Кускове, 148 но мы там не были: с графом батюшка знаком не был и толкаться в толпе и давке он нам не позволил. «Будет государыня в собрании на дворянском бале, тогда и вы ее увидите».
Сестре Александре Петровне было 21 год, мне 19 лет, и мы отправились в собрание с сестрой Екатериной Александровной Архаровой. Бал был самый блестящий и такой парадный, каких в теперешнее время и быть не может: дамы и девицы все в платьях или золотых и серебряных, или шитых золотом, серебром, каменьев на всех премножество; и мужчины тоже в шитых кафтанах с кружевами, с каменьями. Пускали в собрание по билетам самое лучшее общество; но было много.
Императрица тоже была в серебряном платье, невелика ростом, но так величественна и вместе милостива ко всем, что и представить себе трудно. Играли и пели:
Мне пришлось танцевать очень неподалеку от императрицы, и я вдоволь на нее нагляделась. Когда приходилось кланяться во время миновета, то все обращались лицом к императрице и кланялись ей; а танцующие стояли так, чтобы не обращаться к ней спиною. Блестящий был праздник.
Прежде и после того случалось мне видеть издали и на улицах государыню, но так близко – никогда.
В то время главнокомандующим Москвы был Петр Дмитриевич Еропкин, хороший батюшкин знакомый; он давал для государыни праздник у себя в доме, но батюшка и сам не был, и нас не отпустил на бал: «Много и без нас там будет и познатнее, и поважнее». А уж куда как хотелось ехать! He пришлось. Отчего батюшка не заблагорассудил, мы об этом как-то и не рассуждали: не угодно ему, вот и вся причина.
Ноября 11 родилась Анночка; тут уж мне было самой до себя и какие были новости – я не слушала, а мне не говорили.
Когда прошло еще несколько дней и стали ко мне приезжать с поздравлениями, вот мне и стали сказывать, какие вести из Петербурга о милостях нового государя. 150
Все гатчинские (т. е. приверженцы «малого двора», потому что великий князь Павел Петрович жил больше в Гатчине) подняли головы: при императрице большой двор не очень к ним хорошо относился. 151
Тогда мне сказывали, что на третий день после кончины императрицы государь пожаловал Андрея Первозванного 152 Архарову – деверю Екатерины Александровны, Николаю Петровичу, который в ту пору был новгородским губернатором; сказывали также, и это для всех было неслыханною новостью, что государь сам возложил этот орден на митрополита петербургского Гавриила: до тех пор духовенству не давали орденов, а награждали только панагиями да крестами или жаловали одежды какие-нибудь дорогие.
Архаровы тогда были в деревне за Тамбовом: почему-то Иван Петрович в последние годы императрицы был в немилости. 153 Вскоре он возвратился и был тоже пожалован звездой, Анненскою 154 или Александровскою 155 – этого я уж не упомню. Многие из тех, которые были удалены на жительство по деревням, получили дозволение выезда и свободного жительства в столицах. Между прочими, и один хороший знакомый батюшки и сосед по калужскому имению – Василий Алексеевич Кар, или, как его всегда называли, Каров.
Он служил в военной службе генералом и был, видно, у императрицы на очень хорошем счету, потому что, когда стал разгораться бунт Пугачева, государыня своею рукой писала к нему, чтоб он отправился против возмутителя. 156 Он поспешил исполнить повеление, отправился; потом вдруг слух разнесся, что Кар вернулся в свое имение: как так? Дошел этот слух и до батюшки: «Что за вздор, может ли это быть?» He поверил. Потом слух оправдался: говорили, что почему-то он вдруг передал свою команду другому, а сам без спроса уехал. 157 Все его очень осуждали и долгое время многие боялись к нему ездить. Батюшка, однако, у него бывал: «Что мне за дело, что он под опалой: я езжу к своему знакомому, а ежели он неисправен по службе, так суди его закон, а не я».
Он жил у себя в деревне, занимался хозяйством и был очень хороший хозяин и охотник строиться: он свою усадьбу отстроил на славу. Он был богат, жил в большом довольстве и никогда и не намекал, что был отставлен от службы.
Когда императрица скончалась, его вскоре после того потребовали в Петербург; думали: «Ну, вот теперь беда»; ничуть, дело его пересмотрели и разрешили ему жить свободно, где он пожелает. Он был очень любезный и милый человек, и мы у него не раз бывали в гостях, когда он стал жить в Калуге. Он был женат на княжне Хованской Марье Сергеевне; у них было два сына и дочери: одна из них была за Белкиным, другая за Хрущовым. Сам Кар был старее батюшки; он имел еще брата и сестру, которая была за Голицыным, и я ее знавала. Кар умер первый, когда именно – не знаю, но в то время, как сестра Варвара Петровна выходила за Комарова 158 замуж, он был еще жив и мы у него были в гостях и обедали. Жена его, овдовев, пошла в монастырь, что в Калуге, и там умерла после первой холеры, в тридцатых годах.
Немного попрежде по времени, но тоже в этом году, женился наш родня, князь Борис Иванович Мещерский (сын князя Ивана Никаноровича), матушкин троюродный брат. Он взял за себя Тютчеву Авдотью Николаевну. Эти Тютчевы – смоленские: мать Авдотьи Николаевны была Панютина; знаю это понаслышке, но сама ее не знавала. Было несколько братьев, и из них я видала Ивана Николаевича и знала сестру княгини, Надежду Николаевну Шереметеву, а других двух сестер: Надаржинскую и Безобразову не помню даже, видала ли я когда-нибудь.
С Шереметевою была очень дружна двоюродная сестра моего мужа А. П. Неклюдова, и у нее-то я с нею и встречалась особенно часто.
Мещерская была моложе меня лет на пять или на шесть; она была замужем менее трех месяцев: ее муж простудился и умер от горячки, оставив свою жену беременною. Тут пошли у них в семье большие неприятности: имение после Бориса Ивановича было изрядное, так братьям-то его и хотелось оттягать его, а княгиня была беременна, обобрать ее было нельзя; придумали разный вздор, клеветали на бедную, однако Господь сохранил ее, и она своевременно родила дочь Настасью, и тем был положен конец всем домогательствам ее деверьев. Впоследствии я с княгинею очень сошлась и подружилась, и до самой ее кончины в 1837 году мы с нею были в самых родственных отношениях, и мои дочери с ее дочерью были очень дружны. В 1812 году, когда все из Москвы бежали от француза, и Мещерская уезжала в Моршанск и гостила у нас в тамбовской деревне. 06 этом расскажу в другое время.
Новый год, 1797-й, мы встретили с мужем и с детьми в Москве, без батюшки и без сестер, которые в то время были в деревне: до ноября они прожили в Боброве, а потом поехали в Покровское. Наш дом у Неопалимой Купины становился стар и ветх, мы его не хотели переделывать, а продать; батюшка и предложил нам переехать в его дом, где было теплее, и я сама была в таком положении, что мне нужно было беречь себя, а главное – Петруша все кашлял и хрипел, и я очень за него опасалась. Сестры мне писали, чтобы я не тревожилась на его счет и давала бы ему по одной гарлемской капле. Меня Господь привел Анночку родить благополучно и после того оправиться, а мальчику моему не суждено было жить: он скончался 12февраля 1797 года. Отпевали его в приходе у Неопалимой Купины, а схоронили в Девичьем монастыре.
С первых чисел марта месяца стали съезжаться в Москву; к коронации прибыла гвардия; и офицеров, и солдат расставляли по домам. В наш дом был назначен молодой офицер Николай Иванович Свешников; очень молоденький и почти мальчик, прекрасного поведения и стыдливый, и робкий, как девушка. Он очень к нам привык, и с тех пор, хотя и прошло много десятков лет, всегда нас помнил и, когда бывал в Москве, нас посещал. Он был потом где-то уездным предводителем и, будучи отставлен с полным мундиром 159 александровского времени, до конца жизни ходил в этом стародавнем мундире.
Марта 10 прибыл государь с государыней, 160 со всем семейством и со всем двором. Начали разъезжать по городу герольды и объявлять о дне коронации. Государь в Москву не въехал, а остановился в новом Петровском дворце, 161 который строила покойная императрица, и туда собрались все городские власти, и митрополит Платон, бывший законоучителем еще великого князя, 162 говорил ему встречную речь. В вербное воскресенье 163 был торжественный въезд государя в Москву: он и старшие великие князья 164 ехали верхами, а государыня со своими невестками в восьмистеклянной золотой карете.
Императрица была очень моложава, хотя ей и было без малого сорок лет, и приятной наружности; но старшая ее невестка, жена Александра Павловича, была красоты неописанной, 165 совершенно ангельское лицо. Императрица улыбалась и кланялась всем направо и налево. Когда она вышла из часовни Иверской, чтобы сесть в карету, она остановилась на площадке: 166 смотрела направо и налево, милостиво кланялась и простояла минуты с две, как будто давала всем время на нее наглядеться. Вот тут-то я и насмотрелась на старшую великую княгиню – обворожительное лицо.
Побывав в Кремле и приложась к мощам в соборах, торжественный поезд отправился обратно по Никольской к Красным воротам. Тут у запасного дворца была встреча, и потом опять поехали все в Лефортовский дворец, где вся царская семья и пребывала до Великой субботы. 167
Слышу, говорят, в этот день все будут в Чудове 168 у обедни причащаться. Много было в церкви, однако провели нас, и я опять могла всех видеть очень близко и хорошо. Но сам государь и государыня были, но не приобщались 169 в ожидании следующего дня Пасхи и дня коронования.
Из Чудова государь прошел в собор и там все осматривал; но туда из посторонних никого не пускали, и мы, дождавшись, чтобы государь оттуда вышел, тоже ходили и все видели.
Где был государь у утрени – я не знаю, только, кажется, в Успенский собор никого не пускали. Мы были у утрени и у обедни у себя и, разговевшись дома, вскоре отправились в Кремль на места: утро было тихое, ясное, теплое, совершенно летнее. Народу было уже много... Часов в 7 раздался сигнальный выстрел, потом благовест, и вскоре затем последовал выход с Красного крыльца: 170 под балдахином, мимо наших мест, довольно близко прошли государь и государыня вдвоем к южным дверям Успенского собора, и им была тут архиерейская встреча. Государь был в мундире, государыня в парчовом платье. И звон прекратился; потом, более получаса спустя, опять выстрел, пушечная пальба, колокольный звон, барабанный бой, военная музыка: все перекрестились, и три раза раздалось в народе «ура!».
Когда пушечная пальба кончилась, стали благовестить к обедне и трезвонить; трезвонили еще к Евангелию, 171 потом опять пальба, трезвон и выход в соборы и по Красному крыльцу возвращение во дворец. Государь был в царском далматике, 172 поверх царская мантия, и во всю неделю были царские выходы в соборы во всем царском одеянии.
В день своей коронации император осыпал щедрыми и великими милостями своих приверженцев: некоторым по две, по три награды были. Кому 6000 душ и Андрея, 173 кому 3000, 4000 и 5000 душ. Всего было роздано в этот день до 90 тысяч душ; таких щедрот никогда ни при ком не бывало.
Для народа был обед: начиная от Никольских ворот, по всей Лубянской площади были расставлены столы и рундуки с жареными быками; фонтанами било красное и белое виноградное вино, и столы шли по Мясницкой и до Красных ворот. Для государя каждый день были где-нибудь вечером праздники или при дворе балы; и это продолжалось недели с две. Потом государь со всем семейством был в Троицкой лавре и кушал в Вифании 174 у митрополита. В Преполовение 175 был в Кремле большой парад, и тут государь опять был в царском венце и в золотом далматике, и в его присутствии митрополит благословлял военные знамена и окроплял все войско святою водой, а он в этом уборе командовал войсками. Первые дни после коронования, – кажется, во всю Светлую седмицу, 176 – была иллюминация во всем городе и катание в экипажах по улицам; на площадях для народа качели и разные забавы.
Такой веселой и шумной Святой недели я и не запомню.
Эта коронация была первая и последняя, которую я видела, потому что пред коронацией Александра I мы поехали в тамбовскую деревню; в третью коронацию, Николая I, я была в Москве, как и четвертую; но ни той, ни другой не видала и только слышала о них рассказы. Да, пришлось мне пожить во время пяти царствований: Екатерины, Павла, Александра I, Николая и Александра II, при прабабушке, деде, отце и правнуке. . .
He помню, в какое-то время был при дворе большой маскарад и гулянье во дворцовом саду в Лефортове и 1 мая большое гулянье в Сокольниках. Потом двор уехал из Москвы, а мы поехали в деревню.
Много ожидали от царствования императора Павла и думали, что вот настало время благоденствия для России.
Глава 5
І
В 1798 или 1799 году батюшка продал свой старый дом и купил другой, каменный, прекрасный, на Зубовском бульваре. 177 Этот дом принадлежал прежде графу Толстому, человеку очень богатому, который в одно время выстроил два совершенно одинаковых дома: один у себя в деревне, а другой в Москве. Оба дома были отделаны совершенно одним манером: обои, мебель, словом, все как в одном, так и в другом. Это для того, чтобы при переезде из Москвы в деревню не чувствовать никакой перемены.
Батюшка отделал свой дом по-тогдашнему очень хорошо: в одной гостиной мебель была белая с золотом, обита голубым штофом, а в другой – вся золоченая, обита шпалерным пестрым ковром, на манер гобеленовых изделий, цветы букетами и птицы – очень было это хорошо. Везде были люстры с хрусталями и столы с мраморными накладками. В саду были фонтаны, оранжерея и большой грунтовый сарай.
Соответственно дому батюшка захотел, чтоб и весь обиход домашний был получше, и потому заказал серебряный новый сервиз; фарфор и хрусталь – все было прекрасное, и все это скоро было обновлено к свадьбе сестры Александры Петровны. Она выходила за князя Николая Семеновича Вяземского. Он был полковник в отставке, при взятии Очакова 178 был ранен пулею в бок, и странно: пуля осталась не вынутою и лет через пятнадцать спустилась и ее вырезывали из ноги. Он был лет на десять старее сестры; собою недурен, но вследствие контузии немного глух. Его отец, князь Семен Иванович, был женат на Ковериной, а как ее звали – не знаю. Были еще два брата: князь Василий и князь Юрий Семеновичи и сестра княжна Дарья Семеновна, которую я знала и которая умерла в 1859 или I860 году. Может быть, и еще были сестры, но этого наверно не знаю.
Свадьба была опять у батюшки в доме, а так как у жениха не было своего собственного дома в Москве, то и после свадьбы первое время молодые жили у батюшки и потом поехали в деревню.
Князь Николай Семенович был добрый и честный человек, но по характеру самый несносный: преупрямый и пребешеный, и что в особенности для его жены было тяжело: рассердится и несколько дней молчит, ни слова не скажет. Она и так, и сяк заговаривает: молчит, ни слова. Наконец самому станет совестно, что капризничает из-за пустяков, чувствует это, а признаться не хочется. Тут сестра и начнет рассказывать что-нибудь смешное, он расхохочется, и все пройдет. A то иногда, когда рассердится, уйдет к себе и все спит: придут звать к обеду, придет, отобедает молча и опять спать и не выходит из кабинета. Вот приедем мы с мужем, сестра и говорит мне: «А князь Николай Семенович опять все спит». Это значит, что он не в духе и сердится. «Пожалуйста, сестра, сходи растереби его». Вот и пойду я к нему: «Николай Семенович, мы приехали к тебе в гости, сестра тебя зовет, пойдем». Молчит. Придет сестра, и возьмем мы его под руки, да насилу и подымем. «Ха-ха-ха», – громко захохочет он, и все его сердце пройдет. Был он еще очень скуп, и эта скупость была иногда причиною досады: нужно что-нибудь для дома, не покупает; сестра пристает: «Купи». Купит и дуется потом несколько дней, что купил. Престранный был человек. Сердцем был предобрый, а характер самый неприятный.
Вскоре после женитьбы Вяземский купил себе дом на Пречистенке, на углу переулка, наискосок с домом бывшим Всеволожского.
Однажды утром сижу я у сестры, – это было в 1801 году 14 или 15 марта, – входит ее дворецкий и говорит нам вполголоса, что он только что возвратился с торга и что носится слух, что в ночь на 12 марта государя не стало, что он скончался. 179
Мы не поверили и сказали дворецкому, чтоб он молчал, не говорил глупостей и не разглашал, может быть, ложного слуха, что может от этого быть для него беда. Немного погодя приходит князь Николай Семенович, откуда-то возвратившийся, и тоже шепчет нам:
– Говорят, государь скончался.
К обеду приехал и мой муж и с тем же известием... Мы все еще не верим; наконец стали разносить повестку, чтоб собирались в собор для присяги; ну тут мы уже перестали сомневаться.
В то время известия не могли доходить в Москву, как теперь, потому что не было телеграфов, и хотя курьеры и ездили скоро, но все-таки известия достигали чрез двое суток на третьи.
II
Все лето 1801 года мы прожили в нашей подмосковной усадьбе и положили в августе ехать в нашу тамбовскую деревню. К нам приезжали погостить сперва молодые наши Вяземские, а потом батюшка и сестры, и очень нас уговаривали, чтобы мы дождались коронации, которая была назначена в начале сентября; 180 однако, мы решились ехать. 181
Августа 10 мы выехали из деревни в Москву и там пробыли до 14-го. В этот день, в шесть часов утра, выехали из Москвы и 16-го в четыре часа после обеда приехали в село Петрово к моему деверю Николаю Александровичу Янькову.
Он был женат на Федосье Андреевне Зыбиной, которая годом или двумя была моложе меня; женился он за год до своего старшего брата. Невестка моя была добрая женщина, очень благочестивая, но совершенно безо всякого воспитания даже и по нашему времени. Она была бедная дворянка, которую пригрели Долгоруковы, и они-то и спихнули ее с рук за Янькова. Он был очень добрый, но и очень ограниченный человек и, вдобавок, небольшого роста и весьма кривобок, так что он и не мог рассчитывать на более выгодную женитьбу и рисковал жениться на девушке, которая пошла бы за него из-за его имения и, может быть, сделала бы его несчастливым или бы совершенно разорила. Такие примеры бывали и в наше время.
Яньковы жили в старом доме, где живали их дед и отец; дом был ветх и содержан не по-барски, довольно неопрятно, и мы оба, и мой муж, и я, были этим очень поражены. Соседи были тоже престранные и совершенно допотопные и безо всякого воспитания и умения жить. Одни только и пришлись мне по мысли: верстах в 40 от них, в селе Михайловском, жил Вилим Денисович Ридер, отставной генерал, вдовец, и у него была дочь, Агафья Вилимовна, молодая девушка. Она была недурна собою, хорошо воспитана, очень умная и милая. Тут я с нею и познакомилась; потом она была замужем за Кротковым Степаном Степановичем, очень богатым человеком.
Прогостив у Яньковых более недели, мы поехали далее, останавливались в нашем веневском имении и на следующий день приехали ночевать в Епифань. Городок довольно раскинутый, но более похожий на деревню, чем на город: дома все деревянные, есть и крытые соломой, церкви тоже деревянные, исключая двух каменных; вообще городишко очень невзрачный.
Выехав рано утром по Ефремовской дороге, мы три раза переезжали через Дон по очень дурным мостам, которые вообще в той местности ужасные; и были крутые горы и дорога очень дурная, так что мы отъехали не более 50-ти верст и ночевали. На следующий день обедали у моей золовки 182 в деревне, в селе Теплом и, не доехав до Лебедяни 8 верст, остановились ночевать.
На следующий день мы проехали рано утром чрез Лебедянь, город, где бывает несколько ярмарок, больше лошадиных. Город тоже показался мне плоховат, но собор каменный, по-видимому, хорош.
Ночевать мы в этот день приехали в Липецк, наш уездный город. Мы спешили добраться поскорее до места, и потому ранехонько утром, не осматривая города, поехали к себе в деревню Аннино, в 40 верстах от города; сбились с дороги, воротились назад и наконец приехали благополучно к себе в имение.
Сельцо Аннино, так названное в честь моей свекрови Анны Ивановны, при нашем приезде почти никакой не имело усадьбы, и нам приходилось строиться и устраиваться. Первое время мы жили в бане: мой муж, я и наши четыре девочки: Груша, Анночка, Сонюшка и Клеопатра. Эти годы, проведенные нами в тамбовской деревне, были для меня тяжелым временем: мы жили в тесноте и с детьми, у которых сделался коклюш; докторов поблизости не было, а и те, которые были, оказались очень плохими.
Ближайшими соседями было семейство Бурцевых: Петр Тимофеевич и Екатерина Дмитриевна, и их дочери Александра Петровна за Александровым и Аполлинария Петровна за Бартеневым, 183 люди добрые, честные и благочестивые, которым мы многим обязаны были в первое время нашего жительства в неустроенном нашем имении.
Дмитрий Александрович, хозяин еще внове и притом в совершенно незнакомой местности, часто прибегал к советам этого опытного человека, а во время нашей стройки Бурцевы не раз ссужали нас деньгами. Екатерина Дмитриевна была хорошая хозяйка, опытная, добрая жена и прекрасная мать.
В 1802 году, в половине января, Дмитрий Александрович поехал в Москву один, а я с детьми осталась в деревне и в скором времени после отъезда мужа была обрадована неожиданным приездом батюшки. Это было в начале февраля. Но эта радость обратилась мне в великое горе: батюшка опасно занемог, у него сделалось воспаление легких. Докторов поблизости не было, и потому посылали в Козлов, и вместе с тем я писала к мужу и к брату Николаю Петровичу в Москву. Письмо мое застало обоих в Москве 23 февраля. На другой день они взяли подорожную и отправились вдвоем, приехали к нам на третьи сутки и нашли, что батюшке, слава Богу, лучше.
Очень настрадалась я душой во время батюшкиной болезни, хотя и сама была не совсем здорова, потому что была при последнем месяце тягости, и в самое Вербное воскресенье, апреля 6, родила дочь Елизавету, которую батюшка и Екатерина Дмитриевна и крестили в день Пасхи, апреля 13.
Батюшка дождался просухи и тогда от нас поехал, волей-неволей прогостив у нас с лишком три месяца.
В конце мая Дмитрий Александрович ездил в Москву один и проездил около месяца, а у меня в это время гостили сестры и поехали в июле обратно к батюшке в Покровское.
В конце сентября, в 20-х числах, мы тоже собрались побывать у батюшки в Покровском, что от нашей деревни 220 верст. Мы отправились с мужем и с тремя старшими девочками: Грушей, Анночкой и Сонюшкой – в большой линейке и, приехав ночевать в Липецк, остановились в доме Курганова. Наутро мы осматривали город, который я еще не видывала. Город совершенно еще новый, основанный при Петре I, раскидан по горам; местность красива; каменный собор очень хорош, тогда только что отделан. Здесь минеральные железные воды, которые своими врачебными свойствами не уступают, говорят, заграничным; кое-кто летом начинали приезжать; собирались выстроить галерею и залу для пьющих воды.
Тут были, сказывают, железные заводы, устроенные Петром I, с которых доставлялись нужные вещи поблизости в Воронеж, когда там собирали корабли. При императрице Елизавете эти заводы были пожалованы какому-то князю Репнину, а при покойной государыне (Екатерине II) опять куплены в казну. Жителей немного, но все-таки считают, что тысяч около семи есть или немного менее.
Мы выехали из Липецка поутру, обедали в селе Кумани, а к вечеру приехали в Лебедянь и там ночевали. При въезде в город очень крутая и каменная гора. По случаю открытия ярмарки торгующие начинали уже съезжаться, и, чтоб иметь понятие об этой ярмарке, мы провели в городе целый день. Ряды большею частью деревянные, но есть и каменные лавки; это они называют гостиный двор. Торгующие приезжают из разных мест: из Москвы привозят шерстяной и шелковый товар, чай, сахар и другую домашнюю провизию, которую господа приезжают закупать. Была какая-то торговка-француженка, мадам, с модным старьем, которое в Москве уже не носят: наколки и шляпы преужасные, с перьями, с лентами и цветами, точно вербы; и все это втридорога. Купечеству эта ярмарка праздник: и жены, и дочери их, разодетые в шелк и бархат, в жемчугах, бриллиантах, сидят у входа лавок и вереницей снуют взад и вперед по ярмарке, высматривая себе женихов. Много помещиков, барышников и цыган толпятся там, где выводка лошадей, которых пригоняют табунами: каких только тут нет пород и мастей!
В этот раз были балаганы и кукольная комедия, куда мы водили детей, и они очень этим утешались.
На другой день мы ночевали в селе Шилове, а на следующий приехали обедать в Ефремов. Город очень плохенький, выстроенный как-то не по-людски, а просто по-татарски, вразброд: куда какой дом попал, там и стоит: где лицом повернут, где иначе. Улицы и площади немощеные, прегрязные и претопкие; дома – где деревянные, где мазанки, и много кровель соломенных. Может статься, что теперь, чрез шестьдесят лет, он улучшился, а тогда был претошный городишко. Ночевали мы в селе Овечьи Воды и, выехав оттуда рано поутру, прибыли наконец в село Покровское. Это было 28 сентября.
Батюшки мы не нашли дома, он с сестрами еще не возвращался из Боброва; брат Николай Петрович один был в Покровском и очень нам обрадовался. На следующий день, поздно вечером, возвратился и батюшка, и так мы все вместе встретили праздник Покрова 184 и прогостили еще с неделю.
На возвратном пути к себе мы расположились ехать другою дорогой, верст на 20 подалее, чтобы заехать в Задонск поклониться праху преосвященного Тихона 185 , жившего там лет двадцать пред тем на покое и там скончавшегося. Батюшка с ним был лично знаком и очень чтил его память, а дядюшка граф Степан Федорович был с ним очень дружен и имел переписку.
Батюшка предложил нам отправить вперед наших лошадей на первую станцию в Овечьи Воды, а самим ехать на следующий день на его лошадях, что мы и сделали: наших лошадей отправили 5 числа, а сами от батюшки поехали 6 октября. Отобедав в селе Овечьи Воды, мы переменили лошадей и отправились далее, приехали ночевать в Ефремов, а наутро выехали очень рано, при лунном свете; на дороге в одном селении останавливались кормить лошадей и обедать и к вечеру приехали в Елец. Город очень приглядный, только при въезде весьма крутая гора и другая при выезде, но гораздо отложе.
Из Ельца мы выехали в 8 часов утра и приехали в Задонск во втором часу дня: против города переехали по мосту через Дон и остановились в монастырской гостинице в самом городе.
Монастырь, говорят, древний, но сперва был весь деревянный и сгорел; при императрице Анне стали его перестраивать из камня и отделывать. В особенности этот монастырь начал прославляться, когда в нем жил на покое великий подвижник и служитель Господень преосвященный Тихон, к которому стекалось множество богомольцев отовсюду за благословением. Он был удивительно кроток и столько же своими поучениями, сколько и примером добродетельной жизни служил назиданием для приходивших к нему. Келья его была самая убогая, одежда грубая и пища скудная и простая. Он скончался на моей памяти, и Господь сподобил меня слышать о прославлении его нетленных мощей. И в то время были уже исцеления от его могилы, но мощи не были еще свидетельствованы, и по нем служили панихиды. День его тезоименитства был 16 мая, а преставился он 13 августа 1783 года.
Кроме того, здесь погребены игумен обители Евсевий, живший в давнее время, и схимонах Митрофан, скончавшийся 27 февраля в 1790 году. И тот и другой оставили по себе хорошую память как великие подвижники, проводившие праведную жизнь.
Весь этот день мы провели в Задонске и были в церкви у службы; настоятелем был тогда архимандрит Тимофей.
Город этот потому был назван Задонском, что от Москвы он находится по ту сторону Дона; это еще молодой город, которому едва сто лет; монастырь давнишний, а город одного времени с Липецком; и там и здесь были при Петре железные и пушечные заводы.
Ночевали мы в Боренских заводах, которые тогда приходили уже в упадок, потому что все было деревянное, а лес там выводился и стал дорог.
На следующий день проехали чрез Липецк, не останавливаясь, обедали в бывшем когда-то и потом упраздненном городке Сокольске и, там отобедав, приехали к себе в деревню 10 октября.
III
В 1803 году, в январе месяце, ездил в Москву Дмитрий Александрович один и возвратился 20 февраля. Во время его отсутствия, 24 января, умерла моя меньшая девочка Лизанька, и тут мне много оказала участия добрейшая наша соседка Екатерина Дмитриевна Бурцева: я была и сама нездорова, и все дети хворали, и она ездила и хоронила мою девочку в селе Грязях, от нас две версты. Такое живое участие никогда не забывается; много лет прошло с тех пор, а очень я помню все попечения обо мне Екатерины Дмитриевны.
Скажу, к слову, о нашем причте. В первое время, как мы приехали в эту деревню, я и вздумала послать к священнику просить его отслужить у нас на дому всенощную под какой-то большой праздник. Каково же мое было удивление: священник приходит в валенках, а дьякон и дьячок в лаптях и превонючих тулупах. Сначала я это терпела, хотя, бывало, после них не закуришь ничем, а полы хоть мой; потом это мне надоело, и я велела сшить всем трем сапоги и им подарила. Надобно было видеть их радость: уж так я их этим утешила.
Соседи, кроме Бурцевых, были все однодворцы 186 и мелкие помещики, не лучше однодворцев. Верстах в двадцати от нас жило семейство Бершовых, которые у нас бывали. Состояньице у них было очень небольшое, и барыня сама хаживала со своими домашними на работы. Звали ее Матрена, как по батюшке – и не помню. «Вот, матушка, – рассказывала она мне, – как мак-то поспеет, засучим мы свои подолы, подвяжем и пойдем мак отряхать: я иду вперед, а за мною по бокам мои девки и живо всю десятину отхватаем».
Раз на перепутье из деревни нашей в Липецк заехали мы к Бершовым, пошли в сад. Это было в конце августа. Хозяйке захотелось моих детей угостить яблоками, которые не были еще сняты. За нами бежало с полдюжины полуоборванных босоногих дворовых девчонок.
– Эй, Машка, Дашка, Фенька, – крикнула хозяйка, – полезайте на деревья, нарвите поспелее яблочек.
Девочки как-то позамялись, выпучили глаза и не знают, как им лезть...
– Чего вы смотрите, мерзавки, – прикрикнула на них Бершова, – живо полезайте: холопки, пакостницы, а туда же робеют… подлые…
– Что ты, матушка, как их нехорошо бранишь, – говорю я ей, – и в особенности при детях.
– Ах, матушка, – говорит Бершова, – чего на них глядеть-то, разве это люди, что ль, – тварь, просто сволочь… ведь это я любя их…
А добрая была женщина, да уж очень дубовата; бывало, такие слова употребляет при моих детях, что иногда от стыда сгоришь. Я все ее останавливала и оговаривала, того и гляжу, что мои девочки подцепят какое-нибудь у ней словцо, срам будет… Потом она стала при мне остерегаться, перестала говорить бранные слова. А кому-то на меня жаловалась, говорит: «Какая Елизавета Петровна спесивая барыня, все политику наблюдает, оговаривает меня, что я говорю спросту, не по-придворному...»
Уж куда по-придворному, иногда совсем по-площадному.
Деревенька, в которой жили Бершовы, была издавна в их роде, может статься, лет сто или более. В той местности лес очень дорог, не то, что строевой, и дровяной за редкость: топят жгутами из соломы, а то и просто навозом. Вот дедушка Бершова, догадливый хозяин, что же придумал. Каждый год по две десятины засаживал ивовыми кольями; они легко принимаются и в особенности на хорошей черноземной земле, как там. И так засадил он что-то много десятин; сын его не трогал этих деревьев, а внук, дождавшись времени, брал потом большие деньги за хорошие дрова.
Неподалеку от этих Бершовых жил один однодворец, который промышлял рыбой, ловил ее в реках и потом куда-то возил продавать. Он и у нас в реке Матыре, пред домом, лавливал исполу, с нашего согласия, и потому иногда бывал у Дмитрия Александровича по делу. Однажды он и предлагает моему мужу: «Александрыч, – так он его называл, – у тебя, сказывают, вишь, есть некошная 187 девка, пьянчуга и воровка, с которою тебе только одна докука; продай ты мне ее, я тебе хорошие за нее дам деньги».
– Ну, а сколько, например? – спрашивает муж.
– Да ежели чистоганом – деньгами, так двадцать пять рублей, а коли хошь на рыбу сменять, так рыбы дам тебе на пятьдесят рублей.
Эта девка точно была предрянная: пьяница, воровка, убежит без паспорта, накрадет где-нибудь, попадется за кражу, сидит в остроге, потом ее выпустят и к нам по этапу пришлют. Держать у себя ее опасно было, и мы не знали, что нам с нею и делать. Дмитрий Александрович не раз говаривал:
– Грешно, а желал бы, чтоб она чего-нибудь побольше накрала и чтоб ее совсем сослали, нам бы руки развязали…
Вот как однодворец вызвался ее купить у нас, муж и приходит ко мне посоветоваться и рассказывает, что за нее дают или 25 рублей деньгами, или рыбы на 50 рублей…
Я и говорю ему: «Ты уж лучше возьми деньгами, a то это как-то ужасно подумать, что мы девку променяли на рыбу: это и кусок в горло не пойдет». Так за девку и взяли мы 25 рублей и от нее избавились.
Наши соседи-однодворцы были пресмешные и преглупые. У нас в деревне не было хорошей воды; в реке вода вонючая, потому что в нее валили тогда навозу, которого девать было некуда; слышим от Бурцевых, что где-то неподалеку есть ключевая вода. Послали, привезли; точно, вода хороша. Дмитрий Александрович велел срубить сруб, окопали место, где ключ, и поставили этот сруб, – а было это на однодворческой земле. Смотрим, наутро сруб этот стоит у нас посередь двора. «Что это такое?». Говорят, ночью однодворцы привезли его и сложили на дворе. Послали узнать: отчего они наш сруб к нам привезли; кажется, не мешал он им. Приходят несколько человек. Дмитрий Александрович вышел к ним: «Скажите, братцы, чем вам мешал мой сруб, поставленный на ключе?»
– Батюшка, Александрыч, не вели его там ставить, просим тебя. . .
– Да чем же он вам мешает? Разве жаль вам воды?
– Воды не жаль, а сруба не ставь.
– Что же вы так сруба моего не жалуете?
– Коли вода тебе так люба, прикажи, мы тебе сгородим какой хошь сруб; а тебе ставить не дадим…
– Вы мне скажите, друзья, какая причина. . .
Мялись, мялись, наконец высказались.
– Вот что, Александрыч, как ты свой сруб-то поставишь да примежуешь к нему от нашей земли? Мы вот этого-то и стережемся.
– Ах, какие же вы чудаки, мне никогда этого и в голову не приходило… Даю вам слово… Да разве это возможно сделать?
– А Бог тебя знает… А уж если хочешь, мы почтим тебя: ты подари нам этот сруб, мы его сами и поставим.
– Мне, право, все равно, возьмите и ставьте его сами…
– Значит, сруб наш, ты его нам жалуешь…
– Жалую, жалую…
– Эй, слышь, господа, Лександрыч отдал нам этот сруб, значит, он наш…
Итак, они его взяли, сами опять поставили на ключе и успокоились.
Это смешное опасение однодворцев имело, однако, некоторое основание: в то время было много порожних земель в Тамбовской губернии, а может быть, и в других, и помещики заявляли только куда следовало, что вот там-то и там-то у них столько-то земли, но что плана не имеют и просят выдать план и землю за ними укрепить.
Так, один сосед рассказывал нам:
«Землицы у меня было маловато, а возле меня – борозда к борозде – была большая пустошь, казенная, что ль, или кем брошенная, только никто ею не владел, и мы издавна ею пользовались, как своею. Был я в городе, мне там и говорят: скоро, мол, будет размежевание, так хорошо кто этим воспользуется и из пустых земель себе примежует. Думаю себе, ладно. Заехал к межевщику, захватил его к себе и стал межевать пустошь; обошли окружную межу – было с залишком пятьсот восемьдесят десятин. Я поставил на пустыре избенку и подал заявление об этой земле; что же, ведь ее за мной и укрепили...»
И так делали многие помещики; может быть, подобного захвата боялись и наши соседи-однодворцы.
IV
В сентябре месяце мы поехали в Москву всею семьей. За неделю до нашего отъезда мы отправили свой обоз: три фуры, три кибитки на волах парами и телегу в одну лошадь, обозных три человека и Тараса-повара с парою лошадей, а сами отправились мы 13 числа в восьмиместной линейке в 6 лошадей, в карете в 6 лошадей, коляске в 4 лошади и кибитке в 3 лошади, всего на 19 лошадях. В Липецке мы пристали у Бурцевых в их доме, где нас поджидала Екатерина Дмитриевна и ее дочь, Александра Петровна Александрова.
По пути заезжали к моему деверю в село Петрово и там прогостили пять суток, и наконец приехали 28 в Москву, после двухлетнего отсутствия.
Старший из моих братьев, Михаил Петрович (двумя годами младший меня), женился в этом году на графине Варваре Николаевне Морковой. Она была дочь графа Николая Ивановича и родная племянница известного в свое время графа Аркадия Ивановича, бывшего посланником в Голландии, а в то время находившегося послом в Париже, при Бонапарте. Брату было около тридцати четырех лет, а его невесте лет на десять или на двенадцать менее. Она была очень недурна собою, мила и обходительна; одно только вредило ей в разговоре: ужасно пришепетывала и, чувствуя свой недостаток, сама же над ним смеялась и называла себя картавою. Это происходило оттого, что ее язык был длиннее обыкновенного и с трудом умещался во рту.
Батюшка был очень доволен, что брат женился: дом свой к свадьбе опять отделал заново, весь свой серебряный сервиз переменил и весело и светло праздновал братнину свадьбу. Верхний этаж он уступил молодым, а сам поместился в нижнем этаже, и с ним две мои сестры: Варвара Петровна и Анна Петровна. У моей невестки была еще сестра, Прасковья Николаевна, за князем Андреем Михайловичем Оболенским; они жили летом в своей подмосковной деревне в Дмитровском уезде, верстах в 18 от нас, и нередко, едучи в Москву, заезжали к нам на перепутье. Княгиня Оболенская скончалась в 1832 году в июле, а ее сестра, моя невестка, в феврале 1833 года. У брата было несколько человек детей, но в живых остался только один Владимир.
Мы до самого мая месяца прожили в Москве, а в половине мая опять всею семьей поехали в Липецк пить воды. В селе Петрове мы прогостили более недели и приехали в Липецк 31 мая в свой дом, купленный нами у Бурцевых.
Весь июль месяц мы провели в Липецке, пили воды и потом поехали в Елизаветино и жили там до половины сентября месяца.
Во время лета приезжали к нам в гости брат Николай Петрович и с ним Семен Сергеевич Зыков; они тоже в Липецке пили воды и жили в нашем доме.
В июле приехали пить воды тетушка графиня Александра Николаевна Толстая с дядюшкой и детьми: Елизаветою Степановною и Владимиром и Петром Степановичами. Была с ними и дядюшкина сестра, Варвара Федоровна Дохтурова, с девочкою своею Машенькой.
Мы с мужем ездили повидаться с ними в Липецк, предложили им свой дом на время их житья в Липецке и звали их к себе в гости в Елизаветино, и они обещали у нас быть. В этот год пил воды Дмитрий Иванович Яковлев; ему очень понравился наш дом, и он нанял его у нас на весь водяной курс следующего 1805 года за 700 р.
Июля 30 к нам приехали в деревню Толстые, прогостили у нас двое суток и поехали от нас к себе в деревню.
После Спасова дня 188 муж мой и брат Николай Петрович вздумали отправиться за 80 верст на ярмарку в заштатный Толшевский Спасо-Преображенский монастырь, 40 верст не доезжая Воронежа, и, проехавшись по-пустому, потому что ярмарки уже не застали, возвратились домой.
В сентябре месяце мы стали собираться на зиму в Москву.
Сентября 15 отправили свой обоз: три фуры, две кибитки и две телеги, а чрез неделю выехали сами на 24 лошадях, потому что было много экипажей: большая линейка в 8 мест, маленькая в 4 места, карета, коляска и две кибитки.
Утром 26 числа проезжали чрез Куликово поле, где Дмитрий Донской разбил Мамая. 189 Старшим моим девочкам захотелось посмотреть на поле; погода была хорошая, мы все вышли из экипажей и пошли пешком. Поле очень обширное: кругом, куда ни посмотришь, не видно конца; так мы прошли с полверсты и опять все уселись.
Мы обедали в селе Мышинке, и здесь хозяин, у которого мы останавливались в доме, рассказывал нам, что среди Куликова поля есть большая яма, которую местные жители называют «денежною», потому что в то время, когда здесь кочевали татары, они имели там склад, и была там настоящая кладовая с железными створами; 190 потом эта кладовая обвалилась, заросла травой и кустарником. Мышинка – при реке Непрядве, которая вытекает оттуда в 7 верстах из болота.
В село Петрово мы приехали 28 числа. Дети занемогли сыпью, и потому прожили в Петрове до 10 октября, когда выехали в Москву, где и провели всю зиму и весну, до начала мая 1805 года.
Батюшка с сестрами и брат с невесткою были в Москве. Сестра Варвара Петровна была помолвлена за Ивана Елисеевича Комарова. Он был вдовец, немолодых лет и калужский вице-губернатор. Сестре тоже было уже за тридцать лет; собою она была не особенно хороша, и потому, хотя партия не была в особенности заманчива, сестра пошла замуж, и батюшка не воспротивился этому браку.
Кто были эти Комаровы, я что-то не могу хорошенько сказать; знаю, что дворяне настоящие, а с кем в родстве и чьих была женихова мать – что-то не помню... У Комарова был сын от первой жены, Николаша, молоденький мальчик, от которого потом сестре было много горя.
Батюшка и сестра очень желали, чтобы мы были на свадьбе, которую хотели справлять в Боброве.
После Николина дня мы взяли младших детей, Сонюшку и Клеопашу, и поехали в дмитровскую деревню и уговорили с собою ехать одну добрую нашу знакомую, Федосью Федоровну Егорову. Она была немолодых лет вдова, совершенно безродная, которая жила небольшою пенсией после мужа своего, бывшего чиновником, и, нанимая у нас в доме половину мезонина, с нами познакомилась. Это была предобрая и преблагочестивая женщина, характера самого приятного, и для меня она была кладом: бывало, куда-нибудь поеду, поручу ей всех детей, дам ей ключи; ежели к детям придут учителя – попрошу ее присутствовать при уроках, словом сказать – правый глаз и правая рука. Когда мы ближе познакомились, мы перестали брать с нее деньги за квартиру, предложили ей жить у нас по дружбе, пользоваться нашим столом и быть своим человеком. Иногда мы ей делали подарки: платье, платок и деньгами, а она дарила детям, в праздники и в именины, то саксонскую какую-нибудь старинную чашку, бронзовую корзинку и в этом роде, потому что имела множество вещей.
Вот ее-то мы уговорили с собою ехать в деревню и, оставив там своих детей на ее попечение, чрез два-три дня возвратились в Москву к батюшке в дом.
В 20-х числах мы отправились все в Боброво. Сперва батюшка, сестры, брат с невесткой, сестра Вяземская с мужем в пяти или шести экипажах, а на другой день и мы с двумя старшими девочками. Дорога была преужасная, грязная, каких я и не запомню, и мы насилу-насилу доехали на третьи сутки, хотя от Москвы до Боброва менее 160 верст.
Свадьба назначена была на 2 июня. Дня за три брат Михаил Петрович с зятем Вяземским ездили в Калугу с визитами: обедали у Сергея Александровича Сомова, вечером были у Демидова, а к ужину возвратились домой.
Ha следующий день невестка моя Варвара Николаевна и сестры тоже ездили в Калугу с визитами после обеда.
Июня 2 была свадьба после обеда, часов в 6; кроме всех нас родных была еще Марья Семеновна Кар, а с жениховой стороны – Сомовы, Сергей Александрович и жена его Авдотья Михайловна. Отужинав в 9 часов, мы все поехали провожать молодых в Калугу, пробыли у них с полчаса и обратно поехали в Боброво. На другой день после свадьбы молодые и еще кой-кто из гостей из Калуги приехали к батюшке в Боброво обедать и после ужина разъехались; это было, стало быть, 3 число; 4-го мы все ездили к молодым в Калугу и провели у них целый день: обедали, ужинали и поздно вечером возвратились домой.
Чрез день или два все мы ездили вместе с молодыми в деревню к Василию Алексеевичу Кару, у которого пропировали целый день, потому что он был хлебосол, хозяин примерный и весьма гостеприимный, и любезный в обращении.
В один из дней, что гостили мы у батюшки, чуть-чуть было не постигло меня несчастье: как-то поутру Дмитрий Александрович гулял в саду и только что вышел из поперечной аллеи в длинную, как пред самым его носом просвистела пуля. Оказалось, что плотник пробовал ружье и из ворот стрелял в даль аллеи, никого в ней не видя, а Дмитрий Александрович в эту самую минуту в нее и вышел из другой и шел прямо против выстрела. Явное милосердие Божье, что он остался жив.
Пробыв еще несколько дней, мы собрались в обратный путь в Москву: Вяземские и мы – и отправились вместе.
Брат Николай Петрович был в это время нездоров и не мог быть на свадьбе, а жил в Москве в батюшкином доме, где остановились и мы, так как в нашем собственном доме переделывали в это время полы.
Глава 6
І
Возвратившись к себе в село Горки, мы нашли детей наших здоровыми по милости Божьей и очень благодарили Федосью Федоровну за то, что она без нас с ними нянчилась. Она осталась у нас гостить еще.
Соседи наши Титовы, узнав, что мы приехали, не дожидаясь нашего посла, тотчас к нам сами поспешили и были очень рады нашему возвращению. От них мы узнали, что во время нашего отсутствия произошла перемена в нашем соседстве.
В Ольгово приехали на жительство Апраксины; в Храброве стал жить сын старика Оболенского, князь Алексей Николаевич; Горушки принадлежали Обольянинову вместо Власова; в Дьякове поселился Жуков, в Шихове Бахметев, сын с женою.
Апраксины графы и просто Апраксины хотя и одного поколения, но родством счесться не могут. Самый известный из Апраксиных был старший брат царицы Марфы Матвеевны, невестки Петра I, граф Федор Матвеевич. Он был фельдмаршалом, и под его начальством начал свою службу дед моего мужа, первый из Яньковых, Даниил Иванович. У этого Апраксина было два брата, тоже графы, и от них пошли графы, а у Федора Матвеевича, который был женат на Хрущевой, детей не было; он умер при Петре II и схоронен в московском Златоустовом монастыре. Батюшка служил под начальством Степана Федоровича Апраксина, тоже фельдмаршала, и этот приходился Федору Матвеевичу и царице (умершей задолго до его рождения) правнучатым внуком, то есть только слава, что родня.
Степан Федорович был единственный сын Федора Карповича, женатого на Кокошкиной, которая потом вышла за графа Ушакова Андрея Ивановича. Одна из их дочерей, графиня Екатерина Андреевна, была за графом Петром Григорьевичем Чернышевым, отцом княгини Натальи Петровны Голицыной и дедом Екатерины Владимировны Апраксиной. Стало быть, по своей матери Степан Федорович и графиня Чернышева были родные брат и сестра; сын Степана Федоровича, Степан Степанович, был двоюродным братом княгини Натальи Петровны Голицыной (урожденной графини Чернышевой) и, женившись на ее дочери, был, стало быть, женат на своей двоюродной племяннице.
Степан Федорович был женат на Аграфене Леонтьевне Соймоновой, которой мать была урожденная Кокошкина, а как звали – не знаю. Так как он служил и бывал в отлучках и походах, то всем заведовала его жена, и, должно быть, она была скупенька; как понадобятся деньги, вот он и придет к ней: «Ну-ка, Леонтьевна, распоясывайся, расставайся с заветными, давай-ка денежек».
У Степана Федоровича было две дочери и только один сын, Степан Степанович. Он был младший изо всех детей и был крестником покойной императрицы, почему и был пожалован при крещении чином капитана. Когда отец его умер, он был еще ребенком, и очень молод, когда лишился своей матери. Старшей сестры его, княгини Куракиной, тогда тоже не было уже в живых, и он остался на попечении своей сестры Талызиной Марьи Степановны, которой муж, кажется, в то время был еще в живых. Марья Степановна была фрейлиной при императрице Елизавете Петровне, и известный граф Шувалов, Петр Иванович, за нею, говорят, очень ухаживал, потому что в молодости она была очень хороша. Когда, я стала знать ее, в первые годы моего замужества, ей было лет около 60, и то еще была видная женщина.
Брат ее Степан Степанович был лет на двадцать моложе ее и родился, думаю, около 1758 или 1757 года, а женился он на княжне Голицыной Екатерине Владимировне или в 94, или в 95 году. Апраксина была годом старее меня или годом моложе, стало быть, родилась или в 1767 или в 1769 году. У нее было три брата: Петр, Борис и Дмитрий Владимировичи и сестра Софья Владимировна за графом Строгановым; все они были моложе Апраксиной, и все умерли прежде ее. Отец ее Владимир Борисович был только бригадир, человек очень богатый, но, как сказывали знавшие его, очень посредственного ума; жена его, княгиня Наталья Петровна, напротив того, была женщина очень умная, любимая императрицами Екатериною и Мариею Федоровною, с которою была весьма коротка, и уважаемая всем Петербургом, где большею частью всегда жила при дворе, потому что была статс-дамою и чуть ли не имела Екатерининской ленты первой степени. 191 Она много путешествовала и была в Париже при Людовике XVI, была очень хорошо принята несчастною королевой Мариею-Антуанеттой 192 и выехала из Парижа незадолго до начала революции. 193 Она была собою очень нехороша: с большими усами и с бородой, отчего ее называли le princesse Moustache. 194 Хотя она и была довольно надменна с людьми знатными, равными ей по положению, но вообще она была приветлива. Муж ее был сын Бориса Васильевича, женатого на Екатерине Ивановне Стрешневой, внук Василия Борисовича и правнук Бориса Алексеевича, воспитателя Петра I; по крайней мере, так я всегда слыхала, а верно ли это – этого я уж не знаю. Екатерина Владимировна была очень хороша собою, но имела черты резкие и выражение лица довольно суровое, и поэтому в молодости, когда она была в Париже, ее называли французы Venus en courroux, 195 потому что походила на разгневанную богиню. Она была фрейлиной при императрице Екатерине II, потом, когда овдовела, при императоре Николае Павловиче была сделана статс-дамою и, как это называется, гофмейстериною, кажется, при дворе Елены Павловны, 196 а в последние годы своей жизни была кавалерственною дамой большого креста. 197
С самого первого времени своего жительства в Москве и в нашем соседстве Апраксины заняли почетное, первое место; не знаю, был ли дом, подобный их дому, до их переселения в Москву, но что после них не было подобного, это я могу сказать по всей справедливости. Отчасти можно еще сравнить жизнь князя Юрия Владимировича Долгорукова 198 , но и то, дом его, при всей своей вельможественности, был далеко не дом Апраксиных.
He застала я того времени в Москве, когда граф Орлов Алексей Григорьевич жил под Донским и тешил весь город своими праздниками, 199 но думаю, что и это были дорого стоившие празднества, но не с таким умением и не с таким вкусом устроенные, как у Апраксиных.
Эти имели все, чего человек мог только пожелать: оба были молоды, хороши собою, знатные, богатые, любимы и уважаемы. Вся их жизнь проходила в постоянном веселии и была продолжительным пиршеством. 200
Когда они живали в Ольгове, куда приходилось из Москвы ехать мимо нас, то не проходило дня, чтобы не проехало двух-трех экипажей туда или обратно. Бывало, видишь с балкона или из гостиной, что едет к мосту экипаж, вот и пошлешь садом человека узнать: кто едет? И окажется, что это Гедеонов, Яковлев, Кокошкин 201 или кто-нибудь из Голицыных едут в Ольгово. Теперь некому и нечем так весело жить, как в то время. Чего только не бывало в Ольгове: был отдельный театр, свои актеры и музыканты, балы, фейерверки, охоты. Эти 20 или 25 лет, которые провели Апраксины у нас в соседстве, в летнее время и по зимам в Москве, было самое веселое время моей жизни, и хотя я сама не была никогда большою охотницей до рассеянной жизни, но тут мне приходилось поневоле тешиться для моих дочерей, и скажу без хвастовства и лести, что то, что нам пришлось видеть на нашем веку, мне и дочерям моим, того ни дети их, ни внуки, конечно, уже не увидят.
Тогда было совсем другое время, и жизнь проводили иначе, чем теперь: кто имел средства, не скупился и не сидел на своем сундуке, а жил открыто, тешил других и сам чрез то тешился; а теперь только и думают о себе, самим бы лишь было хорошо, да достаточно. Впрочем, надобно и то сказать, что теперь у всех средства далеко не такие, как тогда, и все несравненно дороже стало, и люди требовательнее, потому что больше во всем роскоши.
При нашем знакомстве Апраксиной было лет 35 или немного более: она была небольшого роста, очень статная и стройная. Лицом была очень красива: прекрасный профиль, взгляд выразительный, но общее выражение лица суровое, даже и во время веселости и смеха. По прежней привычке Екатерина Владимировна продолжала густо румяниться, когда уже другие переставали употреблять румяны. Одевалась она всегда хорошо и к лицу и более всего старалась нравиться своему мужу, у которого на совести было немало грешков против жены; но об этом лучше и не говорить. Она это знала, потому что многое слишком явно бросалось в глаза, но никогда не подавала и виду, что знает что-нибудь или догадывается. Вообще нельзя не подивиться, как она умела владеть собой и как она была всегда одинаково хороша со своим мужем. Чувствуя всю добродетель жены, Степан Степанович ее очень уважал, и, отдавая полную справедливость ей, он выстроил у себя в Ольгове в саду беседку наподобие древнего храма, посредине, на высоком пьедестале, поставил мраморную статую своей жены, а над входом в храм золотыми словами была надпись: «Hommage a la Vertu». 202
Апраксина была примерная и почтительная дочь, верная и добродетельная жена и заботливая и хорошая мать.
Степан Степанович был годами 12-ю старее своей жены, но по живости и веселости, скажу – даже ветрености своего характера всегда казался моложе ее. Он был добрый, милый и любезный человек, очень общительный и готовый для каждого на всевозможные услуги.
При императоре Александре I он вышел в отставку и служил только по выборам: был очень долгое время московским губернским предводителем и был всеми очень любим; имел он чин генерала от кавалерии и Александровскую ленту. 203 He сумею я толком рассказать и подробностей не помню, но слышала я, что он повредил себе по службе своим легкомыслием: служил он в Польше и имел какое-то секретное, очень важное поручение, которое требовало большой осторожности и тайны. 204 Польские паны как-то это почуяли и, зная, что Апраксин очень пылок сердцем к хорошеньким женщинам, подослали к нему таких, которые его очаровали и незаметно для него выведали тайну и чрез то помешали ему исполнить секретное поручение. Это я рассказываю в общих словах, потому что подробностей не знаю; слышала только, что если б это сделал другой кто-нибудь без такой сильной протекции, как Апраксин, то не только был бы уволен от службы, но и подвергся бы военному суду. He злой умысел, но легкомыслие было причиной его оплошности, и вследствие этого он оставил службу, уехал из Петербурга и жил в Москве как совершенный вельможа; без лести, он был у нас в Москве последним истинным вельможей по своему образу жизни.
Состояние Апраксиных позволяло им жить по-барски, потому что имели они 13 или 14 тысяч душ крестьян. Самое любимое их место жительства было село Ольгово, которое они привели в цветущее положение; а дом их в Москве, на углу Знаменки, рядом с церковью через переулок, был в свое время совершенным дворцом и по обширности одним из самых больших домов в Москве. В этом доме бывали такие празднества, каких Москва уже не увидит. 205
В 1818 году, когда двор был в Москве, Апраксины давали бал, и вся царская фамилия и какие-то принцы иностранные были на этом празднике, а званых гостей было, я думаю, 800 ежели не 1000 человек.
Ужин был приготовлен в манеже, который был для этого вечера весь заставлен растениями и цветами, было несколько клумб, между ними битые дорожки. На возвышении в несколько ступенек приготовлен стол для государя, императрицы, двух великих князей и принцев, а направо и налево, вдоль всего манежа, множество маленьких столов для прочих гостей. Государь вел к ужину хозяйку дома, которая-то из императриц подала руку Степану Степановичу, а великие князья и принцы вели дочерей и невестку, молодую Апраксину, Софью Петровну, урожденную графиню Толстую, дочь графа Петра Александровича, бывшего одно время послом при Бонапарте. Графиня Марья Алексеевна, жена его, была урожденная княжна Голицына и приходилась Екатерине Владимировне двоюродною сестрой, потому что была дочь родного ее дяди, князя Алексея Борисовича, женатого на княжне Грузинской.
Молодая Апраксина была прекрасная собой: свежа и румяна, совершенная роза. На ней была белая атласная юбка в клетку, шитая бусами, а на тех местах, где клетки пересекались, крупные солитеры, лиф бархатный, ярко-красный, также шитый бусами и солитерами. . .
Во время бала вдовствующей императрице 206 угодно было обойти всю залу и приветствовать дам и девиц милостивым словом.
За ужином мне пришлось сидеть неподалеку от царского стола, и, хотя не все было слышно, что там говорили, но все видно, что делалось. На конце царского стола сидела графиня Разумовская Марья Григорьевна, урожденная княжна Вяземская. Она была сперва за князем Александром Николаевичем Голицыным, потом его оставила и при его жизни вышла за графа Льва Кирилловича Разумовского, и пока ее первый муж был жив, брак ее с Разумовским не был признаваем. Голицын умер или в 1817 или в этом же 1818 году. За ужином государь обратился к ней с каким-то вопросом, она отвечала, и потом, слышу, она спрашивает вполголоса у своей соседки по-французски:
– Вы слышали, что государь меня назвал графинею?
– Да, как же. . .
– Вы хорошо слышали?
– Конечно, Боже мой, слышала…
– Так он меня назвал графинею? Ах, слава Богу, слава Богу. . .
Это потому так порадовало Разумовскую, что ее брак был, стало быть, признан по смерти ее первого мужа...
Впоследствии эта графиня Разумовская была при дворе и, не имея никакого придворного чина, очень часто посещала императриц как знакомая. 207
В доме Апраксиных был отдельный театр с ложами в несколько ярусов, и когда в Москву приезжала итальянская опера, то итальянцы в этом театре и давали свои представления, 208 и помнится мне, что в 1818 или 1819 году как будто тут же видела известную мамзель Жорж. 209
Все знатные певцы, музыканты и певицы, которые бывали в Москве, непременно попоют и поиграют у Апраксиных, и много хорошего наслушалась я на своем веку в их доме.
He припомню, в котором именно году, добрые наши соседи Титовы продали свою деревню Сокольники, которую и купил Степан Степанович Апраксин, а когда его старшая дочь Наталья Степановна вышла замуж за князя Сергея Сергеевича Голицына, то он ей и отдал это имение, и Голицыны несколько лет тут прожили. Жаль нам было Титовых, потому что мы с ними свыклись, но соседство Голицыных было приятно потому, что князь Сергей Сергеевич был очень веселый и милый человек, весьма любезный и приветливый и очень хороший музыкант и сочинитель многих романсов. 210 Потом Голицыны переехали жить в Петербург, и когда мы туда ездили в 1822 году и там прожили целый год, с ними часто видались; он умер в скором времени после холеры, 211 помнится, что в один год с Владимиром Степановичем Апраксиным, стало быть, в 1832 или 1833 году; детей у Голицыных не было.
Вторая дочь, Софья Степановна, вышла за князя Щербатова Алексея Григорьевича, который потом был в Москве. генерал-губернатором.
II
Дом Обольяниновых был совершенно в другом роде, чем дом Апраксиных, чувствовалась великая разница: один был природный вельможа, другой человек случайный и временщик.
Петр Хрисанфович Обольянинов был очень небогатый порховский дворянин, который служил в военной службе в Гатчинском полку, умел снискать расположение великого князя Павла Петровича, а когда тот вступил на престол, сделался важным человеком и получил пожалование от государя более 3000 душ крестьян и в четыре года Павлова царствования очень шагнул вперед. Он один из первых после кончины императрицы получил Анненскую ленту, 212 был потом генерал-прокурором и пользовался неограниченною доверенностью государя.
От природы Обольянинов был очень умный человек, с быстрым соображением, но мало учен и по нашему времени, так что едва-едва умел писать, а был, однако, человеком государственным, и не последним.
Он не знал иностранных языков, не говорил и даже не понимал, и вообще не любил ничего иноземного. Находившись долгое время при дворе и в обществе людей высшего круга, он немного понатерся: умел себя держать очень прилично своему званию, но в разговоре заметно было, что он не получил настоящего обучения. Характером он был крут, был честен, благороден, но жестковат и очень настойчив. Вот ничтожный случай, который может показать, до чего он был требователен, чтобы его воля была исполнена безоговорочно. Он был охотник до цветов и, когда купил Горушки, очень занимался своим садом и любил, чтобы было много цветов, и строго запрещал их рвать. Какая-то соседка приехала к нему в деревню со своим сыном, мальчиком лет 10 или 12. Пред обедом мальчик просится идти погулять в саду. Обольянинов и говорит ему: «Иди, гуляй, сколько угодно, но, сохрани тебя Бог, ежели ты у меня сорвешь цветок – заставлю съесть, слышишь, уговор лучше денег». Пошел мальчик в сад и, нагулявшись вдоволь, возвращается оттуда. Обольянинов подозвал его к себе. «Ну что, голубчик, набегался, натешился? И цветов не рвал?»
– Нет-с…
После обеда пошли в сад гулять все гости и сам Обольянинов, и тут он, где-то в кустах, подсмотрел пучок нарванных садовых цветов. Ему тотчас пришла мысль, что, верно, мальчик-гость нарвал и потом бросил, струсив… Он поднял цветы и, держа в руках, подошел к гостям и пристально и строго посмотрел на мальчика; тот весь так и посоловел.
Обольянинов подозвал мальчика и спросил его: «Что говорил я тебе, когда ты просился гулять в сад?».
Мальчик молчит, опустив голову. Он опять его спрашивает – нельзя не отвечать.
– Чтоб я не рвал цветов.
– А это что? Кто это рвал?
Пришлось признаться.
– Я обещал тебе, что заставлю тебя съесть, – так ешь же сейчас все, что нарвал.
Все думали, что он хочет пугнуть мальчика и постращать за ослушание, и засмеялись, видя испуг мальчика, но каково же было удивление всех, когда увидели, что хозяин не шутит и настоятельно требует, чтобы ребенок ел цветы.
– Петр Хрисанфович, простите моему сыну, он виноват, более не будет этого делать, – говорила мать.
– Может быть, тут вредные цветы, – сказал кто-то из гостей.
Что же? поставил на своем: заставил мальчика все съесть до последнего листика и, кроме того, выдрал еще за уши, приговаривая: «Это за то, что ты солгал и запирался».
Мальчика стало рвать.
– Ничего, – говорил Обольянинов, – вперед будет умнее; не беспокойтесь, не умрет.
Однако, говорят, у бедного мальчика была потом горячка от испуга, что ль, или от вредных цветов. 213
Лицом Обольянинов был очень некрасив: худощав, большой нос луковицей, впалые глаза со строгим взглядом, волосы очень редкие на всей голове и так плотно выстрижены, что ухватить нельзя. Он был бы довольно высок, если бы не держал себя согнутым; думаю, что это было от привычки, а под старость, когда он не мог уже ходить и его возили по комнатам в креслах, голова его до того нагнулась, что чуть не на коленях лежала; это была уже немощь.
Жена его Анна Александровна, урожденная Ермолаева, была в первом замужестве за Нащокиным, 214 который был гораздо старее, чем она, и потому, как сама рассказывала, она одевалась старше своих лет, а когда вышла за Обольянинова, лет на пять или шесть моложе ее, она стала молодиться, чтобы казаться моложавее.
Была очень добрая и приветливая женщина, собою красавица, но очень простовата и без всякого образования, и так как она была великая охотница до собак, которых держала премножество, то и разговор был только что про ее собак. «Милка сделала вот то-то, а Фиделька или Амишка вот это-то». Самая любимая собака Милка была предурная собачонка, вроде дворняжки и вдобавок презлая, того и гляди, что схватит за ногу. Приедешь, бывало, к ним в дом: в передней чувствуешь, что есть собаки, так и охватит запахом, а войдешь в гостиную – поднимется лай и визготня. Для собак была особая горничная, и ежели в чем провинится которая из собак, виновата не она, а девушка – зачем не доглядела. На ночь все эти собачонки взберутся на постель и забьются под одеяло, а ежели вздумается, так и на подушки, и тогда Анна Александровна уступает им место, и сама кое-как лепится на краю постели, а ежели собаки станут проситься из комнаты, то Петр Хрисанфович должен встать, выпускать их и впускать, и это несколько раз во время ночи. Ежели кто приласкает которую-нибудь из собак или похвалит, то хозяйка готова того человека расцеловать, так ей этим можно было удружить; а собаку согнать с колен, ежели ей вздумается к гостю вскочить, – значило хозяйку разобидеть донельзя: хочешь не хочешь держи, а ежели и укусит – молчи, a то Обольянинова тотчас надуется.
Раз кто-то из людей на собаку топнул, собака завизжала и бросилась бежать к хозяйке; из-за этого вышла целая история: Обольянинов возвратился домой, жена ему нажаловалась, – человека выбранили и рассчитали, потому что был наемный, а своему было бы и того хуже.
Словом сказать, у Обольяниновых в доме хозяева были не они сами, а их собаки; все им угождало, все их ласкали, и хозяйка все это внимание принимала на свой счет.
Детей у Обольяниновых не было. Он имел брата и сестру.
Кто был брат его Михаил Хрисанфович – я совсем не знаю; он был небогатый псковский дворянин, женат на Евфимии Ефимовне и имел сына Михаила, которого я помню еще Мишенькой. Потом он служил в военной службе; в двенадцатом году ему оторвало ногу, и он ходил на деревянной ноге: был он, кажется, полковником в отставке. Добрый, хороший человек, очень умный, но ужасно боявшийся дяди: в его присутствии он все более молчал. Собой он был бы недурен, но лицо его от оспы было очень испорчено. Он был женат впоследствии на княжне Горчаковой Елизавете Михайловне, дочери князя Михаила Алексеевича, женатого на баронессе Остен-Сакен, урожденной Ферзен. He умею сказать, отчего Горчаков жил в Ревеле, и княжны, прекрасно воспитанные, были совершенные немки, и когда Обольянинова, вспоминая свое детство, хвалила что-нибудь немецкое, старику-дяде это было как нож острый, – он, который любил одно только русское.
Анне Александровне Господь не судил видеть Мишу женатым: она скончалась в 1822 году, а племянник ее мужа женился в 25 или 26 году. Петр Хрисанфович очень был огорчен кончиной жены и до самой своей смерти спал на ее кровати, на ее подушках и покрывался тем одеялом, под которым она умерла. Судя по наружности, нельзя бы, казалось, и ожидать от него такой нежной любви.
Нас в Москве не было, когда умерла его жена; мы в тот год жили в Петербурге и не видали его в первое время его вдовства, а он, говорят, был неутешен и плакал как ребенок.
У Михаила Михайловича были три дочери: Анночка, Еленочка и Катенька, и все три умерли в 1831 или 1832 году от скарлатины, в одну неделю; это старика тоже очень огорчило. Потом у них родились еще две дочери, вторые Анна и Елена, 215 и они пережили свою мать, дедушку и отца: Елизавета Михайловна умерла родами в 1840 году. Я ездила навещать Петра Хрисанфовича, и сама была свидетельницей того, как этот старик, по-видимому, черствый и суровый, горько плакал. Ему тогда было за 80 лет.
– Благодарю вас, матушка Елизавета Петровна, что вы меня вспомнили и посетили старика в великой скорби: я лишаюсь не племянницы, а дочери, и она оставляет трех сирот – двух дочерей, да меня. Я надеялся, что она мне глаза закроет и меня схоронит, а вот приходится мне видеть ее в гробу.
И очень, очень плакал старик.
Впрочем, ему недолго приходилось сиротеть, потому что чрез год или полтора 216 и сам успокоился.
По вступлении на престол императора Александра I Обольянинов вышел в отставку. Он во всеуслышанье говорил:
«Я всею душой был предан покойному государю (императору Павлу) и чувствую, что служить опять так другому я не могу: и он легко остался бы недоволен, а главное, и я сам, и потому лучше с честью идти на покой».
Он был много лет московским губернским предводителем, и всею Москвой был высоко чтим, и во время своего служения по выборам получил Владимирскую ленту, 217 а Андреевскую 218 он имел уже при императоре Павле. Дом его был на углу Тверской и Садовой, к Тверской-Ямской; до 1812 года дом был на дворе с большим садом и двумя флигелями; в двенадцатом году большой дом и один из флигелей сгорели, а другой флигель уцелел, и в нем-то он потом и жил до своей кончины. У него в доме была домовая церковь, которую после его кончины упразднили.
Сестра Петра Хрисанфовича, Марья Хрисанфовна, была замужем за полковником Симоновым. По смерти мужа она осталась с очень скромным состоянием, и по ходатайству брата ей было пожаловано имение в 300 душ. У нее было два сына, Федор и Александр, и дочь Наталья Андреевна, которая в девицах. В 1822 году, в бытность нашу в Петербурге, Марья Хрисанфовна Симонова была еще в живых, а когда умерла, достоверно этого не знаю.
В Дьякове, в шести верстах от нас, поселился Жуков Никифор Иванович. Он был средних лет, небольшого роста, плотен, плечист и лицом весьма некрасив. Прежде он был очень небогат: имел душ 150 или 200 крестьян и жил скромно и расчетливо. Вдруг ему досталось после отца имение в 1000 душ, у него закружилась голова; он думал, что его состоянию не будет конца, и видя, как жил Апраксин от 13 000 душ или Обольянинов, тоже богатый человек, вот он и вздумал тянуться за ними. Завел охоту, музыкантов, певчих, и мало ли каких еще прихотей он себе не позволял...
Он у нас бывал довольно часто и нас очень забавлял своим хвастовством и лганьем; вот уж точно можно было про него сказать: не любо – не слушай, а лгать не мешай. Когда он начинает что рассказывать – говорит сперва, как и все порядочные люди, а там и пойдет прилыгать, и все пуще, и пуще врет и, наконец, до того заврется, что и сам почувствует, что далеко заехал, и вдруг остановится, и скажет: «Вы, я вижу, не верите, а оно правда так было...»
Один раз стал рассказывать при нас у Апраксиных, что у него в Дьякове такой урожай этот год, такая рожь, что войдет человек – так и не видать его во ржи.
– Высока и густа у меня рожь в тамбовской деревне, – говорит Дмитрий Александрович, – а такой я все-таки не видывал. Вы не верите, ну, хорошо же, пришлю вам показать…
Прошло несколько дней, и точно присылает целый сноп: предлинная солома, пожалуй, без малого в сажень; но только потом нам сказывали, что он посылал по всему полю собирать самые высокие стебли.
Однажды у нас гостила сестра моя Анна Петровна, вот мы и сговорились – мой муж, она и я – по очереди подстрекать Жукова. Чуть беды мы не сделали: когда он лжет, то весь раскраснеется и с него пот градом; он лгал, лгал – смотрим, покраснел, весь багровый, того и гляди, с ним будет удар.
Потом еще раз привозит нам корзину яблок прекрупных и говорит: – Отгадайте, с какой яблони эти яблоки?
Ему и говорят, что это такой-то сорт.
– Ничуть не бывало… Еду я раз лесом, смотрю – яблоня в цвету, велел я заметить, пересадить ее в сад, и вот с нее эти яблоки, а яблоня-то дикая.
Он плохо знал по-французски, а любил щегольнуть своим знанием, и выходило всегда пресмешно.
Так он говаривал: «J’avais connu un demoiselle framjais, j’ai des pommiers feroces dans la bois», 219 и в этом роде.
Что потом с ним сделалось, я не знаю: он продал свое имение, переехал в Москву, и так я потеряла его из виду.
В Храброве, вместо старика Оболенского, стали жить его сын, князь Алексей Николаевич, с женой. Она была по себе Магницкая Александра Леонтьевна, внука известного Магницкого, составителя первой русской арифметики. 220 Она была очень милая, добрая и любезная женщина, очень недурна собой и приятного обращения. У нее было четверо детей: два сына – Николай и Михаил, и две дочери – Екатерина и Варвара. С Оболенскою жила и сестра ее, Анастасия Леонтьевна Магницкая, пожилая девица. В Москве у них был дом под Новинским, а другой рядом, в переулке, каменный, что на бульваре, был куплен Колошиным в 1837 или 38 году и заплачено 35 000 ассигнациями.
Кроме этих ближайших соседей мы езжали в Новое к двоюродной сестре мужа, к Неклюдовой, и по пути заезжали в Храброво к Оболенским, потом к обеду приедем в Новое, там отдохнем и возвратимся домой к вечеру, a то отправимся далее, в село Болдино, к бабушке Аграфене Федотовне Татищевой, у нее переночуем, иногда гостим день и два. Случалось, что мы ездили к ее именинам, 23 июня; тогда и свою именинницу – Грушеньку, ее крестницу, берем с собою. Бабушка очень ее любила и была к ней весьма милостива.
Бабушка скончалась в 1811 году. До самой ее смерти мы бывали у нее раз или два в лето; в иной год и она приезжала к нам; иногда дядюшка Ростислав Евграфович Татищев, тоже на перепутье из Москвы в свою тверскую деревню (село Дубны), заезжал к нам, и это почти каждое лето раз, а иногда два раза.
Евграф Васильевич не ездил к себе в деревню, как обыкновенно ездят другие; он терпеть не мог останавливаться на постоялых дворах или в избах, а останавливался, где ему приглянется место и когда вздумается. За ним всегда ездила фура, в которой ехала дорожная поварня, буфет и палатка. Вдруг ему понравится место и закричит: «Стой, палатку!» Тотчас разобьют палатку, расстелят ковры, расставят складной стол, походные кресла, и он выйдет из кареты и сидит себе в палатке, жуирует, а в другой палатке люди, а лошадей кормят в это время. Он был очень умный человек, и сердцем не то, чтобы злой человек, но превзбалмошный и прегорячий: чуть что не по нем сделает человек, того и гляди, что закричит: «Плетей» – и живо велит отодрать на конюшне. В ту пору, к сожалению, это водилось, и зачастую, что пороли людей, и по-тогдашнему это не считалось предосудительным, не казалось даже и жестоким. Но бывали и ужасные случаи: так вот, например, граф Каменский был очень жесток в обращении со своими людьми, и кончилось тем, что люди его сговорились и в деревне его зарезали. 221 Да, бывали такие случаи!
К слову, о Каменских: вспомнила я еще одну мелочь о бабушке Аграфене Федотовне Татищевой.
Она нюхала табак, как почти все в наше время, потому что любили пощеголять богатыми табакерками, и у бабушки были прекрасные, золотые, с эмалью и с бриллиантами. И что же? какая странность: позвонит, бывало, человека, даст ему грош или пять копеек и скажет: «Пошли взять у будочника мне табаку». Немного погодя и несут ей на серебряном подносе табак от будочника в прегрязнейшей бумаге, и она, не брезгая, сама развернет и насыпает этот зеленый противный табак в свои дорогие золотые табакерки. И это много раз случалось при мне, и я не могла надивиться, как ей это только не было гадко покупать свой табак у будочника.
В наше время редкий не нюхал, а курить считали весьма предосудительным, а чтобы женщины курили, этого и не слыхивали; и мужчины курили у себя в кабинетах или на воздухе, и ежели при дамах, то всегда не иначе, как спросят сперва: «Позвольте».
В гостиной и в зале никогда никто не куривал даже и без гостей в своей семье, чтобы, сохрани Бог, как-нибудь не осталось этого запаху, и чтобы мебель не провоняла.
Каждое время имеет свои особые привычки и понятия.
Курение стало распространяться заметным образом после 1812 года, а в особенности в 1820-х годах: стали привозить сигарки, о которых мы не имели и понятия, и первые, которые привезли нам, показывали за диковинку.
И много бывало таких вещей, которые нам казались странными и которые потом сделались совершенно обыкновенными. Как сейчас помню читал однажды газеты, остановился, да и говорит мне: «Представь себе, какой вздор печатают: будто в Америке англичане хотят устроить дорогу, по которой будут ездить без лошадей, а посредством силы паров: 222 это значит, как в сказке, будет ковер-самолет. Каких глупостей не печатают!» Тогда это казалось невероятным, а прошло 30 или 40 лет, и у нас у самих стали кататься по железным дорогам, 223 и что тогда мы считали вздором, теперь оказывается возможным и становится самою обыкновенною вещью. Пароходам тоже как дивились в первое время, и серные спички, которые сами зажигаются, совсем не редкость и не диковинка, а за сто лет все это сочлось бы едва ли не колдовством.
Глава 7 (1806–1809)
I
В 1806 году мы провели все лето в Горках; в тамбовскую деревню не ездили, а только во время Успенского поста 224 были на богомолье у Троицы. Отправились мы 4 августа в большой линейке: Дмитрий Александрович и я, взяли с собой старшую девочку – Грушу (ей было уже 12 лет) и приехали обедать к Анне Васильевне Титовой в Сокольники. 225 С нами сговаривались ехать и ее дочери к Троице, и, отобедав у Титовой, мы все уселись в нашу линейку и поехали. Ночевали в Дмитрове на квартире у одного купца, напротив моста.
Наутро мы выехали из Дмитрова в седьмом часу и к девяти приехали в село Озерецкое; обедали, выждали, чтобы свалил жар, и отправились в Хотьков монастырь. Там, как водится, отслужили панихиду по родителям преподобного Сергия 226 и тотчас же поехали к Троице и остановились в гостинице. В то время там пребывал преосвященный митрополит Платон. Узнав, что он назавтра, в Преображенье, 227 будет служить у праздника в Вифании, мы положили туда ехать к обедне.
Вифания начала свое существование только при митрополите Платоне и устраивалась на моей памяти. При его предместнике, преосвященном Самуиле, который, как мне сказывали, временно управлял Московскою митрополией (после убиения во время чумы преосвященного Амвросия), 228 архиерейский загородный дом был несколько левее Вифании; там были прекрасные обширные пруды, саженые рощи, которые я застала, и много кедровых деревьев. Это место не полюбилось преосвященному Платону; он выбрал место поправее, построил там для себя дом с церковью и назвал ее Вифания. Когда после коронования император Павел со всем семейством ездил на богомолье в Лавру, то посетил бывшего своего законоучителя, митрополита Платона, в Вифании и там у него кушал.
Много рассказывали о новой Вифанской церкви, устроенной внутри наподобие горы Фавор: 229 кто хвалил, а кому и не нравилась, и вот наконец довелось мне и самой ее видеть. Нам сказали, что обедня начнется в восемь часов, и мы встали пораньше, так что в семь часов были уже готовы ехать; проехали эти три версты от Троицы до Вифании и туда поспели еще до благовеста. В этот день я видела архиерейское служение все вполне, от начала до конца.
Церковь мне не понравилась: нижняя очень низка и как-то сдавлена, а Преображенская, верхняя, хотя и довольно высока, и обширна, но площадка наверху мала, всходы круты и, что очень странным показалось всем нам, множество разных звериных чучелок рассованы во мху, которым устлана гора. Это как будто не идет ко храму Божью. Конечно, владыка был умный человек и знал, что делал, и, может быть, на его взгляд это было очень благолепно, но по нашим мирским суждениям казалось неодобрительным.
В церкви было много народу, однако, мы стали хорошо, и все прекрасно видели. Я нашла в митрополите большую перемену: не видав его лет двадцать, я себе все представляла его довольно молодым, так лет под пятьдесят, и очень красивым собою, как я его помнила. Тут я увидала его очень постаревшим, весьма тучным, совсем седым, впрочем, довольно еще бодрым, хотя его и вели под руки; но это, я думаю, для пущей важности, по святительскому сану. Служение было очень торжественное и праздничное; торжество еще усугубилось посвящением нового архимандрита, Николо-Пешношского игумена Макария: владыка посвятил его в архимандрита в наш Дмитров в Борисоглебский монастырь.
По окончании литургии было освящение плодов: посреди церкви поставили столик, как бывает для благословения хлебов, и два дьякона принесли и поставили на него большое серебряное блюдо или, скорее, корзину, наполненную всякими плодами. Тут были: арбуз, дыня, яблоки, персики, сливы, вишни; посредине ананас, воткнутый совсем с зеленью; торчали разные колосья, кукуруза, были и всякие мелкие ягоды, истинно можно было сказать: благословение всех плодов земных.
Потом, когда окончилась вся служба и владыка вышел всех благословлять, два иподьякона несли за ним благословленные плоды в покои. В служении с митрополитом в этот день были два архимандрита: вифанскнй, он же вместе и наместник в Лавре – Симеон (который потом был в Москве, в Донском монастыре 230 ), и новый архимандрит борисоглебский и, кроме того, еще много почетных иеромонахов; может быть, в числе их были и какие игумены или строители.
В начале одиннадцатого часа вся служба окончилась, мы сели в нашу линейку и поехали обратно. Погода была светлая, день теплый, но жаркий, оттого остановились и гуляли в архиерейских рощах.
По возвращении к Троице мы отобедали и пошли в монастырь осматривать все, что там достойно примечания, были в ризнице, которую нам показывал отец Иаков, бывший до того времени на Махре строителем. Ходили в митрополичий дом и во дворец, и все подробно осмотрели. Потом отстояли всенощную и служили молебен.
На другой день собрались совсем в путь; отправились к ранней обедне и приложились к мощам; из монастыря прямо поехали в дорогу. В Хотьков этот раз мы не заехали, а остановились в деревне Горбуновой, где купец Попов завел фарфоровый завод, и ходили все осматривать, купили сколько-то посуды и поехали в Озерецкое; ночевали в Дмитрове, а на следующий день приехали до полдня в Сокольники к Титовой и у нее обедали.
В этот же год, кажется, приехали в наше соседство еще новые соседки в сельцо Хорошилово. Чье было оно прежде – что-то не припомню, а тут его купила, слышу, какая-то Неелова. В ту сторону, за Хорошилово, мне редко приходилось ездить. Там жили только Ртищевы, две немолодые девушки: Вера Михайловна и Татьяна Михайловна в сельце Михалкине, а за ними, влево, Лужины в сельце Григорове, а вправо, в Данилихе – сперва Болтин, а потом его дочь, Варвара Александровна Баранова, хорошая моя приятельница.
Слышу, что новая соседка в Хорошилове, а ни к кому не едет; думаю: «Стало, не желает знакомиться; она новая приезжая, так ей и следует приехать первой; не мне же ехать к ней».
Раз как-то в воскресенье, после обедни, подходит ко мне, при выходе из церкви, какая-то деревенская женщина, кланяется.
– Откуда, милая?
– Из Хорошилова, сударыня… У меня дело до вашей милости.
– Что такое?
– Да вот, матушка, новые господа приехали и им желательно было бы с вами познакомиться, наказывали вам поклон передать…
– Кланяйся и от меня, скажи, что и я рада буду познакомиться. Милости просим в гости, ежели угодно.
Очень странным показалось мне такое знакомство: как это посылать поклон чрез деревенскую бабу?
На другой ли, на третий ли день приезжает ко мне хорошиловская барыня, докладывают:
– Елизавета Сергеевна Неелова со своею сестрицей Верою Сергеевною Бутурлиной.
Велела принять.
Входят две барыни: одна высокого роста, полная, лет сорока пяти или более, лицом недурна и рекомендует себя:
– Я Неелова, а вот это моя сестра Бутурлина. . .
Та среднего роста, худенькая, тоже недурна собою, лет тридцати на вид, и обе очень как-то странно одеты, по-иногородному, а не по-нашему.
Эти Бутурлины нижегородские, как они мне сказывали, ардатовские. Их было пять сестер: Александра Сергеевна за Мирошевским, Анна Сергеевна за Жуковым Василием Михайловичем, 231 Марья Сергеевна за Иваном Петровичем Кислинским, Елизавета Сергеевна за Нееловым, Вера Сергеевна девица, и был у них еще брат Николай Сергеевич, не помню, на ком женатый, и у него остались дети.
В первое время мы не очень сошлись в знакомстве и виделись редко, но впоследствии очень подружились, и до конца их жизни обе сестры были к нам сердечно расположены, и мы все также очень их любили.
В первый раз, что я поехала в Хорошилово отдавать визит, было довольно свежо. Подъезжаю к дому, вижу, идет ко мне навстречу какой-то мужчина в шинели и в ночном колпаке. Думаю: не брат ли это, Бутурлин?
Каково же было мое удивление, когда, подошедши ближе, говорит мне этот мужчина: «Здравствуйте, Елизавета Петровна...» Оказывается, что это сама Неелова!
– Откуда это вы так? – вырвалось у меня.
– Я была на стройке, хожу всегда в шинели, которая осталась после покойника: нужно же донашивать.
Конечно, на первых порах я ничего ей не сказала: что же оговаривать незнакомых людей, Бог весть, как еще это покажется? Очень я подивилась, однако, такому одеянию; но впоследствии, когда мы покороче стали знакомы, я при случае как-то раз сказала Елизавете Сергеевне:
– Ну, матушка, удивила же ты меня, как я в первый раз к тебе приехала...
– А чем же? – спрашивает она меня.
– Как это тебе в голову только пришло ходить в плаще и колпаке?
– Э, что за беда? He бросать же, коли есть…
– Воля твоя, моя милая, а по-моему, кажется, этого бы не следовало делать: у нас это здесь не принято.
Дом в Хорошилове был тогда старый и ветхий, в котором Неелова жила еще сколько-то лет, а потом она выстроила новый дом по образцу нашего пречистенского, строенного после французов.
Наш дом у Неопалимой Купины, старый уже и при моем замужестве, год от году становился все хуже и плоше. Во время нашего житья в тамбовской деревне он еще пообветшал, и, хотя его почистили и кое-что в нем поновили, однако он был все-таки не пригоден, а главное – холодноват зимою, и так как покои были высоки и печей много, то разорял нас дровами.
Я все твердила мужу:
– Продадим его, пока еще он не рухнулся, и купим лучше где-нибудь другой, не в такой глуши, или купим место и выстроим себе по мысли.
– Хорошо, матушка; прибью ярлык, что продается, – обыкновенно отвечал мне Дмитрий Александрович.
Но это «хорошо» я слушала не один год, а все ярлыка не прибивают у ворот. Наконец провалился в одной комнате накат и девичье крыльцо чуть не рассыпалось.
Я этим воспользовалась, стала опять приступать:
– Да что же, Дмитрий Александрович, когда же ты решишься дом продать? Теперь еще кто купит его, перестроить может, a то будут просто дрова, и я, право, боюсь за детей, того и гляди, что, прыгая, под полом очутятся или потолок их прикроет…
На этот раз слово мое подействовало: ярлык прибили у ворот, и начали приходить покупатели. Цену мы назначили умеренную – восемь тысяч. Много ходило смотреть дом, и некоторые, как видно, и не прочь бы были купить, да недовольны были, что велик за домом пустырь: «Много придется поземельных платить».
И все только и твердят: пустырь велик. Мне Дмитрий Александрович и говорит:
– Вот, видишь ли, смотрят дом, а не покупают, – много земли; я уж думаю, не огородить ли пустырь и потом продать особо.
Так и сделали: наняли плотника, пустырь огородили, а цены с дома не сбавили, думаем – увидим, что будет. Опять смотрят, а все не покупают; наконец, пришел какой-то господин, не помню фамилии, но знаю, что звали его Федулыч.
– Ну, – говорю я мужу, – коли пошли ходить федулычи, верь, проку не будет.
А вышло дело наоборот: он-то и купил, заплатил 8000, а место отделенное осталось за нами; сверх того, и мы продали его после почти за столько же, как и дом.
Запродав наш дом, тут уж мы сами стали искать для себя где-нибудь в середине города, так чтобы недалеко было от батюшкиного дома на Зубовском бульваре и от сестры Вяземской, имевшей дом на Пречистенке. И, как нарочно будто бы для нас, через дом от дома сестры и через переулок от Архаровых продавали дом Бибиковы; мы этот дом и купили. Дом был старый и ветхий, но нам было главное нужно место, и мы решили строиться сами, как удобно для нашего семейства.
II
Осенью, в ноябре месяце 1806 года, мы приехали в Москву; ко мне приехала гостить сестра Анна Петровна, а батюшка оставался в Покровском; по делам ездил в Петербург и опять возвратился в деревню.
В январе месяце я с сестрой ездила к нему и прогостила недели с две; сестра осталась, а я возвратилась в Москву.
Здоровье батюшки давно уже становилось все хуже и хуже: у него была водяная, пухли по временам ноги, и была большая одышка.
Я стала его уговаривать переехать в Москву.
– Вы, батюшка, изволили бы в Москву приехать и повидались бы с кем-нибудь из докторов, они бы вам помогли.
– Нет, матушка, никто мне помочь не может; у меня болезнь, от κοτοροή не излечиваются, – водяная. В Москву поехать я, пожалуй, поеду, не для себя, потому что всем этим лекаришкам я ни на грош не поверю, а поеду, чтобы вас утешить и быть вместе с вами, – это мне будет отрадой и облегчением...
Мы с сестрою заплакали и батюшку обняли…
Он тоже прослезился…
– He плачьте, мои голубушки: сколько Господь определил прожить, столько и проживу: никто ни дня ни часа ни убавить ни прибавить не может… Слава тебе, Господи! пожил немало, нужно и честь знать, a то, пожалуй, и до того доживешь, что и другим, и себе в тягость будешь, как чурка будешь лежать, и тебя станут ворочать с боку на бок; не приведи, Господи, до того дожить.
Так, погостив у батюшки, я и поехала в Москву обратно, и приказал батюшка сказать, чтоб его дом готовили к его приезду. Вверху в его доме жил тогда брат Михаил Петрович с женой, а внизу было батюшкино помещение, так как ему было трудно входить на лестницу.
Здоровье батюшки видимо слабело, и ему необходимо было приехать в Москву, где все-таки было больше средств и возможности облегчить его страдания. Болезнь его, как оказалось после осмотра врачей, была сложная: водяная и подагра. Опасности явной не было, но врачи не скрывали, что болезнь эта может продлиться несколько месяцев, год и даже более; но может и вдруг приключиться кончина, и это нас очень огорчало и озабочивало.
Каждое утро, когда я просыпалась, первая моя мысль была: «Что, батюшка жив ли?» Часов в десять я отправлялась к нему, потому что по немощи своей он кушал один в двенадцать часов и потом отдыхал. Иногда после того я оставалась с сестрой или шла к брату и невестке, или возвращалась домой, а иногда мы куда-нибудь ездили и возвращались к обеду, то есть к двум или трем часам, и почти всегда весь остаток дня проводили уже у батюшки в доме.
В продолжение Великого поста 232 мы несколько раз были в тревоге насчет батюшки, но, слава Богу, наступила наконец Страстная неделя, и Светлое воскресение 233 Господь привел всех нас еще встретить с батюшкою. Но грустный был этот для нас праздник: наше сердце чуяло, что это в последний раз мы вместе с ним слушаем в его домовой церкви пасхальную утреню и вместе с ним разгавливаемся…
В конце апреля, когда погода становилась теплая, отворяли дверь в сад, и батюшка выходил и сидел на террасе: весенний воздух оживлял его, а иногда, сидя на солнце, батюшка закрывал глаза, начинал дремать и засыпал.
С первых чисел мая месяца Дмитрий Александрович стал торопить меня уехать с детьми в деревню. Я была в то время в тягости на пятом месяце, и он очень опасался, чтоб от беспрестанной тревоги и волнения я не занемогла и не приключилось бы со мной какой-нибудь беды, потому и спешил меня увезти. Грустно мне было расставаться с батюшкой, и, хотя ему и было, по-видимому, лучше, но сердца обмануть нельзя: часто случается, что горя-то еще и вовсе нет, а сердце задолго его предчувствует и нам предсказывает, что скорбь нас ожидает.
Прощаясь с батюшкой, я всеми силами удерживалась от слез и крепилась, но слезы прошибли, и я расплакалась.
– О чем же ты плачешь, моя голубушка? – сказал мне батюшка. – Ведь мы не навек с тобой прощаемся: ты сама видишь, что мне гораздо полегчало, что я теперь и бродить иногда могу… He плачь, Елизаветушка, Господь милостив, мы еще с тобой увидимся. Ты себя теперь береги: ты помни, что теперь в таком положении, что не должна себя расстраивать.
Мои старшие девочки стали прощаться с дедушкой и тоже горько расплакались, так что и батюшка расчувствовался и прослезился. Он долго их обнимал, целовал, крестил и клал им руку на голову…
Это прощанье было самое трогательное и раздирающее душу: все мы плакали, и, если бы батюшка не посоветовал Дмитрию Александровичу нас увезти, мы все бы, я думаю, доплакались до дурноты.
Так нас почти силою вывели от батюшки из комнаты, усадили в экипаж и повезли в деревню.
Недаром сердце у меня болело: не привел меня Господь еще видеть батюшку в живых!
Мы поехали из Москвы 13 мая, а июня 18 батюшка скончался. Ему от рождения был семьдесят восьмой год, и скончался он через двадцать четыре года после матушки, в том же месяце, как она. 234
He знаю, лучше ли сделали, что увезли меня в деревню, а не оставили при одре умиравшего отца: я бы еще месяц пробыла при нем, видела бы каждый день, как подвигается его жизнь к концу, и получила бы от него его предсмертное благословение. Я думаю, это бы мне было легче.
Когда батюшке сделалось очень худо и доктора потеряли всякую надежду, братья и сестры известили мужа и звали его приехать, а от меня велели скрыть, чтоб и я не вздумала ехать. Так Дмитрий Александрович мне и не сказал, что ему писали, а говорил, что хочется ему проведать батюшку; но я догадывалась, что есть какие-нибудь худые вести.
Через несколько дней пишет он мне, что батюшка видимо слабеет и чтоб я приготовлялась к горю, потому что нет никакой надежды. Уж как мне было тяжело: быть за сорок верст и знать, что отец умирает. Наконец раз вечером слышу, что по мосту едет тяжелый экипаж, потом слышу – подъехали к крыльцу, хочу идти навстречу, узнать, что в Москве – не могу встать. Входит Дмитрий Александрович; хочется узнать и боюсь спросить… Наконец решилась…
– Что батюшка? – Молчит Дмитрий Александрович и заплакал. Обнял меня.
– Береги себя для детей и для меня… Батюшка скончался 18 числа; сегодня отпевали и повезли в Боброво.
Хотя я и давно ждала этого известия и приготовилась его слышать, но как сказали мне, это меня ужасно потрясло; я стала плакать, и меня почти замертво отнесли на постель. Очень опасались, чтоб я преждевременно не родила, однако Господь помиловал от этой беды.
Батюшку отпевали у Неопалимой Купины и в тот же день повезли тело к брату Михаилу Петровичу в калужскую деревню, в село Боброво, где схоронены бабушка Евпраксия Васильевна и матушка.
К десятому дню мы все поехали в Москву. Пробыли там и двадцатый день и, взяв с собою сестру Анну Петровну, возвратились в деревню за день до Казанской. 235
Домовую церковь, которая была у батюшки в доме, дозволено было оставить до сорокового дня, поминовения ради, а в этот день, отслужив обедню, священник разоблачил престол; 236 вынесли его на двор и, изрубив, тут же сожгли. Это было очень прискорбно видеть, и брат Михаил Петрович, который был совсем не из плаксивых, видя это, плакал как ребенок.
III
Неделю спустя после Казанской к нам приехал сын деверя моего Андрюша звать нас в Петрово на освящение церкви. Я не поехала по случаю глубокого траура, а мужа уговорила ехать, потешить брата; они ждали к себе в гости и княгиню Долгорукову, и золовку мою Анну Александровну.
Мы всею семьей поехали провожать мужа моего до Москвы, где я и осталась с сестрами, а он с Андрюшею отправился на другой день к брату своему в Петрово.
Эта поездка была им подробно описана в записной его тетради. Вот что там сказано:
«Июля 18 около полудня мы благополучно прибыли к брату в село Петрово, где нашел и сестру Анну Александровну, и всех, слава Богу, здоровыми.
В 8 часу вечера стали поджидать княгиню Анну Николаевну Долгорукову с княжной. Им следовало ехать через Засеку, и когда их приближение было усмотрено из дома, старшие мальчики брата и их товарищи-соседи, Булгаков и Крупенников, поскакали верхом навстречу в Останкино; невестка Федосья Андреевна поехала в коляске на Засеку, а мы с братом остались дожидаться дома и, когда она приехала, приняли ее из коляски и ввели на крыльцо, Здесь ее встретила сестра Анна Александровна с меньшими детьми: у них были в руках корзины с цветами, и они сыпали цветы на пути княгини.
Я не остался ужинать и ночевать потому, что и без меня набралось в Петрове гостей немало, а отправился к себе в Радино, где и ночевал.
На следующий день (девятнадцатый пяток) я к 11 часам приехал в Петрово, провел там весь день и, после праздничной всенощной, совершенной соборно, остался ужинать и ночевать.
На другой день должно было последовать освящение двух престолов: в приделе – во имя святителя Николая и в настоящем храме – во имя архистратига Михаила. 237
Первое освящение началось в восемь часов утра (потому что для княгини и княжны было бы утомительно встать ранее), и когда оно кончилось, началась литургия в новоосвященном приделе; затем было многолетие брату и его жене, и в это время пальба из пушек. Потом все перешли в настоящий храм архангела Михаила, снова освящение и литургия опять собором, молебен, многолетие и пальба из пушек. Несмотря на то, что было два освящения и две литургии, все служение окончилось в первом часу, и мы все пошли в дом, где была приготовлена обильная закуска и гостей присутствовало немало. В третьем часу мы все направились в сад, в крытую аллею, и там обедали; за столом было более тридцати человек; когда стали пить за здоровье, опять началась пальба из пушек. На дворе были расставлены столы для крестьян, приготовлен праздничный сытный обед, причем было угощение вином и брагой.
Вечером была всенощная в третьем, еще не освященном приделе во имя св. мученицы Феодосии, а наутро в воскресенье 21 числа совершено торжественно и соборно освящение сего придела. Затем последовало обычное молебствие со многолетием храмосоздателям, и опять была пальба из пушек.
В этот же день погода казалась не совсем надежна, и оттого обедали в доме, а не в саду.
В понедельник 22 числа – память святой Марии Магдалины, день свадьбы брата (в 1789 году). Он праздновал свое восемнадцатилетнее супружество. По случаю присутствия княгини Долгоруковой за обедом пили здоровье ее дочери – Марьи Ивановны Селецкой. Весь этот день я провел в Петрове.
Во вторник я отправился к себе в Радино в сопровождении Ивана Николаевича Классона, который прибыл в Петрово вместе с Долгоруковыми. Он был средних лет, майор в отставке; прежде состоял адъютантом при Степане Матвеевиче Ржевском, женатом на баронессе Софье Николаевне Строгановой (родной сестре княгини A. Н. Долгоруковой), и когда Ржевский умер, он остался у его вдовы заведовать имением и делами, а после ее смерти (в 1790 г.) и переехал жить к Долгоруковым и был у них своим человеком, верным глазом и помощником в делах. Говорили тогда шепотом, что немолодая княжна Прасковья Михайловна и он взаимно питали друг к другу очень нежные чувства, но об этом трудно судить по пословице: не пойманный – не вор. По видимости, их отношения были всегда благоприличны: ни короткости, ни натянутости нельзя было заметить, а что у них было на сердце, до этого посторонним нет и дела.
Классон у меня обедал, мы ходили гулять; он поехал ночевать в Петрово, а я остался у себя.
В среду 24-го я с утра поехал к брату, весь день провел у него и возвратился только к вечеру к себе ночевать.
В четверток 25-го, день именин княгини Анны Николаевны, я поехал поутру в Петрово. Была праздничная обедня с многолетием княгине и всему княжескому дому. За столом пили за здоровье княгини и палили из пушек. Дети пели ей какие-то стишки и подносили букеты. Весь этот день до самого вечера я провел у брата, отужинал и потом со всеми распростился, чтобы назавтра ехать в обратный путь, и возвратился ночевать в Радино.
Пятница, 26-го. В восемь часов утра поехал на своих лошадях в Венев; дорога хорошая, но в городе преужасная мостовая: из неровных камней, хуже, что незабороненное поле. Городок очень плохой: домов каменных мало, крыши есть и тесовые, но большею частью, в особенности по опушке города, все соломенные, и хаты – мазанки. Церкви есть очень хорошие: видно, что граждане пекутся более о благолепии дома Божья, чем о своих жилищах. Замечателен дом городового магистрата: полагаю, что он – допетровского времени, во всяком случае, современник Петра I. На одном из концов города – бывший Николаевский Веневский монастырь, который существовал до Петра I и им закрыт; теперь это приходская церковь.
К вечеру я приехал в Тулу и остановился в общественной гостинице.
Утром в субботу я посетил преосвященного Амвросия (Протасова). Я много о нем слыхал как о муже духовном и о великом проповеднике. «Ежели бы я умел писать и говорить, как он, – говаривал про него наш московский святитель Платон, – я уверен, что меня сходились бы слушать со всех концов России». Он был в последнее время настоятелем Юрьева монастыря в Новгороде и оттуда посвящен епископом в Тулу. На вид ему лет пятьдесят или немного более, очень представителен и прост в обращении, но с достоинством. Говорит плавно, без торопливости, смеется едва заметно, а держит себя вообще, как подобает архиерею: без натяжки и высокомерия, как это иногда бывает у этих духовных сановников – ученых, но иногда необтесанных сынков просвирниц и пономарей. Этот, напротив того, смиренно-важен и приветливо-сановит. Он внимательно выслушал мое неважное дело и дал мне удовлетворительный ответ. Побыв у него около часа времени, я отправился осматривать ряды и лавки. Потом был на оружейном заводе и все подробно видел; сказывали мне, что еженедельно выходит из работы до 5000 совершенно готовых ружей или 5000 пар пистолетов и 3000 тесаков.
В воскресенье поутру, очень рано, я отправился из Тулы на наемных лошадях к шурину моему Николаю Петровичу Корсакову: менял лошадей в Лапотке, обедал в Мещериновой Плаве и, не доезжая трех верст до Покровского, был встречен братом Николаем Петровичем и Иваном Федоровичем Бартеневым, которые выехали ко мне навстречу верхами, потому что я заранее известил, что приеду в этот день, и в 11 часов вечера приехали мы в Покровское, где нашли нас ожидавшего Дмитрия Марковича Полторацкого.
Я прогостил у брата Николая Петровича до 4 августа и поехал обратно на Тулу в Москву.
5 число я пробыл в Туле.
6 числа бывает крестный ход из собора; очень мне хотелось посмотреть, но так как спешил в Москву, не остался для этого лишнего полдня. Выехал из Тулы 6 числа, а 7-го благополучно прибыл в Москву и нашел всех своих, благодаря Господа, здоровыми».
IV
Вскоре по возвращении Дмитрия Александровича Господь нас порадовал: августа 16 у нас родилась дочь, которую, в память первой нашей Сонюшки, мы пожелали назвать также Софьей; но ни той ни другой не суждено было дожить до совершеннолетия. Ее крестила сестра Анна Петровна и мой зять Вяземский. Крестины были прегрустные, все мы были в глубоком трауре, потому что едва исполнилось шесть недель по кончине батюшки и на душе у нас у всех было очень невесело.
Все мы, четыре сестры, носили траур два года. Теперь все приличия плохо соблюдают, а в мое время строго все исполняли и по пословице: «родство люби счесть и воздай ему честь» – точно родством считались и, когда кто из родственников умирал, носили по нем траур, смотря по близости или по отдаленности, сколько было положено. А до меня еще было строже. Вдовы три года носили траур: первый год только черную шерсть и креп, на второй год черный шелк и можно было кружева черные носить, а на третий год, в парадных случаях, можно было надевать серебряную сетку на платье, а не золотую. Эту носили по окончании трех лет, а черное платье вдовы не снимали, в особенности пожилые. Да и молодую не похвалили бы, если б она поспешила снять траур.
По отцу и матери носили траур два года: первый – шерсть и креп, в большие праздники можно было надевать что-нибудь дикое шерстяное, но не слишком светлое, a то как раз, бывало, оговорят:
«Такая-то совсем приличий не соблюдает: в большом трауре, а какое светлое надела платье».
Первые два года вдовы не пудрились и не румянились; на третий год можно было немного подрумяниться, но белиться и пудриться дозволялось только по окончании траура. Также и душиться было нельзя, разве только употребляли одеколон, оделаванд и оделарен дегонри, по-русски – унгарская водка, о которой теперь никто и не знает. Богатые и знатные люди обивали и свои кареты черным, и шоры были без набору, кучера и лакеи в черном.
По матушке мы носили траур два года, – так было угодно батюшке, и по бабушке тоже, может быть, проносили бы более года, да я вышла замуж, и потому мы все траур сняли.
Когда свадьбы бывали в семье, где глубокий траур, то черное платье на время снимали, а носили лиловое, что считалось трауром для невест. He припомню теперь, кто именно из наших знакомых выходил замуж, будучи в трауре, так все приданое сделали лиловое разных материй, разумеется, и различных теней (фиолетово-дофиновое – так называли самое темно-лиловое, потому что французские дофины не носили в трауре черного, а фиолетовый цвет, лиловое, жирофле, сиреневое, гри-де-лень и тому подобное). К слову, о цветах скажу, кстати, о материях, о которых теперь, нет понятия: объярь или гро-муар, гро-де-тур, гро-гро, гро-д’ориан, левантин, марселин, сатень-тюрк, бомб – это все гладкие ткани, a то затканные: пети-броше, пети-семе, гран-рамаж (большие разводы); последнюю торговцы переиначили по-своему и называли «большая ромашка». Материи, затканные золотом и серебром, были очень хороши и такой доброты, какой теперь и не найдешь. Я застала еще турские и кизильбашские бархаты и травчатые аксамиты: это были ткани привозные, должно быть персидские или турецкие, бархаты с золотом и серебром. Тогда их донашивали, а теперь разве где в старинных монастырях найдешь в ризницах, и то, я думаю, за редкость берегутся.
Были некоторые цвета в моде, о которых потом и я уже не слыхала: hanneton 238 – темно-коричневый наподобие жука, grenouille evannouie, 239 лягушечно-зеленоватый, gorge-de-pigeon tourterelle, 240 и т. п. Цвета эти, конечно, в употреблении и теперь, но только под другими названиями и не в таком ходу, как при самом начале, когда показались.
Эти два года после батюшкиной кончины мы все провели очень тихо и уединенно, видались друг с другом, никуда вдаль не ездили, да и в Москве бывали только у близких и родных.
Под конец Великого поста мы собрались ехать в свою подмосковную деревню, чтобы там провести и Святую неделю. Бывало, мы всю Страстную неделю у батюшки слушаем службу в его домовой церкви, у него встречаем Светлое Христово воскресение, с ним все разговляемся: в этот раз батюшки уже не было в живых, церковь его упразднена; очень нам было горько, и решили не оставаться в Москве. Светлое воскресение приходилось апреля 5, время стояло холодное, было еще много снегу; мы отправились во вторник на Страстной неделе и преблагополучно приехали к себе на санях. С нами поехала и сестра Анна Петровна, и так мы и встретили Пасху у себя, своею семьей, избавили себя от лишней печали, от скучных выездов и от утомительных приемов гостей, докучающих своим пустым разговором, когда на душе невесело.
Соседство у нас было доброе и хорошее, в особенности же наши самые близкие, Титовы (с которыми мы видались почти что ежедневно), и, как наступила весна, все съехались в свои деревни, мы начали видеться и провели лето очень мирно, тихо и нескучно.
Дмитрий Александрович занялся приготовлением материалов для будущего пречистенского дома, потому что мы жили в старом доме, купленном у Бибиковой, и помышляли о новом. Кроме того, и в деревне наш дом становился нам тесноват, так как прибавилась наша семья: мы с мужем, три девочки побольше, при них мадам, Сонюшка, при ней кормилица, нянюшка-матушка Федосья Федоровна, а теперь, после кончины батюшки, и сестра Анна Петровна. По всему этому приходилось нам подумать о деревенском доме, поприбавить его, и решили, не трогая, как он есть, подстроить верх, то есть мезонин. Так мы почти что безвыездно и прожили два года в деревне: дети были еще малы, я в трауре, муж любил деревню, со мною жила сестра Анна Петровна; иногда приезжал к нам погостить брат Николай Петрович, иногда и князь Дмитрий Михайлович Волконский. И как прошли эти два года – я и не заметила.
После батюшки, по разделу между братьями, досталось: брату Михаилу Петровичу Боброво, петербургская деревня и в Рязани, а Николаю Петровичу – Покровское и деревня в Костроме; сестре Анне Петровне – тоже в Костроме, по смежности с братниным имением. Сестре Вяземской, при ее замужестве, батюшка пожаловал имение в Кинешме, а Варваре Петровне дано было имение вблизи от Калуги, вновь купленное сельцо Субботино. Братья делили имение по доходу, а не по числу душ, и потому Михаилу Петровичу пришлось больше, чем Николаю Петровичу; но оба в сложности получили 3800 душ, а мы четыре сестры – около 1200; на мою долю при замужестве полученная мною новгородская была самая малочисленная – 250 душ.
V
Поблизости от Покровского, тоже в Чернском уезде, было имение князя Петра Петровича Долгорукова, 241 того самого, который, будучи губернатором в Туле, необходительно принял батюшку и про которого батюшка обыкновенно выражался не очень одобрительно.
Этот Долгоруков был женат на Лаптевой Анастасие Симоновне и, вышедши в отставку в первые годы царствования императора Александра Павловича, жил у себя в имении, будучи очень небогат, и там занимался хозяйством и важничал пред мелкопоместными соседями.
Он имел трех сыновей, из которых один, Петр Петрович, был, говорят, хорош собою, очень умен, был дружески любим императором Александром, подавал большие надежды на блестящую будущность, но в молодых летах умер в 1806 году.
Других двух сыновей звали: Михаил Петрович и Владимир Петрович, женатый на Варваре Ивановне Пашковой. У последнего остался сын Петр Владимирович. 242
Дочерей у Долгорукова было две: старшая, Елена Петровна, была давно замужем за Сергеем Васильевичем Толстым, и меньшая, княжна Марья Петровна, которой было уже далеко за тридцать лет; она была собою нехороша и вдобавок еще и кривобока.
Слышала я, что она была за кого-то сговорена, и жених выписал свою мать к свадьбе (кажется, в Москву), но князь Петр Петрович дурно обошелся с жениховою матерью, которая так этим оскорбилась, что не захотела, чтоб ее сын женился на княжне. Как сын ни упрашивал, старушка осталась непреклонна и приискала для сына даже другую невесту, красивее и богаче, только не княжну, а княжна так и должна была сидеть – ждать у моря погоды, не найдется ли еще другой жених.
И много прошло с тех пор времени, а княжна все оставалась княжною.
После кончины батюшки брат Николай Петрович как-то сблизился с Долгоруковыми и стал бывать у них довольно часто и, наконец, в 1804 году и женился на княжне Марье Петровне. Она была крестница князя Юрия Владимировича, и так как приходилась ему двоюродная внучка, то он ей и делал приданое. Петр Петрович был очень небогат; а князь Юрий Владимирович, напротив того, имел очень большое состояние и родственнику своему часто и много помогал.
Когда брат объявил нам, что он женится на княжне Долгоруковой, мы все очень подивились этому, и нам живо представился рассказ батюшки о его визите Долгорукову. Повторяю, что, если б он был еще в живых, не бывать бы этой женитьбе.
Никогда не приходилось мне видеть княжну Марью Петровну, но много слыхала я о ней от наших соседок по Покровскому – барышень Меркуловых.
Они часто говаривали про Долгоруковых и очень хвалили княжну, что она умна, хорошо воспитана, поет по-итальянски, словом, превозносили до небес; но, чтобы хороша была или стройна, никогда не говорили.
Мы часто друг другу и говаривали:
– Что ж это Меркуловы никогда не скажут, хороша ли собой княжна Долгорукова?
Престранные были эти Меркуловы: не то, чтоб они были хороши собой, но недурны, сложены как следует, здоровья прекрасного и кушали во славу Божью – все, что ни подадут.
Как приехали Долгоруковы к себе в деревню и познакомились с Меркуловыми, стали мы примечать в них перемену: обе сестры начали как-то гнуться на бок и странно ходить, как прежде не хаживали, и стали жаловаться на свое здоровье: то холодно, то сквозной ветер, то им сыро. Вздумали привередничать за столом: это вредно, это тяжело, то жирно, другое там солоно или кисло.
Это нам казалось смешным и странным, но все мы не догадывались, что они перенимают у кого-нибудь весь этот вздор, а думали, что они так сами по себе дурачатся: и кому бы пришло в голову, чтобы человек, родившийся прямым, не кривобоким, стал вдруг корчить из себя кривобокого?
Которая-то из моих сестер раз и спрашивает у одной из Меркуловых:
– Что это, матушка, как ты стала себя криво держать, точно кривобокая какая?
– Бок болит, так все меня и гнет на сторону.
Чужой боли не угадаешь: может, и взаправду нездоровится и бок болит.
Батюшка тоже заметил перемену в Меркуловых: не едят за столом того, другого. – Давно ли это вы начали разбирать, что вредно, что здорово; вы, кажется, прежде все едали?
– Что-то желудки у нас испортились, плохо переваривают пищу, спазмы делаются.
– Какие это вы там еще выдумали спазмы? – говорит батюшка. – Кушайте во славу Божью все, что подают, и пройдут ваши спазмы: русскому желудку все должно быть здорово.
Впоследствии, как мы познакомились с княжной Марьею Петровною, у нас глаза и открылись; думаем себе:
– Вот с кого обезьянничают Меркуловы!
Первый визит братниной невесты был к сестре Александре Петровне, – она была и старшая, да притом же и княгиня Вяземская; потом к брату и ко мне.
Ну уж подивилась я на первых порах выбору брата, глядя на невесту: очень невелика ростом, кривобока, горбовата, оловянного цвета вытаращенные глаза, нос картофелиной, зубы как клыки и какие-то кривые пальцы. Смотрю на княжну, не верю себе: «Неужели это братнина невеста?»
При тогдашних коротеньких и общелкнутых платьях с коротенькою талией нескладность княжны была еще заметнее. Что она была умна – это бесспорно, но как-то резка и насмешлива, и это нам не понравилось…
Со всеми нами она обошлась не то чтобы свысока, но не очень радушно, хотя мы все готовы были принять ее в родство как братнину жену; а важничать ей не приходилось с нами: мы были ведь не Чумичкины какие-нибудь или Доримедонтовы, а Римские-Корсаковы, одного племени с Милославскими, из рода которых была первая супруга царя Алексея Михайловича; 243 матушка была Щербатова, а бабушка Мещерская, не Лаптевым чета.
Большая была разница между старшею невесткой и этою: та была очень недурна, правда, что с простотцой и немного картава, но добра и ласкова, а эта пренапыщенная, как будто великую нам честь делала, что роднилась с нами.
Батюшка был точно барин: однако он всякого дворянина принимал, как равного себе, хотя, конечно, не за всякого бы отдал своих дочерей; да и мы, правду сказать, с разбором глядели на мужчин, но были приучены быть приветливыми с каждым порядочным человеком, а в особенности с равными себе. Этого Марья Петровна никогда или не хотела, или не умела, и не только сама не сблизилась с нами, но мало-помалу и брата ото всех родных отдалила, а так как он был характера слабого, то им совсем завладела.
Брат Николай Петрович при своей женитьбе был тридцати семи лет, а невеста его года на четыре моложе его, но он, несмотря на свою хворость, был моложав и очень недурен собой.
По милостивому распоряжению покойного государя к старшему брату княжны Марьи Петровны – Петру Петровичу она была пожалована фрейлиной, и так как в то время было две императрицы (Мария Федоровна и Елизавета Алексеевна), то и шифр 244 был двойной: М и Е.
В один из своих приездов в Москву император Александр сказал княгине Долгоруковой, матери умершего Петра Петровича, много лет спустя после его смерти: «Вы, княгиня, потеряли сына, а я лишился в нем друга».
Княгиня была умная и находчивая старуха и очень хорошо и умно ответила государю: «Вы можете, Ваше Величество, всегда иметь и много друзей, а я, лишившись сына, сына уже не найду, и сам Бог мне его возвратить не может».
Княгиня была очень почтенная, добрая, умная и приветливая женщина, женщина весьма благочестивая, держала себя просто, была со всеми обходительна и не важничала, как ее гордый старик.
VI
По случаю женитьбы брата я познакомилась с крестным отцом его жены, князем Юрием Владимировичем Долгоруковым. И потому кстати и расскажу о нем, каковым я его стала знать и что о нем слыхала от других.
Князю Юрию Владимировичу в 1809 году было лет под семьдесят; он был ростом не очень велик, но, впрочем, и не мал; довольно полный, лицо имел приятное, хотя черты не были правильны и были не особенно красивы. Что-то спокойное было в выражении и много добродушия и, вместе с тем, и величавости; с первого взгляда можно было угадать, что это настоящий вельможа, ласковый и внимательный. Давно все перестали пудриться и начали носить суконное кургузое платье; он до конца жизни пудрился и ходил в бархате и в шелку, и думаю, что было бы странно видеть этого вельможу, старика, одетого как начинали одеваться наши щеголи по-французски, на республиканский манер, преотвратительно; он все еще носил французский кафтан, и было это весьма прилично.
Он свою службу начал при императрице Елизавете Петровне, участвовал в Семилетней войне, 245 где находился и батюшка, и был тяжело ранен в голову, так что ему делали операцию: вынимали из головы пулю или осколки. Он был тогда очень еще молод и лет на десять моложе батюшки. При кончине Елизаветы Петровны он был полковником, а при Екатерине, не имея и тридцати лет, был уже генерал-майором.
Когда графа Орлова (Алексея Григорьевича) императрица Екатерина послала в Черногорию с секретным поручением, 246 то Орлов непременно хотел, чтобы Долгоруков был дан ему в помощники. По возвращении был награжден Георгием на шею 247 и лентой (Александровскою) через плечо. 248 Под конец царствования императрицы Зубовы, попавшие тогда в милость государыни, 249 опасаясь значительности Долгорукова, начали его теснить и вынудили выйти в отставку за год или года за два до кончины императрицы.
У князя Юрия Владимировича был старший брат, который женился на графине Бутурлиной, а несколько времени спустя на другой, младшей ее сестре женился сам Юрий Владимирович: первый брак считался законным, а второй не признавали, хотели развести, но молодые не согласились и остались жить вместе. Как братья, так и жены их жили душа в душу. Жену старшего брата Василия Владимировича звали Варвара Александровна, а жену Юрия Владимировича – Екатерина Александровна. У старшей четы детей не было, а у княгини Екатерины Александровны вскоре после замужества оказались признаки тягости, тогда и старшая сестра стала выдавать себя за находящуюся в таковом же положении для того, чтобы иметь возможность новорожденного сестриного ребенка выдать за своего законного, а не сестриного от непризнанного брака, и в этих видах она обкладывалась подушками, и посторонние, видя их обеих в таковом положении, не догадывались, что одна в тягости заподлинно, а другая – притворно.
У княгини Екатерины Александровны было трое детей: 250 сын и две дочери; одна умерла в детстве, а другая, Варвара Юрьевна, бывшая за князем Горчаковым, умерла года за два до первой холеры. Сын, князь Василий Юрьевич, прекрасный молодой человек, подававший великие надежды своим родителям, имея едва двадцать лет от роду, был при императоре Павле генерал-майором, а в тридцать лет произведен в генерал-адъютанты; но не суждено было служить отрадой престарелого отца: он умер, не имея еще и сорока лет, и с ним погибли все надежды старика видеть потомство.
Дом князя Юрия Владимировича был на Никитской, один из самых больших и красивых домов в Москве. 251 На большом и широком дворе, как он ни был велик, иногда не умещались кареты, съезжавшиеся со всей Москвы к гостеприимному хозяину, и как ни обширен был дом, в нем жили только князь с княгиней, их приближенные и бесчисленная прислуга. А на летнее время князь переезжал за семь верст от Москвы в Петровское-Разумовское 252 , где были празднества и увеселения, которых Москва никогда уж больше не увидит…
Все дано было князю Юрию Владимировичу от Бога, что может сделать жизнь счастливою, и он умер, однако, разбитый горем, потому что лишился всех близких, так что свое огромное состояние оставил не близкому наследнику, а сестрину внуку, Салтыкову. Прежде всех умер его сын, потом княгиня в 1811 году, потом зять его, князь Горчаков, внучка – дочь княгини Варвары Юрьевны, княжна Лидия Алексеевна, выданная за графа Бобринского, и, наконец, княгиня Горчакова. Почти девяностолетний старик совершенно осиротел и умер, можно сказать, на чужих руках, но он был хороший христианин и потому не роптал на Господа, с твердостью переносил все потери и смиренно нес свой крест.
Князь Юрий Владимирович скончался в ноябре месяце, во время первой холеры 1830 года. Схоронили его рядом с женой в подмосковной усадьбе, в селе Никольском, где-то в сторону от Владимирской дороги, за Кусковом, верстах в 15 от Москвы.
На моей памяти только и были такие два вельможеские дома, как дома Долгорукова и Апраксина, и это в то время, когда еще много было знатных и богатых людей в Москве, когда умели, любили и могли жить широко и весело. Теперь нет и тени прежнего: кто позначительнее и побогаче – все в Петербурге, а кто доживает свой век в Москве, или устарел, или обеднел, так и сидят у себя тихохонько и живут беднехонько, не по-барски, как бывало, а по-мещански, 253 про самих себя. Роскоши больше, все дороже, нужды увеличились, а средства-то маленькие и плохенькие, ну, и живи не так как хочется, а как можется. Поднял бы наших стариков, дал бы им посмотреть на Москву, они ахнули бы – на что она стала похожа… Да, обмелела Москва и измельчала жителями, хоть и много их.
Имена-то хорошие, может, и есть, да людей нет: не по имени живут.
Говорят про старых людей, что мы хвалим только свое время; чего тут хвалить, когда все пошло вверх дном; домами-то Москва, пожалуй, и красна, а жизнью скудна. Что по-нашему за срам и стыд считали – теперь нипочем. Ну, слыханное ли дело, чтобы благородные люди, обыватели Москвы, нанимали квартиры в трактирах или жили в меблированных помещениях, Бог знает с кем стена об стену? 254
А экипажи какие? Что у купца, то и у князя, и у дворянина: ни герба, ни коронки. Кто-то на днях сказывал, видишь, что гербы стыдно выставлять напоказ: a то куда же их прикажете девать, в сундуках, что ли, держать или на чердаке с хламом? На то и герб, чтоб смотреть на него, а не чтобы прятать – не краденый, от дедушек достался. Я имею два герба: свой да мужнин, и ступай, тащись в карете, выкрашенной одним цветом, как какая-нибудь Простопятова, да статочное ли это дело? Или печатай я письмо печатью с незабудкой или, того хуже, облаткой, а не гербовою печатью? Как бы не так!
А в каретах на чем ездят? Я уж не говорю, что не четверней: теперь 255 и двух десятков во всей Москве не найдешь, кто бы четверней ездил, a то просто на ямских лошадях. В мое время за великий стыд почитали на ямских лошадях куда-нибудь ехать, опричь рядов или вечером на бал, когда своих пожалеешь, а теперь это все нипочем: без зазрения совести в простых наемных каретах таскаются по городу среди белого дня или, того еще хуже, на извозчиках рыскают.
Год от года все хуже и хуже становится, и теперь глаза уж не глядели бы и не слушал бы про то, что делается!..
Глава 8 (1810–1813)
I
Почти целые два года – 1809 и 1810 – провели мы в хлопотах о стройке и перестройке: перестраивали в деревне церковь и дом и строились в Москве на Пречистенке, и только в 1811 году могли перейти на новоселье в новый дом, в котором недолго было нам суждено пожить. Наступил ужасный 1812 год, и наш дом, новый и еще не отделанный внутри, сгорел. Удивительная тогда напала на всех слепота: никто и не заметил, что что-то подготовляется, и только когда француз в Москве побывал, стали припоминать то-то и то-то, по чему бы можно было догадаться о замыслах Бонапарта.
В 1811 году (это после уже стало известно) открыли одно тайное общество, в котором находились молодые люди очень хороших семейств, 256 и дознано было, что занимаются они рисованием подробных карт России и в особенности Москвы для отправки в чужие края. Доискались ли до правды – не знаю, а потом открылось, что это все делалось для Бонапарта.
Один из чертивших карты умел в то время выпутаться из беды, но потом, попавшись по 14 декабрю, посажен был в крепость, где просидел шесть месяцев и ослеп, 257 и хоть поздно, но был все-таки от Бога наказан, что умышлял зло на свою родину.
Была в Москве одна французская торговка модным товаром на Кузнецком мосту – мадам Обер-Шальме, препронырливая и превкрадчивая, к которой ездила вся Москва покупать шляпы и головные уборы, и так как она очень дорого брала, то и прозвали ее обер-шельма. Потом оказалось, что она была изменница, которая радела Бонапарту. Открыли, говорят, ее какую-то тайную переписку, схватили ее и куда-то сослали, но тогда этого никому известно не было, а распустили слух, что у нее нашли фальшивую монету и будто бы за то ее и сослали. 258 А потом стали болтать, будто бы в 1811 году сам Бонапарт, разумеется переодетый, приезжал в Москву и все осматривал, так что когда в 1812 году был в Москве, несколько раз проговаривался-де своим: «Это место мне знакомо, я его помню». Ходили какие-то прокламации Бонапарта по Москве, 259 но я их не видала...
Было нам и небесное предвещание: в 1811 году явилась на небе большая и блестящая звезда с хвостом, яркая комета. При первом появлении этой кометы хвост у нее не был длинен, но с каждым днем все как будто прибавлялся и, наконец, был предлинный. Разные были толки тогда об этой комете, и больше все видели в ней недоброе предзнаменование, считали, что это пред великим бедствием Господь посылает нам знамение, чтобы мы покаялись и обратились к Нему.
Иные смеялись и говорили, что это суеверие, что звезда или комета не может иметь никакого влияния на судьбу человеческую, а разве только на погоду, будет ли ведреная или сырая, жаркая или холодная.
Там, как угодно, верь не верь, а недаром же была эта комета, и не прошла она без бедствия. Когда она увеличилась до больших размеров, то сделалась очень ярка, и загнутый хвост, который шел вниз трубою, был предлинный и такой же яркий, как и она сама; и потом она стала все бледнеть, меркнуть и так совсем выцвела, исчезла. Тогда, помнится, говорили, что эта комета не совсем новая, а была уже видна до Рождества Христова при Юлие Кесаре.
Тяжел был для всех 1811 год; мы все смутно предчувствовали, что готовится что-то ужасное и собирается гроза над нами, но, чтобы постигло нас такое бедствие, какое мы испытали, этого никто и представить себе не мог.
От всех до последней минуты всё скрывали и всех нас обманывали: с умыслом ли или потому, что и сами не верили возможности, чтобы до Москвы дошел дерзкий враг, 260 – это трудно теперь решить.
Наш новый дом на Пречистенке поспел только в ноябре месяце 1811 года, и ноября 11, в Анночкино рождение, отслужив молебен с водосвятием, 261 мы и поселились в нем, пресчастливые и предовольные, что наконец дождались давно желаемого нами.
Так мы всю зиму в нем прожили преблагополучно. Наступила весна. Стали ходить смутные слухи, что Бонапарт с нами не ладит и что как бы не было войны. Ну что ж? Разве мы прежде не воевали? To с немцами, то с Турцией или со шведами: 262 отчего же не повоевать и с Бонапартом?.. Тогда толковали, что Тильзитский мир, очень невыгодный для России, 263 оттого и был так легко заключен нашим государем, что имелось в виду его нарушить при первом удобном случае. Потому неладные отношения между нами и Бонапартом не очень нас смущали: пусть грозит – повоюем.
До 1812 года главнокомандующим в Москве был граф Гудович, фельдмаршал Иван Васильевич, недолго, – я думаю, года три; 264 а тут вдруг назначили графа Ростопчина. Я его часто видала у Архаровых, где он проводил иногда целые вечера. Он был довольно высок ростом, мужествен, но лицом очень некрасив; лицо плоское с выдавшимися скулами, глаза навыкате, нос широкий, немного приплюснутый, вздернутый, – словом, видно было, что он происходил от татарского предка, и нужды нет, что давно его пращур прибыл в Россию откуда-то (кажется, он сказывал, что из Крыма), а так вот и видно было, что татарского происхождения; волосы редкие и немного; маленькие полоской бакенбарды, губы тонкие и очень сжатые, зубы широкие, небольшой подбородок и большой назад закинутый лоб. Но как по лицу он был некрасив, так по всей наружности было что-то очень важное, приветливое и отменно благородное. На вид ему было лет пятьдесят, 265 но, говорят, ему их не было; он был несколько старообразен и очень близорук: читает, бывало, под носом держит книгу. Хотя род Ростопчиных и настоящий дворянский и древний род, но до Федора Васильевича не был ни знатен, ни богат: отец его был просто майор; мать – урожденная Крюкова. Каким манером, не знаю, Федор Васильевич попал к гатчинскому двору 266 и был у великого князя Павла Петровича камергером. По восшествии его на престол был тотчас переименован в военные чины генерал-адъютантом, и в эти четыре года царствования Павла он сделался действительным тайным советником, получил Александра Невского и Андрея, 267 был сделан графом, и, кроме того, его отец, находившийся в отставке, из майора сделан действительным статским советником 268 и награжден Анненскою лентой; 269 в день коронования император пожаловал Федору Васильевичу имение в 500 душ в Орле.
Пред вступлением на престол Александра Павловича граф Ростопчин был уволен от службы, но при Александре он опять вступил в службу и в 1812 году был сделан московским главнокомандующим. Его жена, графиня Екатерина Петровна, урожденная Протасова, была племянница известной в свое время камер-фрейлины Анны Степановны Протасовой, приятельницы императрицы Екатерины, которая ее с ее четырьмя племянницами пожаловала графским титулом. Анна Степановна Протасова по своей матери была в близком родстве с Орловыми. Анисья Никитична Орлова, сестра Ивана Никитича и Григория Никитича, была замужем за сенатором Степаном Федоровичем Протасовым, потому, вероятно, и попала в случай: ее мать и отец известного любимца Григория Григорьевича Орлова были родные брат и сестра.
Графиня Екатерина Петровна Ростопчина была очень нехороша собой: высокая, худая, лицо как у лошади, большие глаза, большой нос, рот до ушей, а уши вершка по полтора: таких больших и противных ушей я и не видывала. Голос грубый, басистый; одевалась как-то странно и старее своих лет, все больше носила темное или черное, по-русски говорила плохо, но зато по-французски говорила, как природная француженка, и вообще похожа была на старую гувернантку из хорошего дома. 270 Потом она, говорят, перешла в католическую веру и всех дочерей своих покатоличила: одна из них была за французским графом Сегюром, бывшим при нашем дворе посланником, а другая за которым-то Нарышкиным. 271 Графиня мало выезжала, но графа я часто видала у Архаровых и у Апраксиных.
Вот когда в 1812 году стали распространяться слухи, что Бонапарт идет на Россию, Ростопчин все уверял, что это невозможно. «Помилуйте, – говаривал он, – да ему и через границу переступить не дадут, не допустят вступить в Россию».
И говорил он так утвердительно, что нельзя было не верить.
Приедешь, бывало, к сестре Анне Николаевне Неклюдовой или к княгине Авдотье Николаевне Мещерской, толкуют, что француз в Москву придет. «Ну что, собираешься ли в путь? – спрашивает Неклюдова. – He теряй времени, a то француз нас врасплох застанет, всех переколет».
– Полно, Анна Николаевна, смущать, Ростопчин уверяет…
– Ах, какая же ты легковерная, охота тебе его слушать, этого краснобая, он только людей морочит; говорю тебе, собирайся, a то поздно будет, все из Москвы выбирай...
Приедешь к Апраксиным или к Архаровым, там Ростопчин, и совсем другие толки.
– Кто это выдумал, что у нас разрыв с Францией? А ежели бы и была война, разве допустят до Москвы? Это всё барыни выдумывают, это кумушки и вестовщицы разносят по городу; никогда этого и быть не может.
Мещерская говорит: «Не сьюшай, сесья, собияйся, фьянцуз идет». 272
Бывало, и придешь в тупик, не знаешь, чему верить, кого слушать.
II
Однажды приехали мы с мужем к Апраксиным: в гостиной множество гостей; Екатерина Владимировна, как всегда, спокойная и веселая. Гедеонов и Яковлев что-то рассказывают и шутят, и Степан Степанович тоже превеселый...
Немного погодя взял он мужа за руку и повел к себе в кабинет и говорит ему: «Вы не полагайтесь, Дмитрий Александрович, на официальные известия и на то, что говорит Ростопчин, – дела наши идут нехорошо, и мы войны не минуем. Главнокомандующий с войском около Смоленска, там и государь был уже или на днях будет... He разглашайте, что я вам говорю, а собирайтесь понемногу и укладывайтесь: может случиться, что Бонапарт дойдет и до Москвы, будьте предупреждены. Все это может случиться скорее, чем мы ожидаем...»
Возвратились они опять в гостиную, Апраксин веселый, как был, а муж мой красный и как будто смущенный... Думаю: «Что это такое?» Так и подмывает меня поскорее узнать; подозвала его и говорю вполголоса: «Поедем, пожалуйста, мне что-то неможется».
Встала, хочу ехать.
Апраксина спрашивает: «Куда же это вы спешите?».
– Что-то себя нехорошо чувствую.
Сели мы в карету, Дмитрий Александрович и говорит мне, что ему сказывал Степан Степанович.
Стали мы приводить свои дела понемногу в порядок и понемногу укладываться.
Разумеется, я сказала сестрам и братьям.
Весной, когда все стали разъезжаться по деревням, собрались мы в Горки; очень мне было грустно расставаться с Москвой, думаю – придется ли опять в ней быть?
Сестра Анна Петровна поехала к брату Николаю Петровичу в Покровское; Вяземские в свою веневскую деревню, в Студенец, и брат Михаил Петрович к себе.
Московское дворянство, всегда отличавшееся своим особенным усердием и готовое защищать отечество до последней капли крови, не ожидая воззвания от государя, само от себя вызвалось поставить ополчение и дать по числу душ своих крестьян от девяти десятого, что составило более восьмидесяти тысяч человек. На нашу долю пришлось по Московской губернии выставить 32 человека, 22 по Тульской, по Тамбовской и Новгородской по стольку же, а всего 100 человек.
Приехали мы в деревню. Дмитрий Александрович в воскресенье велел созвать полную сходку, всех, кто по деревням налицо, и после обедни все собрались к дому. Он вышел на парадное крыльцо и говорит им: «Друзья мои, я вас собрал, чтобы поговорить с вами. Нам грозит опасность: французы идут на Россию, мы должны себя отстаивать, послужить царю и отечеству и защитить православную веру; дворянство положило дать от девяти десятого, чтобы составить ополчение; я неволить никого не хочу, а кто желает доброю волей, пусть скажется, потом я и увижу, кого выбрать из желающих. Потолкуйте промеж себя и подумайте, и все желающие станьте особо кучкой». И, сказав это, ушел в дом, плачет, говорит мне: «Кого я выберу – всех жаль, и как я могу взять на себя посылать по моему выбору на явную смерть».
Когда пришел он опять на крыльцо, направо отделились желающие идти в ратники, что-то много.
– Сколько желающих? – спрашивает он. Отвечают: столько-то. – Ну, – говорит, – это слишком много, нужно только 32 человека; я никого ни уговариваю, ни отговариваю и на себя не возьму выбирать того или другого и посылать под пулю, а вы, православные, помолитесь Богу и киньте жребий, кому идти, кому оставаться, – значит, такова Божья воля.
Все перекрестились и стали кидать жребий, так и решили, кому вступить в ополчение… Никому не было обидно: ни тому, кто шел, ни тому, кто оставался.
Было несколько дворянских съездов то в Москве, то в Дмитрове. Дмитрий Александрович взял на себя должность, по предложению дворянства, заведовать хлебными запасами в Дмитровском уезде и наблюдать за изготовлением отправляемого в армию провианта.
Ополчение скоро сформировали: не прошло и шести недель, как все были готовы выступить.
Граф Дмитриев-Мамонов Александр Матвеевич, 273 сын известного в свое время любимца императрицы Екатерины II, служил в то время в Сенате. Он был с небольшим лет двадцати, вступил в военную службу и, как человек весьма богатый, на свой собственный счет поставил на ноги целый полк из своих крестьян, и сам его обмундировал и во главе его отправился в действующую армию. За это он был сделан потом генерал-майором, но, говорят, он ожидал большего. По окончании войны он вышел в отставку, недовольный, что мало оценили его заслугу, как ему казалось; уехав в деревню, там прожил безвыездно лет двадцать и помешался в рассудке 274 на том, что он Владимир Мономах . Это я сказала к слову…
В начале июня Бонапарт переступил через нашу границу. Войска были собраны в губерниях, смежных со Смоленскою. Император туда ездил, был в Вильне, в Полоцке, осматривал и, говорят, имел намерение остаться и лично командовать, но потом передумал, чувствуя, что он нужнее для управления; воевать предоставил главнокомандующим. Вся столица ожидала государя с нетерпением, а народ, узнав, что государь прибудет по Смоленской дороге, толпами шел очень далеко и намеревался выпрячь лошадей из государевой коляски и везти ее на себе. Ростопчин, бывший с государем на последней станции, видя множество собравшегося народа, вышел и сказал, что государь ночует на станции; кто поверил, а многие остались дожидаться. На Филях был старичок священник; услышав, что государь поедет мимо, вышел в облачении и с крестом; государь вылез из коляски и, поклонившись в землю, приложился ко кресту.
Июля 12 государь прибыл в Москву ночью. На другой день был выход в Успенский собор. В то же время за слабостью здоровья и по преклонности лет московский митрополит Платон уже не управлял московскою епархией, жил на покое в Вифании, а Москвой и всею губернией управлял преосвященный Августин. При встрече государя пели: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежат от лица Его вси ненавидящие Его». 275 Встреча была торжественная, всеобщий восторг, которого и описать нельзя, и государь от умиления вышел из собора весь в слезах. С неделю по прибытии государя в Москву получено известие о заключении выгодного для нас мира с Турцией, 276 и по этому поводу были большие торжества.
Этот мир развязывал нам руки и давал возможность все наши силы собрать в одном месте, где нужнее, чтоб отразить дерзкого Бонапарта; и все сему радовались, а Бонапарт бесился и злобствовал на англичан, которые нам помогли заключить этот мир. 277 Повторяю, что слышала, а так ли оно было или нет, это справляйтесь с историей.
По желанию государя преосвященный Августин составил молитву и новый чин для молебствия по случаю нашествия иноплеменников и служил оный ежедневно, а молитву читали с коленопреклонением.
В июле вышел высочайший манифест и воззвание от святейшего Синода.
Июля 30 праздновали одержанную нами победу над каким-то маршалом: разбили его отряд. 278
Августа 5 французы заняли Смоленск. Бонапарт все ожидал сражения с Кутузовым, а Кутузов отступал, желая заманить неприятеля подалее. Неприятельское войско начинало уже терпеть великую нужду: ели размоченную рожь и конское мясо.
Накануне Успеньева дня 279 преосвященный Августин совершил молебствие за Сухаревою башней, у Спасских казарм, в присутствии собравшегося московского ополчения, благословлял всех воинов, кропил святою водой и вместо знамен вручил им священные хоругви.
Дня через три после того пришло известие, что французы заняли Вязьму. Становилось очень жутко в Москве, но главнокомандующий Ростопчин в своих афишках все печатает, что бояться нечего, что француза до Москвы не допустят и т. д. А между тем слышим, что велено игуменьям забрать, что в их монастырях, в ризницах лучшего и драгоценного, и укладывать, чтобы все было наготове, когда потребуют.
Из Москвы стали многие выбираться, куда кто мог подальше. Брат, князь Владимир Волконский, поехал в свою казанскую деревню, и звал и меня туда приехать, если бы понадобилось. Тетушка графиня Толстая собралась в Симбирск; Архаровы поехали в тамбовскую деревню; княгиня Мещерская поехала в Моршанск; Апраксина с дочерьми – в орловскую деревню: все забирались подальше, и все казалось, что еще близко…
Дмитрий Александрович принужден был остаться в Дмитрове по должности, которую на себя принял, а обо мне с детьми мы решили, что отправимся в тамбовскую деревню.
Мы собирались, но все еще медлили, надеясь, авось, Господь помилует и избавит от такой напасти. Город с каждым днем все пустел: то те уехали, то другие, то, смотришь, какая-нибудь лавка заперта – перестали торговать. Выедешь ли куда, то и дело попадаются дорожные кареты, фуры, обозы с сундуками и пожитками. Порадовало было нас известие о сражении под Бородином: думали, ну, теперь ухлопают неприятеля; нет, говорят, хотя и сильно поражен, но идет к Москве. Стали закрывать присутственные места, изо всех монастырей настоятели и игуменьи собрались на подворье к преосвященному Августину: настоятели все отправились с обозом церковных сокровищ в Вологду, а из игумений некоторые тоже выехали, а другие остались в городе и во все время неприятеля то жили по своим монастырям, то укрывались, где Господь приведет…
III
Как я ни медлила, а ехать приходилось. Начали совсем собираться: все хотелось бы взять, а брать некуда; в четвероместной карете и без того тесно: я, две старшие дочери, Клеопатра, двенадцати лет, Сонюшка, пяти лет, и ее няня… Образа свои мы оставили в сундуке в Горковской церкви; из серебра взяли, что понужнее, а что получше и потяжелее, оставили в деревне. Денег у нас налицо было всего 1000 р. ассигнациями, мы разделили их пополам с Дмитрием Александровичем, и взяла я с собой один фунт чаю: более в доме не оказалось, а купить было уже негде.
Поутру накануне отъезда пришел ко мне камердинер мужа и говорит:
– Сударыня, вы бы· изволили уговорить Дмитрия Александровича послать в Горки все, что получше: зеркала, мебель которую, фарфор, там все-таки будет сохраннее, чем здесь. Ну, сохрани Бог, дом сгорит...
Пошла я в кабинет; Дмитрий Александрович прегрустный, прерасстроенный, говорю ему:
– Вот Михаил Иванов мне тоже говорит, что и я тебе советовала: побольше отправить в деревню, целее будет.
– Нет, матушка, не стоит возиться: ежели Москва не уцелеет, где уцелеть деревне в сорока верстах! Оставим, как что есть: право, не до того теперь…
Так мы этого и не сделали, а если бы послушались доброго совета, все бы могли сохранить.
Поздно вечером накануне отъезда сидели мы и толковали с мужем обо всем, как будто мы навек прощались; да и всяко думалось: могло быть, что и не свиделись бы. He дай Бог никому перечувствовать и испытывать, что мы все тогда испытали и пережили...
В самый день отъезда послали в приход за священником, отслужили молебен напутственный с водосвятием; карета была уже еще с вечера уложена, велели закладывать, простились все со слезами, как бы навек, и поехали...
Отправились мы на Крымский брод, чтоб оттуда пробраться проселочными дорогами на Каширскую дорогу и так через Каширу доехать до веневской деревни моего деверя и потом, ежели не будет опасности, проехать к себе в тамбовскую деревню.
От нашего дома с Пречистенки и до Крымского брода точно гулянье: тянулись экипажи, кареты, коляски, дрожки и тележки; все едут, спешат выбраться из Москвы, кто идет пешком, навьючен узелками и мешочками. По берегам у Крымского брода народ сидит толпами…Это было 1 сентября поутру. Мы ехали на своих лошадях, останавливались, кормили лошадей и ночевали и благополучно прибыли в Петрово на третий день. Здесь отдохнули дня с два и поехали далее. Под Рождество богородицы 280 мы были в Задонске и остановились на монастырской гостинице. В праздник мы пошли к обедне, и навстречу нам идет настоятель, архимандрит отец Евграф, и, видя, что мы приезжие, спрашивает:
– Откуда вы, матушка, не московские ли?
Я отвечаю: «Да, мы из Москвы».
– А давно ли вы, сударыня, оттуда изволили выехать?
– Утром 1 сентября, – говорю я.
– Давненько. . . стало, вы и не знаете, что французы в Москве, и она горит пятые сутки?
У меня едва не подкосились ноги.
«Господи, – подумала я, – что там теперь делается?» Когда чего дурного ожидаешь, чаще всего представишь себе непременно худшее, чем оно действительно бывает: чего тут я не придумала: муж или убит, или в плену, дом сгорел, Москва вся выжжена, нашу деревню тоже, верно, спалят, и чего-чего себе я не представила. Поплакала я, погоревала и поехала далее; наконец приехали мы к себе в Елизаветино. Добрые наши соседи Бартеневы, узнав о моем приезде, поспешили ко мне приехать. Стали расспрашивать: как и что в Москве? Рассказываешь им, а сама, бывало, плачешь; опять все ужасное и в самом черном цвете придет в голову.
Тревожное было тогда для меня время: почта приостановилась; слухи, когда дойдут откуда-нибудь, все нерадостные и самые преувеличенные, а иногда и вовсе неверные. Сентябрь стал подходить к концу, ни писем, ни известий от мужа нет… Прошло три недели, как мы выехали из Москвы, а в три недели и не в такое время мало ли что могло случиться.
Раз пред вечером сижу я в гостиной одна: дети разошлись по своим комнатам, смеркалось, свеч еще не подали, и в большой грусти думаю, что-то теперь делает мой муж, что в Москве. Вдруг входит человек и говорит мне:
– Елизавета Петровна, к нам едет какой-то дорожный экипаж, разглядеть нельзя, а кучер песни поет, как будто Филат, значит, Анны Петровны.
Очень я обрадовалась мысли, что это сестра, и потом вдруг мне представилось: не с дурною ли она вестью, не объявлять ли мне что-нибудь о Дмитрии Александровиче?
Пошла ходить от окна к окну, не увижу ли, жду не дождусь; слышу, подъехали к крыльцу, иду навстречу: точно, сестра.
– Ах, голубушка моя, как это ты вздумала ко мне приехать? Ну, что, какие известия из Москвы?
Она вздохнула. – Очень дурные. Москва взята французами, и почти вся выжжена…
«Ну, – думаю себе, – это она приготовляет меня, хочет мне объявлять что-нибудь о муже».
– Ну, а ты какие имеешь вести о Дмитрии Александровиче? – спрашивает она меня.
Так и чувствую, что она меня приготовляет и сейчас объявит мне печальное известие.
– Никаких, – говорю я, – да ты не томи меня, а скажи мне лучше, уж не слыхала ли ты что-нибудь про него?..
– Уверяю тебя, что ничего не знаю: ведь почта не ходит…
Пошли мы в гостиную, прибежали дети, подали свечи, стали хлопотать об обеде для сестры, а потом она начала рассказывать, какие вести дошли до нее о состоянии Москвы.
IV
В понедельник, сентября 2, как ударили в Кремле к вечерне, вошли французы в Москву через Дорогомиловский мост. Войска были холодны и голодны, наги и босы; дорвавшись до Москвы, они тотчас же рассыпались по городу промышлять себе, кому что было нужно; кто спешил утолить свой голод или жажду, а кому хотелось добыть себе обувь или чистое белье. Мародеры ходили по городу, отнимали, что им полюбится, подбивали кур, уводили лошадей и коров и, словом сказать, все, что принадлежало московским обывателям, считали своею собственностью. Москва очень опустела: вместо 280 тысяч жителей, говорят, не осталось и десятой доли. Ростопчин велел выпустить всех колодников и арестантов для того, чтоб они получили свободу прежде вступления неприятеля, а не по его милости; пожарные трубы, всю команду из Москвы вывезли, и когда начались пожары, то неприятелю не оставалось и средств для их прекращения.
Разные были толки насчет пожаров Москвы: одни думали, что поджигают французы; французы говорили, что поджигают русские, по наущению Ростопчина, а на самом деле, при дознании, впоследствии открылось, что большею частью поджигали свои домы сами хозяева. Многие говорили: «Пропадай все мое имущество, сгори мой дом, да не оставайся окаянным собакам, будь ничье, чего я взять не могу, только не попадайся в руки этих проклятых французов». 281
Бонапарт торжествовал, когда, вступив в Москву и поселившись в Кремлевском дворце, вообразил себе, что со взятием столицы он покорит и всю Россию; но не тут-то было: с этого-то времени и начались все его бедствия. И неудивительно, потому что Господь поруган не бывает, а французы ругались над нашею кремлевскою святыней. Они обдирали иконы и иконостасы и перетапливали в слитки добытое ими серебро; говорят, в Успенском соборе посредине вместо большого паникадила привешены были весы, чтобы взвешивать добытое серебро и золото; серебра ими награблено в церквах и монастырях с лишком 320 пудов и около 20 золота, что по тогдашним ценам составляло с лишком на полтора миллиона рублей ассигнациями. Однако им не удалось воспользоваться этою добычей, потому что часть им пришлось оставить при выходе из Москвы, а что и взяли с собой, у них потом было отбито нашими казаками.
Всего возмутительнее было обращение неприятеля со святыней: они кололи иконы и употребляли их на дрова, на престолах ели и пили, антиминсами вздумали подпоясываться, и так как они были коротки, бросали их, и они валялись, где придется; святые мощи выкидывали из ковчегов и из рак; ризы употребляли вместо попон для лошадей, плащаницами покрывали свои постели, кровати ставили в алтарях, церкви и соборы превращали в конюшни и всячески ругались надо всем священным; вот Господь их и покарал за их беззаконие.
Монахов и священников они раздевали чуть не до наготы и употребляли, чтобы перенашивать их ноши, иногда очень тяжелые, а кому было невмоготу, тех нещадно били; двух монахов которого-то из московских монастырей бросили в реку и чуть было не утопили, да, слава Богу, нашлись добрые люди, которые их вытащили из реки.
Но недолго нагостился Бонапарт в Кремлевском дворце: в самый день по его вступлении в Москву начались пожары. Прежде всего, говорят, загорелся в ночь ряд лавок против Кремля, и в Кремле стало нестерпимо жарко; потом и пошла гореть Москва. Каретный ряд каретные мастера сами зажгли, не желая, чтобы неприятельские маршалы и генералы катались в их каретах; вспыхнул пожар на Знаменке, а с 5 на 6 сентября такой сделался вихрь, что огонь стало перебрасывать с улицы в улицу; вся Москва запылала с разных концов, и в три или четыре дня сгорело более 8000 домов. Пожарных труб не было, следовательно, нечем было и тушить: не хотелось Бонапарту выбираться из Кремля, а делать было нечего, пришлось от пылу искать себе убежища, и он едва мог проехать по Тверской в Петровский дворец и там и поселился.
Какому из жителей Москвы не прискорбно было в то время знать, что Москва сожжена, а в особенности тем, которые имели там дома? Но впоследствии времени было дознано, что именно этот всеобщий пожар столицы и спас Россию от грозившего ей ига: Господь по своей благости великое зло обратил в величайшее благо.
V
С приездом сестры у меня на сердце немного поотлегло: она меня успокоила верным известием, что почта из Москвы прекращена, и когда я начинала беспокоиться, сестра меня старалась развлечь и успокоить.
Немного времени спустя приехала ко мне и другая моя сестра, Варвара Петровна Комарова, с мужем, а там и княгиня Авдотья Николаевна Мещерская со своею дочерью Настенькой, которой было в то время, я думаю, лет шестнадцать. Итак, нас собралось довольно много. Мещерская уезжала в Моршанск и там жила в первое время неприятельского нашествия и, погостив у меня несколько дней, опять возвратилась в Моршанск, где и прожила всю зиму до начала лета 1813 года.
Вышедши замуж в 1796 году, она овдовела три месяца спустя после брака, будучи непраздною, 282 а в надлежащее время родила дочь Анастасию, в которой полагала все свое счастье и воспитывала с неусыпным старанием, живя по зимам в Москве, а летом в своем звенигородском имении, в сельце Аносине. Там церкви не было, когда Мещерская купила имение. Она была очень благочестивая и набожная женщина и потому выпросила у митрополита Платона дозволение построить у себя церковь, которая была совсем уже готова, оставалось только освятить, когда вдруг нагрянул неприятель, и княгине пришлось наскоро собираться и уезжать.
По соседству с Аносином жила наша родственница, бабушка Прасковья Александровна Ушакова (урожденная Теряева); она была дружна с княгиней и после 1812 года ей помогала при поправке церкви и обновлении строений; она. жила в селе Ламонове.
С другой стороны, неподалеку было имение Кутайсовых. Этот Кутайсов турецкого происхождения (уроженец города Кутаиса); он был взят в плен во время турецкой войны и понравился великому князю Павлу Петровичу, который его окрестил, к себе приблизил и при своем восшествии на престол пожаловал графством и немалым имением; звали его Иван Павлович. При первом взгляде на него видно было его происхождение; он был женат на Анне Петровне Резвой, очень доброй и почтенной женщине, которая умерла гораздо спустя после своего мужа, дожив до преклонных лет. Она была очень дружна с княгиней Мещерской, и они между собой положили, чтобы меньшой граф Кутайсов, Александр Иванович, женился на княжне Мещерской, когда ей исполнится шестнадцать или семнадцать лет. Но родители улаживали, а Господь решил иначе: 26 августа граф Кутайсов, не имея еще и тридцати лет, но будучи уже генералом, был убит под Бородином. Это очень поразило графиню и не менее опечалило и княгиню, которая желала этого брака; но, видно, не было суждено ему совершиться.
После отъезда Мещерской я опять осталась с двумя сестрами и с зятем Комаровым.
С каждым днем мне становилось все тяжелее и грустнее, что нет известий от мужа, и, если бы не сестры, я совсем упала бы духом.
Подходил праздник Покрова; я с утра послала накануне к священнику звать его прийти к нам после обеда отслужить всенощную. Начали служить; смотрю на своих дочерей и думаю: это сироты, а я вдова… «Царица небесная, владычица дева пречистая, прими нас под свой покров…» 283 И много, много я плакала за всенощной, и по слову псалмопевца случилось и со мной: «Вечор водворится плач и заутра радость». 284 На следующий день после обеда приехала подвода из деревни от Дмитрия Александровича: когда мне подали письмо и я увидела его руку, тут я только поверила, что Господь помиловал нас от самой великой для нас печали. Все мы обступили привезшего письмо и стали спрашивать обо всем, что делается в Москве и у нас в деревне.
Москва точно почти вся выгорела, сгорел и наш пречистенский дом, но в деревне у нас неприятель не был, хотя был в Озерецком, в 12 верстах от нас, небольшой отряд, и тамошние мужики по-своему с ним расправились: кто вилами, кто дубиной порядком француза отпотчевали, так что он не то что нападать, а думал, как бы подобру-поздорову самому уплестись и бежать в лес; и там добили окончательно.
Когда начала гореть Москва, то зарево так было сильно, что у нас в селе казалось, что пожар как будто только где-нибудь за лесом, верстах в трех или четырех, и, странное дело, находили около села, на полях, обгорелые головни, и пахло дымом и смрадом, как если бы пожар был неподалеку. Когда был взрыв порохового двора и другие взрывы в Кремле, их слышали и у нас, и так сильно, что в оранжерее дрожали стекла в рамах. 285
Дмитрий Александрович писал мне, что положение неприятеля в Москве бедственное и что он едва ли долго еще удержится в городе. Из Москвы мой муж выехал 2 сентября поутру и благополучно приехал в деревню, а в вечерню неприятель занял Москву.
Посланный ко мне с письмом ехал окольными путями, опасаясь встретиться с французами, и, благодаря Бога, нигде их не видал. Чтобы миновать Москву, ему следовало забрать верст сорок выше и вправо от Бутырской заставы и ехать все окраиной, пока не попадет на Каширку, и потому пришлось ему проехать больше ста лишних верст, да что нужды: хоть дальше, да вернее.
В октябре очень уже стали поговаривать, что француза выгонят из Москвы, стало, думаем мы, он ослабел, что его теперь уже не опасаются. Потом я получила письмо от мужа, и он пишет, что скоро Москву очистят, потому что беспрестанные пожары и недостаток продовольствия, а к тому же и необычные холода вытесняют неприятеля. Это он мне писал в первых числах, а после 15-го последовало и радостное известие, что 6 числа Бонапарт выехал из Москвы, стали выходить его войска, и что 11 числа не осталось ни одного неприятеля в Москве, кроме больных, лежавших в госпиталях.
Так Господь, наведший на нас свой праведный гнев, не предал нас в руки врагов наших, но, наказав, паки умилосердился над нами.
Те, которые видели Москву вскоре после выхода неприятеля, рассказывают, что это было самое печальное зрелище: многие всего лишились и, возвратясь в Москву, на выгоревших местах долго искали принадлежавшего им места и того не могли признать. Так, у Авдотьи Николаевны Мещерской был свой дом в Старой Конюшенной и, приехав в Москву уже весной 1813 года, насилу-насилу княгиня узнала, где стоял ее дом.
Октября 12 был отслужен в Страстном монастыре благодарственный молебен об освобождении Москвы. Преосвященный Августин, выехавший из столицы накануне вступления неприятеля, все время провел во Владимире и в Муроме, где жил в монастыре, и возвратился в Москву в конце октября, но сперва жил у себя в черкизовском загородном доме, а потом в Сретенском монастыре, потому что на Саввинском подворье архиерейский дом не был еще приведен в порядок, хотя и не горел. 286
В Михайлов день, ноября 8, преосвященный в сопровождении духовенства и некоторых из московских властей отправился осматривать Кремлевские соборы. Когда он вошел в Успенский собор, то запел: «Да воскреснет Бог» и потом «Христос воскресе»; 287 это была, говорят, торжественная минута, и все присутствовавшие невольно прослезились.
Ноября 10 преосвященный служил литургию у себя в Сретенском монастыре и после того взял иконы – Владимирскую и Иверскую (которые он увозил во Владимир и которые, по возвращении в Москву, временно находились в Сретенском монастыре) и с крестным ходом сопровождал Иверскую икону божьей матери и поставил оную в ее часовне. 288
Через неделю или недели полторы спустя, когда в церквах поуправились, велено было служить благодарственный молебен, и после того целый день по всему городу трезвонили.
Декабря 1 был большой крестный ход. Николай Иванович Малиновский очень подробно об этом рассказывает, и кому же лучше и знать, как не секретарю Августина? Преосвященный освятил в этот день церковь Василия Блаженного, вероятно, от неприятеля тоже поруганную, и крестным ходом вышел на Лобное место, с которого он говорил народу слово и кропил святою водой; крестный ход, разделившись на три части, пошел обходить около Кремля, и целый день в Москве был трезвон.
VI
В ноябре месяце 1812 года преставился митрополит московский Платон, жительствовавший в Вифании, где и был погребен на указанном от него месте. Как будто Господь медлил его от нас брать, чтобы был на земле праведник, молящийся во всеобщем бедствии. У Троицы и в Вифании неприятель не был. В народе говорили, что два раза Бонапарт посылал отряд, чтобы поразведать, нет ли войска нашего и казаков в Троицкой лавре, и захватить лаврские сокровища, но посланные никак не могли достигнуть до Троицы, потому что такой туман спускался на землю, что они и нехотя должны были возвращаться назад.
Слышала я, что и в Саввине монастыре, что возле Звенигорода, в 1812 году тоже все обошлось благополучно. В монастыре со своим отрядом квартировался тогда пасынок Бонапарта, сын Жозефины, Евгений Богарне, которому было ночное видение, и во сне сказал ему преподобный Савва, что если он не коснется монастыря и его имущества, то будет невредим и возвратится на родину благополучно. Тогда Богарне велел приставить караул к церкви, а церковь запер, ключи взял к себе и, кроме того, запечатал двери и повторил всей своей команде, что если кто-нибудь чего бы то ни было коснется в монастыре, то он тут же велит того расстрелять. И благодаря этой предосторожности в монастыре все осталось неприкосновенным. Мало этого: принц Богарне такую возымел веру к преподобному Савве, что пред отъездом из монастыря просил себе от настоятеля его икону и благословение. Он оставил ее сыну своему и заповедал ему, что, если ему случится быть когда-нибудь в России, чтоб он непременно побывал в обители преподобного Саввы и поклонился его святым мощам. И точно, лет тридцать спустя, в сороковых годах, принцу Максимилиану Лейхтенбергскому 289 пришлось быть в Москве; он вспомнил, что заповедал ему отец, и благоговейно исполнил его благочестивое желание и при этом рассказал случившееся с его отцом.
Находившиеся в Москве маршалы и главные начальники не так обращались с кремлевскою святыней. Мощи святителя Алексия нашли вынутыми из раки, поверженными на пол и заваленными всяким хламом; в Успенском соборе тоже все раки были поруганы, кроме раки святителя Ионы, которая осталась неприкосновенною; мощи святителя Филиппа лежали на полу, а в Архангельском соборе дохлая лошадь валялась в алтаре! Мощи святого царевича Дмитрия были спрятаны у брата священника Вознесенского монастыря во избежание поругания, а ручка всехвальной Евфимии нашлась отчего-то у одного столяра на Бутырках и была взята от него архиерейским секретарем Малиновским, который случайно об этом проведал и донес преосвященному.
Хозяева тех домов, которые уцелели, не только ничего не потеряли, но, говорят, очень много приобрели, в особенности же где квартировали маршалы и генералы, потому что пред выходом своим из Москвы они ничего с собою громоздкого не брали, а все оставляли в своих квартирах. По возвращении в Москву городского начальства было всем оповещено, что хозяева могут считать своим все, что найдут в своих домах, но, чтобы никто не заявлял прав своих на свои вещи, которые во время неприятеля попали в другое место, a то судбищам не было бы и конца. Так, при въезде с Пречистенки на Девичье поле был налево старый и просторный дом Матрены Прохоровны Оболдуевой (она приходилась нашим Вяземским сродни); там жил какой-то генерал, и, говорят, чего-чего не было навезено в этот дом: мебели, посуды всякой и припасов разных, и Матрена Прохоровна, старушка очень небогатая, после того поправила свои дела: стало быть, наследство было изрядное.
Рядом с этим домом дом, что теперь Олсуфьевых (а в ту пору – либо князя Голицына, либо князя Долгорукова, женатого на Делицыной), был занят каким-то маршалом, тоже остался в совершенном порядке и не горел, и хозяева нашли в нем порядочно всего.
А наш дом сгорел дотла. У Обольянинова уцелел только один флигель. Был у Петра Хрисанфовича малахитовый столик, отделанный бронзой, пожалованный ему императором Павлом; думали, что вместе с домом сгорел и столик; ничуть не бывало: проходит год, и сказывают Обольянинову, что где-то на Бутырках у одного мещанина есть столик, похожий на тот, который был у него. Он послал посмотреть; точно, тот самый, и он его потом выкупил.
Из числа остававшихся в Москве жительниц во время неприятеля я могу назвать двух, которых я знавала по имени: Загряжскую и Щепотьеву; обе они совершенно различно действовали во время неприятельского нахождения в Москве.
Загряжская, сказывали тогда, добыла себе какие-то большие ключи, подговорила кой-кого, встретила Бонапарта при его вступлении в столицу и поднесла ему эти ключи, которые она выдала за кремлевские. Жаль, что он не велел примерить: приходились ли они по замкам. Я думаю, сплутовала она и подсунула ему связку ключей от своих амбаров и погребов. Он ее наградил: подарил ей загородный дом князя Голицына – село Кузминки.
Когда француз вышел из Москвы, она себе и в ус не дует – живет в Кузминках. Возвратился Голицын; послал осмотреть туда свой дом; говорят ему: «Там, дескать, живет новая помещица Загряжская».
Расходился Голицын: «Что ты, батюшка, вздор городишь: какая это такая Загряжская, я ее знать не знаю, велите ей выезжать из моего дома, а то я ее по шеям выгнать велю».
Ей передают: «Извольте, мол, сударыня, выезжать, князь просит вас честью выехать, a то будет вам неприятность».
Что ж она? Говорит: «Я знать не хочу Голицына: Кузминки мои, мне их император Наполеон пожаловал. . .» И не поехала. Принужден был князь Сергей Михайлович послать за становым, и только тот втолковал ей, что Бонапарт не имел права дарить ей чужое имение. И так ее почти силой и выпроводили. 290
Щепотьева, напротив того, оставшись в Москве, можно сказать, дразнила Бонапарта. И как это она ничего не боялась? Она была генеральская дочь, девица – пожилая и богатая, и все езжала цугом. Вот как услышит, что мы одержали какую-нибудь победу над неприятелем, и велит заложить свою карету, а сама разрядится елико возможно. Приедет куда-нибудь на площадь и махает платком из окна лакею, кричит: «Стой!» Народ сбежится смотреть, что такая за диковинка: барыня в цветах и перьях сидит в карете со спущенными стеклами и то к одному окну бросится и высунется, то к другому? А она кричит проходящим: «Эй, голубчик, поди-ка сюда; слышал ты, мы победу одержали? Да, победа, голубчик: разбили такого-то маршала». Потом высунется из другого окна и то же самое повторяет…
Накричится вдоволь и отправится дальше. Там опять где-нибудь на рынке или на площади закричит: «Стой!» И опять кричит проходящим: «Победа, голубчик, победа!» И так все утро и разъезжает по городу из конца в конец.
Как это она уцелела в Москве во время суматохи, Бог знает. Удивительно, что ее французы не пришибли и даже не обобрали.
Как ее звали – не помню теперь; Анна Николаевна, кажется, но наверно не могу сказать; может статься, называю не так. 291
Вот какой рассказ ходил еще о Бонапарте.
Уверили-де его, что крест на Иване Великом из чистого золота. Разгорелись глаза у хищника. Говорит своим маршалам: «Я желаю, чтобы крест с колокольни был снят». Слово его было для всех законом, все трепетали пред ним.
Маршалы молчат, переглянулись меж собой: знают, что на колокольню слазить не безделка, а надо исполнить волю императора. Собрали самых отважных из своих солдат, отъявленных головорезов. Говорят им: что вот, что император приказал: кто желает исполнить волю его? Все отвечают: никто; кому охота шею себе сломить? Докладывают: «Никто не соглашается». Пожал плечами, покачал головой.
– Хороша, – говорит, – у вас дисциплина! Вас не слушают солдаты… Мне все равно, употребите на это дело кого хотите, только чтобы крест был снят: вы слышали, что я этого хочу.
Что тут делать? – французы не лезут. Выискался какой-то русский изменник, верно, какой-нибудь пьянчуга. Согласился лезть, выпросил сто рублей: дешева, стало быть, ему его жизнь. Полез и преблагополучно крест выломал и спустил его. Пошли к императору; рассказали, как что было. Стали ковырять крест – оказывается, железный, обит золоченою медью. Пришел сам Бонапарт, спрашивает: «Кто снимал крест?».
Показывают изменника. Тот под собою земли не слышит, думает: вот благополучие-то, император меня желал видеть, значит, я молодец.
«Заплатите ему, что следует», – говорит император.
Отдали сто рублей.
Спрашивает император у него чрез переводчика: «Все ли ты получил, что нужно, и доволен ли?»
Тот отвечает: «Все, очень доволен».
Говорит Бонапарт переводчику: «Я буду говорить, а ты ему переводи».
И начал: «Если бы который из моих солдат полез на колокольню, я похвалил бы его, сказал бы ему, что он храбрец, и щедро наградил за такой подвиг. Но ты – русский, ты сторговался за сто рублей подвергнуть свою жизнь опасности, стало, тебе жизнь не дорога; ты снял крест с своей церкви, чтоб отдать врагу, стало быть, ты изменник. Я изменников ненавижу и нахожу, что они не достойны жить; готовься умереть, тебя сейчас расстреляют».
И тут же тотчас молодца и расстреляли; 292 и хорошо сделали: поделом вору и мука.
Когда Бонапарт вышел из Москвы, в Кремле осталось после него более 1000 фур, нагруженных всяким добром: так награбленное добро впрок и не пошло.
Конечно, во время пожара погибло в Москве много древностей и драгоценностей, но самое драгоценное, что было, все вывозили; Патриаршую ризницу и Оружейную палату, что ценят более чем в 25 миллионов, увозили в Нижний и в Вологду. Из московских монастырей и церквей увозили всяких сокровищ на 600 подводах.
VII
Куда увозили все архивы – я не знаю, 293 а из Опекунского совета бумаги и заложенные вещи отправлены были на барках в Казань, и возил их Полуденский Петр Семенович, женатый потом на дочери попечителя советского Александра Михайловича Лунина.
Кстати, о Лунине и Полуденском. Лунин Александр Михайлович был попечителем московского Опекунского совета после Николая Ивановича Баранова и начальником московских институтов. Я нередко видала его у Архаровых. Жена его Варвара Николаевна, по себе Щепотьева (племянница той чудихи, что разъезжала по Москве при Бонапарте), была коротка с Архаровой, и там мы с ней встречались. За заслуги ее мужа, к которому благоволила покойная императрица Мария и с которым была в переписке, Лунина имела Екатерининский орден меньшего креста. 294 Милая и добрая старушка с приятным лицом, с голубыми, очень приветливыми глазами и ласковою улыбкой. Она была довольно худощава и, может статься, желта лицом, но она по нашей привычке густо румянилась.
Лунин сам до последнего времени продолжал пудриться; он был по-тогдашнему очень хорошо воспитан и учен; в обхождении не то, что надменен, а, как бы сказать, не очень общителен, впрочем, прилично учтив; а видно, что он в домашнем быту был характера не совсем покладистого, но, должно быть, крутого и настойчивого.
У него был сын и пять дочерей. Эти барышни тоже часто бывали у Архаровых и с моими девочками учились танцевать. Старшая, Варвара, была очень дурна собой, но по заслугам отца была фрейлиной. В первый раз, что ей пришлось быть при императрице, увидал ее великий князь Константин Павлович, который, говорят, не всегда мягко выражался; он у кого-то и спрашивает из фрейлин:
– Это еще что за обезьяна? Говорят ему: «Это Лунина, дочь попечителя московского Опекунского совета…»
– Оно и видно, что у ней должен быть попечительный отец, a то разве такую пустили бы во дворец...
И говорят, будто бы она слышала этот разговор, потому что великий князь говорил не шепотом. Каково это было ей выслушать такую похвалу на свой счет?
Ее звали Варвара Александровна. Она была уже очень немолода, когда вышла замуж за какого-то Клаузена, неважная птица. Тогда все кричали: «Как это Лунина идет за Клаузена?».
Две из младших дочерей, Елена и Настасья, были недурны, но уж очень лицом худощавы и сухопары. Был как-то у Архаровых детский маскарад, и они были наряжены китаянками: к их худощавым лицам это шло недурно, а одна из меньших была одета купидоном. Это хорошенькая была девочка, Татьяна или Анна – не припомню.
Елена Александровна вышла замуж за Полуденского Петра Семеновича. Мы его знавали по нашим Яньковым, у которых был приятель Шумов Иван Федорович, друг Полуденского, и чрез него мы и познакомились, потому что когда после 1812 года пришлось нам опять строиться, то должны были призанять кой у кого денег; занимали и у Полуденского, который имел небольшие деньги. Он был человек очень хороший, честный, добрый и работящий. Смолоду был весьма красив лицом, но ростом не очень высок. На ком он был сперва женат – не знаю; помнится, что она была воспитанница какой-то большой барыни, чуть ли не графини Головкиной, которая, не имея детей, дала ей изрядное приданое. Она была, сказывали, хороша собой и, не прожив года в замужестве, умерла. Лунин знал по Совету, как начальник, служившего там Полуденского за человека честного, хорошего и дельного. Полюбился он ему, а дочки-то уж на возрасте, он раз и говорит Полуденскому: «Петр Семеныч, хочешь быть моим зятем; я с удовольствием за тебя отдам Леночку».
Верно, он ей нравился.
Ну, как ни говори, хоть и хороший был и дельный человек Полуденский, а все же не партия Луниной. Разумеется, чего тут думать, и женился.
Потом он и сам был чиновным человеком, сенатором и почетным опекуном и большим приятелем князя Сергея Михайловича Голицына, который имел к нему полное доверие и в важных случаях с ним всегда советовался.
He помню, в котором году, по просьбе Полуденского покойный Дмитрий Александрович приискал ему именьице в Тульской губернии, и тот его купил.
Настасья была за Богдановским, тоже сенатором; Татьяна – за Савиным. После княгини Елизаветы Ростиславовны Вяземской она была начальницей в Доме трудолюбия. 295
Еще одна была Лунина, Анна, очень недурна собой, но болезненная; эта жила все у Троицы, была благочестива и богомольна. Там и умерла и схоронена в лавре. 296
VIII
В конце октября, совершенно неожиданно, приехал, наконец, и Дмитрий Александрович. Вот была радость-то! Как в старинных сказках, бывало, мамушки приговаривали: ни словом сказать, ни пером описать. Всего только два месяца как мы расстались, а показалось всем нам едва ли не за год: время-то было такое опасное.
Кроме того, что мы лишились дома в Москве, все, благодаря Бога, было благополучно у нас: в деревнях урожаи хорошие и уборка, несмотря на передряги, довольно успешная, а мужичкам нашим – хорошие заработки в Москве, где было много работы и рук недоставало.
Каждый тогда потерпел потери, а про убытки не думали, а благодарили Бога, что он избавил Россию от лютого врага и что сами спаслись от смерти и погибели. А многие семейства оплакивали близких: кто сына, кто брата, мужа, отца, убитых во время сражений с французами.
Тяжелый был этот год!
В то время как сестры гостили у меня, однажды утром сестра Анна Петровна и говорит мне:
– Сегодня я видела во сне, что кто-то говорит мне: «Вот и 1812-й год, а ты все еще не в монастыре».
– Это потому, что ты думаешь об монастыре, оттого тебе про это и снится, – говорю я ей.
– Нет, сестра, это опять мне напоминание.
Надобно сказать, что она еще в 1811 году видела во сне страшный суд, и тогда это ее очень поразило, и она положила идти в монастырь. Во время неприятеля она опять подтвердила свое обещание, что, ежели Господь всех нас помилует от погибели, непременно вступит в монашество; и тут вскоре она этот сон-то и увидела.
– Так что же ты теперь думаешь делать? – спросила я ее.
– Хочу готовиться.
– Испытай ты сперва себя, – говорю я ей.
У нас, впрочем, монашествующих было в роду немало.
Из Корсаковых были два митрополитами: Игнатий – сибирский, Иосиф – псковский. Игнатий был стольником при царе Алексее Михайловиче. Куда он поступил прямо из мира, я не знаю, но слыхала, что он был одно время при архиерее в Вологде, и, присланный от него в Москву за сбором с письмом от царицы (Марии Ильиничны), 297 отправился в Соловецкий монастырь. После того недолгое время он был в Ярославле в Спасском монастыре архимандритом (1683–1684); потом его перевели в Москву в Новоспасский монастырь (1684–1692) и возвели оттуда прямо во сибирского митрополита. Он был в свое время человеком ученым; очень умный и духовный муж, он писал грамоты и против раскольников и, будучи еще архимандритом новоспасским, был послан в Костромскую епархию обращать раскольников. Под конец своей жизни он испытал большие скорби, был вызван в Москву и сидел в заключении в Чудове монастыре, потом жил в Симонове монастыре и там скончался или в 1700 или в 1701 году, и там погребен.
Подробностей об его жизни у нас в семье как-то никто не знал, даже его мирское имя мне неизвестно, и за что он был под опалой – не могу сказать; предположение же есть, что тут виновен последний патриарх (Адриан) 298 . Тогда уже старый и хилый, он желал видеть своим преемником которого-то из митрополитов, и, опасаясь, чтобы митрополит сибирский, и знатный родом, и очень известный своими пастырскими поучениями, не попрепятствовал ему в этом намерении, он и старался оттереть его. Так он и скончался в Москве, живя в Симонове монастыре.
Иосиф Римский-Корсаков как назывался в миру – также неизвестно, ни куда он сперва вступил в монастырь. Должно думать, что он положил начало в Серпухове, во Владычном монастыре, который в то время был еще мужским монастырем. Впоследствии времени он был архимандритом Высокопетровского монастыря и, пробыв там несколько лет настоятелем, был сделан архиереем и назначен митрополитом во Псков, где святительствовал довольно долго, невступно восемнадцать лет. Потом он пожелал удалиться на покой и был уволен в Серпухов, во Владычный монастырь, что и заставляет думать, что там он был пострижен. Прожив там несколько месяцев, скончался и был погребен в склепе, где погребались настоятели. Очень жаль, что неизвестны подробности его жизни. По малограмотности в то время не вели семейных записок, а только словесно кое-что передавали, так многое позабылось, а иное и совсем утратилось.
В роде Щербатовых знаю, что было двое в монашестве: отец деда моего (князя Николая Осиповича) князь Осип Иванович имел дядю – князя Юрия Федоровича, который служил при Петре Великом, был окольничим, участвовал во многих походах, получил новый тогда чин бригадира; потом, наскучив мирскою суетой, пожелал оставить мир и вступил в московский Андреевский монастырь (теперь упраздненный), был пострижен под именем Софрония и скончался там в царствование императрицы Анны. Жена его, княгиня Анна Михайловна, урожденная Волынская, тоже оставила мирское звание и постриглась под именем Александры, но в каком монастыре – не знаю. Она была троюродною сестрой несчастному Артемию Петровичу Волынскому, которого казнили по вражде на него злодея Бирона, 299 и скончалась после своего мужа. Еще другой князь Щербатов, Лука Осипович, гораздо прежде того при царе Михаиле Федоровиче постригся в Чудове монастыре.
Из княжон Щербатовых тоже родственница дедушкиного отца, княжна Параскева, была сперва монахиней в Страстном московском монастыре под именем Памфилии, а потом игуменьей около двадцати лет (1708–1727).
Прабабушка Щербатова, княгиня Аграфена Федоровна, была по себе Салтыкова; прадед ее Михаил Михайлович был при Годунове окольничим, а после того постригся и принял схиму под именем Мисаила, а жена его (Евдокия) постриглась и названа Евникией. У прабабушки Марьи Федоровны Римской-Корсаковой, по себе Шаховской, был пращур – в миру князь Мирон Михайлович, воевода в Сибири, присутствовавший при избрании Михаила Феодоровича на царство 300 , который вступил в монашество и был назван Михаилом.
В роде Татищевых жена Игнатия Петровича Аграфена Никифоровна, урожденная Вышеславцева, была впоследствии схимницей Александрой.
Вот десять человек из нашего родства с давнего времени были в монашестве, те, о которых мне известно; а может статься, были и еще, о которых я и не слыхала или слышала, да позабыла, а поэтому при случае всех и припоминаю теперь, а то и про них никто со временем знать не будет.
Очень жаль, что я смолоду не записывала всего, что слышала, то ли бы еще могла я порассказать; а это только крохи того, что я слышала и знала в былое время.
Отговаривать сестру идти в монастырь, конечно, я не думала, а только все мы советовали ей подумать хорошенько и себя испытать, потому что монашество дело не шуточное, не скинешь с себя, как платье, которое не понравилось.
Итак, она сперва стала понемногу свои дела устраивать и привыкать к соблюдению всего, что следовало бы соблюдать и всем нам, а тем паче монашествующим, и строго испытывать себя.
В свое время расскажу о ее вступлении в монастырь и о ее там жизни.
IX
Дмитрий Александрович недолго прожил в Елизаветине: он должен был возвратиться в деревню, ехать в Дмитров сдавать отчеты и хлопотать о заготовлении материалов для постройки дома в Москве, дотла сгоревшего, а я осталась с детьми в тамбовской деревне. У меня гостили сперва обе сестры; ко мне приезжала и сестра Вяземская с мужем и детьми. Немалое время гостил у меня и брат, князь Владимир Михайлович Волконский. Его постигло большое горе. Он был помолвлен на дочери Марьи Ивановны Римской-Корсаковой, на Варваре Александровне Ржевской, вдове Александра Алексеевича, и должен был уже в скором времени жениться, когда вдруг пришлось выбираться из Москвы по случаю неприятельского нашествия, и поэтому пришлось отложить свадьбу.
Варвара Александровна была прекрасна собою: высокая ростом, статная, стройная, величественной осанки и имела замечательно приятные глаза. Ей было невступно тридцать лет, а брату, князю Владимиру, лет пятьдесят с чем-нибудь: и по годам, и по всему партия подходящая с той и с другой стороны. Ржевская поехала со своею матерью и с сестрами куда-то далеко, в Пензу, что ли, или в Симбирск, а брат в Казань, и в начале 1813 года, вместо того чтобы выходить вторично замуж, умерла от чахотки в Муроме. 301 Это очень поразило брата, и ему еще труднее было перенести эту потерю, потому что он был совершенно неверующий.
Во дни его молодости, то есть в 1780-х годах, очень свирепствовал дух французских философов Вольтера, Дидерота и других. Брат князь Владимир очень любил читать, хорошо знал французский язык, а вдобавок у них в доме жил в дядьках какой-то аббат-расстрига. Вот он смолоду и начитался этих учений, и, хотя был умный и честный человек, а имел самые скотские понятия насчет всего божественного, словом сказать, был изувер не лучше язычника.
Вот как горе-то его затронуло, и приехал он ко мне плакать, что он лишился той, которую любил.
Я говорю ему: «Молись, поминай ее, для ее души будет отрада и для тебя облегчение».
– He умею молиться; и зачем это? Она умерла…
И мало ли что он говорил сгоряча; я желала его утешить, а он мне то наговорил, чего бы я и слышать не хотела.
Однако я ему говорила, что умела, и скажу, что после смерти своей невесты он стал полегче: ему хотелось верить, что она не умерла и что с ее смертью не все кончилось между ним и ею.
– Ну, ты сам не веришь, что поминовение важно для умерших, и не верь; а ежели ты любил, так не для себя, а ее ради поминай ее, для ее души отрада…
– Пожалуй, отчего не поминать, убыток не велик.
– А она будет за тебя молиться...
Очень мне всегда грустно было видеть, что такой хороший и добрый человек, а так заблуждается, и всегда просила я Господа, чтоб он обратил его к себе ими же путями ведает, и, благодарение Господу, брат потом действительно прозрел и покаялся. Это было гораздо спустя.
Говоря о князе Владимире, расскажу об одном случае из его прежней жизни.
Был у него хороший приятель, Дмитрий Васильевич… как по фамилии, это неважно знать. Человек богатый, очень известный по фамилии, красавец собою, вдовец и женат на красавице, что не мешало ему заглядывать и в чужие цветники. Это, разумеется, не по нутру было молодой женщине; звали ее Любовь Петровна.
Она стала жаловаться князю Владимиру на мужа, как его приятелю. Он сперва его защищал, бывал часто у них в доме, и все приходилось, когда мужа нет дома, враг их и попутал: приятель мужа стал другом и жены…
Родился сын: Дмитрий Васильевич рад; и князь Владимир тоже не горюет. Беда, однако, прошла: муж не догадывается, что его приятель вместе и приятель жены.
Через сколько-то времени Любовь Петровна жалуется мужу, что она нездорова, чувствует, что у нее делается опухоль: «Боюсь, не начало ли водяной, нужно захватить вовремя, поедем в чужие края».
Тогда ехать за границу не то, что теперь: сел, да и поехал налегке с узелком да с мешочком; тогда тащись в своем рыдване, вези с собой полдома; затруднительно было путешествовать.
У Дмитрия Васильевича была своя зазноба в Москве; как отлучиться, а жене отказать нельзя.
– Экая беда какая, – думает он, – что тут делать?
Говорит князю Владимиру:
– Представь, в каком я положении: ты знаешь, я занят (такою-то), а жена нездорова, приступает, – вези я ее в чужие края; ехать не могу, – отказать невозможно. He поможешь ли ты моей беде: по дружбе не согласишься ли свозить жену полечиться?
Князю Владимиру и смешно, и совестно, что он друга морочит.
– Отчего же не съездить, приятелевой жене не угодить…
Тот целует его, обнимает, не знает, как и благодарить.
Так он скорехонько снарядил жену в путь. Повез ее князь Владимир в Берлин, и оказалось, что она вовсе была не в водяной, а в тягости. Там у нее родилась дочь. Назвали ее Амалией, окрестили по-немецки и отдали какому-то пастору на воспитание. Фамилию ей дали по имени отца, но, читая наоборот Владимир, это и вышло Римидалв, совершенно иностранная фамилия. Пожив сколько-то времени за границей в разных местах, брат князь Владимир и жена его друга возвратились в Москву, к немалому удовольствию мужа, что он и не уезжал из Москвы, и жена возвратилась совершенно здоровая.
He одобряю я брата, что он кинул своего ребенка в немецком городе и дал воспитывать его немцам, а не привез в Россию и не крестил в православной вере. 302 Узнал ли впоследствии об этом пассаже со своею женой братнин приятель, я не знаю, но когда сын стал подрастать, то поневоле пришлось увериться, что мальчик не чужой князю Владимиру, – так он был на него похож!
И говаривал Дмитрий Васильевич:
– Все можно доверить другу и приятелю, только не доверяй ему своей жены. Сына моего напрасно называют Дмитриевичем: стоит взглянуть на него, чтобы видеть, что он Владимирович. Истинный друг, и жену мою любил по дружбе, как свою собственную. – И приятели перестали видаться.
Однако все имение, более 3000 душ, он оставил своему мнимому сыну, и брат, после своей смерти, отказал ему 600 душ.
X
Упомянула я про Марью Ивановну Римскую-Корсакову, так и стану про нее договаривать. Она была урожденная Наумова (дочь Ивана Григорьевича, женатого на княжне Варваре Алексеевне Голицыной) и вышла за Александра Яковлевича Римского-Корсакова. Он был камергером при императрице Екатерине II, прекрасный собой и человек очень богатый, но, сколько я о нем слыхала, не из очень умных. Марья Ивановна была хороша собой, умна, ласкова, приветлива и великая мастерица устраивать пиры и праздники. Была она пребогомольная, каждый день бывала в Страстном монастыре у обедни и утрени, и, когда возвратится с бала, не снимая платья, отправится в церковь вся разряженная. В перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать. Ее дом был напротив Страстного монастыря; она и сама любила повеселиться, и веселила Москву, давая балы для своих дочерей, которых у нее было пять: 1) Варвара Александровна за Ржевским (о которой я говорила), умерла в 1813 году; 2) Наталья была за Акинфовым Федором Владимировичем; впоследствии он был сенатором; 3) Софья Александровна за Александром Александровичем Волковым, жандармским генералом; 4) Екатерина Александровна сперва за Андреем Павловичем Офросимовым, а потом за Алябьевым Александром Александровичем и 5) Александра Александровна за моим племянником, князем Александром Николаевичем Вяземским; об этой я буду говорить потом. И было еще три сына: Павел, Григорий и Сергей Александровичи. Павел 303 и Григорий умерли холостыми, Сергей женат на Грибоедовой. 304
Странная случайность, что из шести зятьев Марьи Ивановны четверо были Александры: Офросимов был Андрей только и Акинфов – Федор.
Мать Офросимова Настасья Дмитриевна была старуха пресамонравная и пресумасбродная: требовала, чтобы все, и знакомые, и незнакомые, ей оказывали особый почет. Бывало, сидит она в собрании, и Боже избави, если какой-нибудь молодой человек и барышня пройдут мимо нее и ей не поклонятся: «Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне, кто ты такой, как твоя фамилия?» – «Такой-то».
«Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, сидит старуха, ну, и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, a то бы повежливее был».
И так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь.
И молодые девушки тоже непременно подойди к старухе и присядь пред ней, а не то разбранит:
– Я и отца твоего, и мать детьми знавала, и с дедушкой, и с бабушкой была дружна, а ты, глупая девчонка, ко мне и не подойдешь; ну, плохо же тебя воспитали, что не внушили уважения к старшим.
Все трепетали перед этой старухой – такой она умела на всех нагнать страх, и никому и в голову не приходило, чтобы возможно было ей сгрубить и ее огорошить. Мало ли в то время было еще в Москве почтенных и почетных старух? Были и поважнее и починовнее: ее муж был генерал-майор в отставке, мало ли было генеральских жен, так нет же: никого так не боялись, как ее.
Бывало, как едут матери со своими дочерьми на бал или в собрание, и твердят им:
– Смотрите же, ежели увидите старуху Офросимову, подойдите к ней да присядьте пониже.
И мы все, немолодые уже женщины, обходились с нею уважительно.
Говорят, она и в своей семье была пресердитая: чуть что не по ней, так и сыновьям своим, уже взрослым, не задумается и надает пощечин. Она имела трех сыновей: Андрея, Владимира и Константина. 305
He могу теперь припомнить, какая она была урожденная, а ведь знала; но только из известной фамилии, оттого так и дурила.
He всем, однако, удавалось своевольничать, как старухе Офросимовой; другим за дерзость бывал и отпор, и даром с рук не сходило.
В Москве было одно очень богатое и в свое время известное семейство Свиньиных. Они были коротко знакомы с нашими друзьями Титовыми. Люди очень богатые и оттого пренадменные. Отца звали Петр Павлович; у него был сын Павел Петрович и четыре дочери: Екатерина Петровна за Бахметевым, Настасья Петровна умерла девицей немолодых лет, а из других двух одна была замужем за Вырубовым, другая – за Высоцким. Кто была их мать – не припомню.
Титовы очень ко мне приставали – познакомься я с ними.
– Нет, избавьте: они, говорят, преважные и пренадменные тем, что богаты; ну, пред ними их богатство, куда мне лезть к таким важным особам? Нет, не имею желания…
Так и не познакомилась.
Жили они в своем доме на Покровке, у Иоанна Предтечи. Священником тогда был там отец Матвей Терновский. Был у них в доме один раз дьякон, вот барышни ему и говорят: «Отец дьякон, когда в церкви читается Евангелие, в котором упоминается, ну, понимаешь, так ты нас предупреди, чтобы нам не быть в этот день в церкви, a то как-то конфузно, при нашей фамилии; понял, в чем дело?»
– Понял, – говорит, а сам ничего не понимает, пришел к священнику и рассказывает ему: «Вот, мол, что барышни Свиньины мне наказывали, а я хотя и сказал им, что понял, а никак не смекаю, в чем дело».
– Экой ты чудак, – говорит священник, – им не хочется слышать, что Спаситель вогнал бесов в свиное стадо: 306 они ведь Свиньины, – ну, понял?
И с тех пор дьякон и предупреждал их всегда накануне: «Не извольте, мол, завтра, сударыни, приезжать к Евангелию, потому что в нем говорится...»
– Ну да, ну да, хорошо, – и приедут в церковь после Евангелия.
У них, говорят, и за столом никогда ничего свиного не подавали, так они боялись намека на свою фамилию.
Но как они ни остерегались, а сами назвались на дерзость.
Две из них, будучи еще девицами, едут раз в собрание во время Великого поста, когда бывают концерты. Кто-то из мужчин и зевни при них довольно громко. Конечно, это невежливо, ну, тем хуже для него; нет, не вытерпела которая-то из них, обернулась к зевавшему и говорит ему: «Ах, батюшки, как меня испугал, я думала, хочешь проглотить меня».
Кавалер-то был, должно быть, не промах и говорит Свиньиной: «И что вы, сударыня, Бог с вами: я Великим постом скоромного не ем».
Так она и осталась в дурах. И говорят, их не раз так угощали: как они заважничают, их и угостят свиным словечком: не зазнавайся.
Я их встречала, но с ними не знакомилась.
XI
В 1813 году, в марте месяце, почти в одно и то же время скончались: княгиня Анна Николаевна Долгорукова, жена князя Михаила Ивановича, и золовка моя Анна Александровна Янькова.
Долгорукова умерла 1 марта в Москве. Дом их, что на Девичьем поле, уцелел, только французы по-своему похозяйничали в их домовой церкви, осквернили ее и антиминс или уничтожили, или стащили.
И князю Ивану Михайловичу пришлось ехать к архиерею просить новый антиминс.
Княгиня была одних лет с моею свекровью Яньковою: они обе родились в один год, в 1731 году; матушка – 1 января, а княгиня 2 июня. Первую жену свою князь Долгоруков схоронил в Богоявленском монастыре, потому что там прежде, до чумы, хоронились Долгоруковы, а сам он умер в 1794 году, и его схоронили в Донском монастыре; там положена и княгиня. Она была добрая и хорошая женщина и не гордячка, как ее муж. Я была ею обласкана и всегда ее душевно уважала, а Яньковы пред нею даже раболепствовали, и ее смерть была для них очень прискорбна.
Золовка моя, уехав к себе в веневскую деревню, сельцо Теплое, пред нашествием неприятеля, там все и жила неподалеку от своего брата Николая, верстах в тридцати или немного менее.
Она родилась 1 ноября 1750 года в С.-Петербурге, и, как я уже прежде сказывала, была она мала ростом и горбата, но здоровья не слабого, а к концу жизни она стала чувствовать, что горб ее давит, и прихварывала.
Воспитание она получила очень хорошее и в молодости держала себя прилично, будучи приятельницей с Долгоруковыми, которые старались держать себя как принцессы; ну, и она за ними таращилась, а потом, как молодость совсем прошла, она очень себя запустила и из приличной барышни сделалась рохлей. Остригла свои волосы, ходила простоволосая, одевалась кое-как, лицо обрюзгло, ну, очень была невзрачна.
Дмитрий Александрович был на двенадцать лет моложе сестры, и потому не столько любил ее, сколько уважал как старшую, а отчасти и побаивался: привыкнув с детства считать ее старшею, он и впоследствии обходился с нею почтительно.
Она занемогла горячкой; тотчас известили Николая Александровича, и он написал Дмитрию Александровичу, что сестра отчаянно больна; он поехал туда.
Προ себя не скажу я, чтоб эта кончина меня особенно огорчила; мы с покойницей никогда не были сердечно друг к другу расположены: она любила командовать, а я не намерена была ей подчиняться. Она имела характер очень сварливый и задорный, а я была смолоду очень горяча, и бывали у нас частые стычки. Кроме того, она старалась меня ссорить с мужем, и, хотя ей не удавалось этого достигать, но я чувствовала ее влияние не в мою пользу.
На первых еще порах после моего замужества она мне много делала огорчений, когда жила с нами вместе, и я была очень рада, когда она от нас переехала и стала жить особым домом. Потом она много выманивала денег у Дмитрия Александровича: он был слишком добр и не мог отказать сестре; мне он не всегда сказывал и самого себя во всем обрезывал, и мне это очень не нравилось.
Дом Анны Александровны был тоже в приходе Неопалимой Купины, поблизости от нашего, и неопрятно она его содержала. Войдем, бывало, в переднюю, так и охватит кошачьим духом: она была великая охотница до кошек, которые у нее всюду лазили и по-своему хозяйничали.
Привыкши у батюшки жить в чистоте и в приличии, я никогда не могла приглядеться к беспорядку ее дома: в передней у ней и лакеи, и девки играют в носки, возятся, кричат во все горло, поминутно снуют мимо ее через ее комнату, как по коридору; мебель в пыли; цветы и растения в паутине, и на горшках доказательства, что кошки занимаются ботаникой больше, чем сама хозяйка.
Вдобавок ко всему этому она держала несколько девочек, которых воспитывала: они тоже около нее толпятся, оборванные, растрепанные.
Редко, однако, я бывала у золовки, и она у нас обедывала, но я избегала обедать в ее доме, – так мне казалось неопрятно и беспорядочно все подано.
Я не позволяла своим детям между обедом и ужином и вообще, не вовремя что-нибудь есть или из комнаты в комнату носиться с куском хлеба: кушай за столом сколько угодно, а не ходи день-деньской с набитым ртом, с жвачкой.
Так вот, видите ли, это ей не нравилось. Привезет к ней мой муж старших девочек, и станет она им говорить: «Ах, бедные девочки, как мне вас жалко: какие вы бледные, худенькие, вас голодом морят; как это – не смей ничего съесть, окромя стола! И ученьем тоже, чай, вас убивают…»
И начнет обнимать моих девочек и причитать…
– Покушайте, мои голубчики, – и ну их потчевать всякою всячиной, да ведь так их напичкает, что они чуть не больны.
Нечем было ей меня покорить, так вот хоть этим давай кольну, а дети мои были, слава Богу, совсем не худы, а Анночка даже и толстощекая была.
Хорошо, что я держала себя так, что нельзя было попрекнуть меня ни лишним словом, ни лишним взглядом, а дай я малейший повод к укоризне, она бы первая моему мужу про меня насплетничала.
– Ваша мать преспесивая, – говаривала она моим девочкам, – все по этикету у ней; не скажи лишнего слова, девка по гостиной не смей пройти, все это гран-жанр (grand genre). 307 Нет, у меня так все попросту, без затей, без всяких привередств.
Схоронили ее в Петрове в церкви. Село Теплое продали, чтобы заплатить кое-какие ее должки, а остальное роздали ее двум либо трем воспитанницам.
XII
Летом 1813 года мы поехали в Липецк; там у нас был свой дом, и мы расположились пожить.
Липецкие минеральные воды начинали многих привлекать и полечиться летом, и пожить весело на водах. Там был устроен очень порядочный и поместительный дом при водах для пьющих воды, с большою залой; был театр и труппа каких-то проезжих актеров, очень изрядных, и была музыка. В этот год много собралось на водах: по деревням жить надоело, а в Москве у многих сгорели дома, нужно было еще сперва выстроить, да и квартиры были редки и дороги, потому что в Москве сгорело две трети домов.
Тетушка графиня Толстая приехала на воды с двумя дочерьми, Аграфеной Степановной и Марьей Степановной (сестра Елизавета была уже замужем за графом Григорием Сергеевичем Салтыковым, и у них была девочка лет одиннадцати, Сашенька), и которые-то два из меньших братьев были с тетушкой, кажется, Андрюша и Петруша. Мы предложили тетушке пристать у нас в доме, а братьям отвели флигель.
Приехало все семейство хороших наших знакомых Шаховских: князь Павел Петрович и жена его княгиня Агафоклея Алексеевна, урожденная Бахметева.
Этот князь Шаховской был именно из того поколения Шаховских, из которых была и батюшкина бабушка Марья Федоровна, а мать князя Павла Петровича была урожденная княжна Щербатова (Ирина Тимофеевна), следовательно, ежели мы были не родня по дальности родства, хотя и могли бы счесться, но и по батюшкиной бабушке и по матушкиному деду мы были все-таки и даже вдвойне свои. Князь был лет на пять моложе моего мужа, княгиня на столько же моложе меня.
Теперь родство стали ни во что вменять, – как скоро не родные братья и сестры, так и не родня: на двоюродных сестрах женятся; чего доброго, придет время, пожалуй, и за родных братьев сестры станут выходить, и дядья поженятся на родных племянницах! Нет, в наше время, пока можно счесться родством – родня, а ежели дальнее очень родство, все-таки не чужие, а свои люди – в свойстве.
От знакомства и от дружбы можно отказаться, а от родства, как ты ни вертись, признавай не признавай, а отказаться нельзя: все-таки родня. Покойник Обольянинов правду говаривал: «Кто своего родства не уважает, тот себя самого унижает, а кто родных своих стыдится, тот чрез это сам срамится».
Это очень справедливо.
У Шаховских было четыре сына и шесть дочерей. Сыновья были все еще мальчиками: старшему – Петруше лет четырнадцать, а младшему – лет шесть, средним – лет по десяти и по восьми.
Из дочерей старшая была Вера, вторая Ирина; эта была одних лет с моими старшими девочками, Софья и Агафоклея помоложе, а Лизанька и Наденька вовсе детьми.
И мы были дружны, и наши дети тоже очень подружились; им под лета подходила и Машенька Толстая (моя двоюродная сестра, дочь тетушки, графини Александры Николаевны).
Итак, мы это лето провели очень приятно.
В то время на водах были еще княжны Щербатовы, очень хорошенькие; одна из них была потом за Саловым, другая за Апухтиным, а еще одна за кем, не помню, иностранная фамилия. 308
Из числа молодых людей тогда были там два красавца, возвратившиеся с войны: Анреп 309 и Глазенап, этот гораздо спустя, в 1836 году, был женат на моей двоюродной племяннице, Варваре Сергеевне Неклюдовой.
Утром все собирались и пили воды, a no вечерам танцевали и ходили в театр, где играла бывшая тогда в городе труппа, а иногда играли и аматеры, 310 и, между прочим, один князь Шаховской разучивал свои пьесы и после того написал комедию «Липецкие воды», в которой, говорят, некоторые барыни и барышни узнали свои портреты, а кто говорил – карикатуры. 311
В августе месяце, возвратившись в Елизаветино и пробыв там недолго, мы стали снаряжаться в путь в Москву.
По пути мы заезжали к Яньковым в Петрово и у них гостили.
У Николая Александровича было тогда четверо детей: три сына и дочь.
У меня было шесть дочерей, и нам желалось иметь мальчиков; и было два сына, да не судил им Господь пожить, а невестке очень хотелось иметь дочь, и она простаивала ночи на молитве, приставала, можно сказать, к Богу, дай им дочь. А замуж она вышла в 1789 году; прошло 20 лет, и наконец их желание исполнилось: родилась дочь Марья в 1809 году марта 8.
Старшему Саше было с лишком двадцать лет, второму – Андрюше лет пятнадцать или шестнадцать, а меньшому Харлампию – лет десять; девочке Маше – года четыре или лет пять. Андрюша был не в меру толст, и не мудрено, потому что дети целый день все что-нибудь жевали, и даже на ночь им ставили остатки от ужина в их комнату, точно на убой их кормили, и впоследствии времени все были очень дородны, а Андрей вышел безобразно толст.
Когда мы приехали к брату, застали, что у него гостит цыганский табор, – так он нам сказал.
– Как это гостит? – спросила я. – Мне что-то это мудрено… Растолкуй ты мне.
– To есть они приехали с табором, я позвал их поесть и поплясать. Машеньке понравилась их пляска, я и оставил их погостить, чтобы выучили Машеньку плясать…
Мы с мужем так и ахнули.
– Слыханное ли это дело, чтобы цыганятам позволять играть с своими детьми и учить их плясать, – сказала я.
– Машеньке нравится, она плачет.
– Удивляюсь я тебе, брат, – сказал Дмитрий Александрович, – какая тебе охота жить в деревне и проживаться с попами да с цыганами. У тебя состояние не хуже моего, и ты мог бы жить в Москве с порядочными людьми. Прогони ты, пожалуйста, этот табор; как это тебе в голову только пришло учить свою девочку плясать по-цыгански; какая мерзость!
Так мы настояли, на другой день табор и спровадили.
Добрые были люди, и муж, и жена, но совсем без характера, каждый мог делать, что хотел, из них: как говорится, гнули их в бараний рог. Мальчики росли какими-то балбесами, а девочки с малолетства цыганят в подруги допускали!
He нравилось мне, как и золовка моя держала свой дом, а в Петрове было и того хуже: тоже девки поминутно шмыгают через гостиную из девичьей в прихожую и тоже неопрятство.
Я сказала невестке: «Ежели тебе это все равно, так мне это не нравится; по крайней мере, прошу тебя, чтобы при мне не было такого безобразия». Меня это коробило, а они и не понимали, чтобы могло быть иначе.
Впоследствии времени по зимам Яньковы стали жить в Москве, но и в городе-то у них все было по-деревенски, по-степному: неопрятно, неприглядно. Наймут какую-нибудь лачугу на краю света, в глухом переулке, и толкуют, что (entree) 312 антре нехорошо.
– Заплатите немного подороже, где-нибудь в центре города, где мы все живем, – говорю я им, – тогда и антре будет у вас хорошее.
Глава 9
І
При нашем приезде в Москву она уже начинала обстраиваться, но все-таки была еще ужасная картина. Весь город по сю сторону Москвы реки был точно как черное большое поле со множеством церквей, а кругом обгорелые остатки домов: где стоят только печи, где лежит крыша, обрушившаяся с домом; или дом цел, сгорели флигеля; в ином месте уцелел только один флигель… Увидев Москву в таком разгроме, я горько заплакала: больно было увидать, что сталось с этою древнею столицей, и не верилось, чтоб она когда-нибудь и могла опять застроиться.
Но нет худа без добра: после пожара она стала гораздо лучше, чем была прежде: улицы стали шире, те, которые были кривы, выпрямились, и дома начали строить больше все каменные, в особенности на больших улицах.
Дома обоих моих братьев уцелели, и мы решили, что пристанем у брата Николая Петровича, который и приглашал нас, а невестка хотела послать о нашем приезде распоряжение к себе в дом, так как они жили в Покровском, а дом их на Знаменке был пустой. Вот, приехав в Москву, мы и отправились прямо на Знаменку. Выходит к нам человек, живший в доме, и говорит нам: «Я принять вас не смею, потому что, уезжая, господа не приказали никого принимать».
Я говорю ему: «Да ведь я сестра Николая Петровича, и невестка хотела писать, что мы поселимся здесь первое время, пока мы не наймем дома».
– He смею, сударыня, а писем не было.
Это меня очень оскорбило...
– Ну, свои не принимают, – сказал мне Дмитрий Александрович, – поедем к чужим, к моему другу Дмитрию Николаевичу Щербачеву: он хоть и не родня, а примет нас с распростертыми объятиями; я за это ручаюсь.
Так мы со Знаменки и поехали назад за Москву-реку на Пятницкую, где жил Щербачев, который действительно нам очень обрадовался, и как ни тесно у него было, а для нас нашлось место. Щербачев был товарищем Дмитрия Александровича по корпусу, был с ним всегда очень дружен и любил его, как родного брата. Он был человек очень добрый, ласковый и приветливый для всех, а для нас был как самый близкий родственник, готовый на всякую услугу и одолжение.
Он и тут, мало того, что приютил нас, спрашивает еще у моего мужа:
– Дмитрий Александрович, твой дом сгорел, не нужны ли тебе деньги? Ты, пожалуйста, не стесняйся и скажи мне, я всегда готов тебе предложить, сколько могу, и счел бы за обиду, если бы, помимо меня, ты стал занимать у других.
Добрый и хороший был человек.
Так мы у него и заняли сколько-то тысяч; взяли еще у Полуденского, у князя Шаховского и начали опять помышлять о построении нового дома на месте сгоревшего, а для покрытия долгов, в которые нам пришлось войти, мы решили продать, не спеша, наше тамбовское имение, если выищется настоящий и хороший покупатель, потому что ценили наше имение, – где была и усадьба, и земли немало, и почва прекрасная, – не менее, как тысяч в двести или более, разумеется ассигнациями, как тогда считали.
Говоря о пожаре Москвы, о перестройках и переменах в городе, расскажу, кстати, о том, как я застала Москву и что припомню о переменах, на моей памяти происшедших.
Около Кремля, где теперь Александровский сад, я застала большие рвы, в которых стояла зеленая вонючая вода, и туда сваливали всякую нечистоту, и сказывают, что после французов в одном из этих рвов долго валялись кипы старых архивных дел из которого-то кремлевского архива. Сады стали разбивать после 1818 года. В Кремле тоже внизу под горою вдоль стены был пустырь. Говорят, прежде, при царях, там были сады и царские парники, а потом все это упразднили, и долгое время там было очень неопрятно, в особенности же после неприятеля, когда туда сваливали всякий хлам и мусор от взрывов.
Каменный мост я застала с двойною башней наподобие колокольни; он был крытый, и по сторонам торговали детскими игрушками. Самые лучшие из игрушек были деревянные козлы, которые стукаются лбами. Были игрушки и привозные, и заграничные; их продавали во французских модных лавках, и очень дорого. Василий Блаженный, или Покровский собор на Рву, был на холме, который ничем не был обнесен. Набережная была только местами вымощена, а берега реки камнем стали обкладывать при императрице Екатерине II и в 1790-х годах; до тех пор они были и изрыты, и часто весной обваливались.
Воспитательный дом достраивали и доделывали на моей памяти в то время, как я была еще ребенком. На его построение пошел материал, приготовленный для загородного дворца Петра II где-то в окрестностях Москвы, в имении, бывшем прежде за князем Меншиковым и отобранном потом в казну. 313 Много было разных суждений насчет Воспитательного дома: кто осуждал, а кто и одобрял, и последних было более. Одни говорили, что не следует делать приюта для незаконных детей, что это значит покрывать беззаконие и покровительствовать разврату, а другие смотрели на это иначе и превозносили милосердие императрицы, что она давала приют для воспитания несчастных младенцев, невиновных в грехе родителей, которые, устыдившись своего увлечения, чтобы скрыть свой позор, может статься, прибегли бы к преступлению и лишили бы жизни невинных младенцев, не имея возможности ни устроить их, ни утаить их, ни воспитать. И в сам деле, до учреждения Воспитательного дома такие ужасные несчастные случаи повторялись очень нередко. Потому хваливших императрицу 314 было более, чем осуждавших.
Стена, которая идет по набережной, и теперь уцелела только частью; до 1812 года была вся вполне.
Я застала еще Тверские ворота, Пречистенские, Арбатские, Никитские, Серпуховские; некоторые были даже деревянные и очень некрасивые. В те времена, когда в Москве было несколько стен городских, понятно, что нужны были и ворота; потом стены обваливались, их сломали, а ворота оставили, и было очень странно видеть, что ни с того ни с сего вдруг, смотришь, стоят на улице или на площади ворота; многие стали ветшать, их и велено было снести; это было в 1780-х годах. Теперь осталось на память одно только название.
Я помню, когда была в Москве речонка Неглинная и через нее было несколько мостиков: Боровицкий деревянный, другие – каменные. Я слыхала от батюшки, что он застал мельницы на Москве-реке, и одна из них была около Крымского брода, в месте, что называют Бабий городок. Некоторые старожилы в мое время помнили, что была мельница на Неглинной. Речку помню, а мельниц я уже не застала; их было три: 1) у Водяной башни, 2) у Троицких ворот и 3) у Боровицких. На Кузнецком мосту точно был мост и налево, как ехать к Самотеке, целый ряд кузниц, отчего и название до сих пор осталось. Мост был хотя и не деревянный, но преплохой, и сломали его гораздо после французов.
Улица, называемая Кузнецкий мост, издавна была заселена иностранцами: были французские и немецкие лавки. Теперь говорят «ехать на Кузнецкий мост», а в наше время говорили «ехать во французские лавки». Там торговали модным товаром, который привозили из чужих краев; были и свои мастерицы в Москве, но их обегали, и кто побогаче, все покупали больше заграничный привозный товар.
На Ильинке за Гостиным рядом и за Гостиным двором были нюрнбергские лавки и голландский магазин. Там мы все больше покупали шерсти для работ и шелки; чулки шерстяные и голландское полотно, которое было очень дорого, но было хорошее, ручного изделия и без бумаги; торговали и батистом, и носовыми платками, и голландским сыром. Сарептский магазин был где-то далеко, за Покровкой и за Богоявлением: вот на первой неделе, бывало, туда все и потянутся покупать медовые коврижки и пряники, каких теперь не делают. Целая нить карет едет по Покровке за пряниками. Потом сарептскую лавку перевели на Никольскую и думали, что будет лучше, а вышло, что стали торговать гораздо хуже.
Я чуть-чуть помню, как стали селиться немцы (из Моравии) в Сарепте; 315 это было при императрице Екатерине. Сначала их было, говорят, пять-шесть семейств, которые первые приехали и выбрали место за Саратовом, поблизости от Царицына, а после чумы приехало несколько сот семейств, так что в 1780-х годах было уже, сказывали, более 3000 человек. Они какой-то особенной лютеранской ереси, 316 но очень строгой и хорошей жизни. Эти немцы, говорят, выстроили себе прекрасную молельню и завели школу для мальчиков и для девочек.
Стали сеять горчицу, которая и теперь считается у нас самою лучшею, и занялись разведением табака особых сортов, и сарептский табак был одно время в большом ходу; кто там бывал, говорит, что Сарепта стала потом как большой город, очень красивый и совершенно отличный ото всех русских городов. 317
Около города вал, стена и все очень хорошо содержано. Там всякие мастерские, много разных заводов и фабрик, и все изделия очень хороши отделкой и прочностью. Во время Пугачева казаки это местечко разграбили и разорили, но императрица бедным немцам помогла, и они опять оправились. Теперь эта маленькая колония очень распространилась и расползлась, и около Саратова во многих местах живут немцы маленькими колониями и отдельными семьями в своих мызах.
II
Московский Большой театр начали строить в двадцатых годах, а до тех пор он был в другом месте, деревянный и преплохой. Содержал его от себя некто Медокс 318 : было ли ему на то дано право от казны, или тогда можно было обойтись без этого и дозволялось частным лицам содержать театры, этого я хорошенько не знаю. Помню только, что когда старый театр сгорел (это было очень давно, в моей молодости), 319 то временно был устроен театр в доме Воронцова, на Знаменке, 320 в том самом доме, который впоследствии принадлежал брату Николаю Петровичу, а после того князю Сергею Ивановичу Гагарину. 321 Ну, конечно, было и тесновато; впрочем, по-тогдашнему было хорошо и достаточно, потому что в театр езжали реже, чем теперь, и не всякий… Теперь каждый картузник и сапожник, корсетница и шляпница лезут в театр, а тогда не только многие из простонародья гнушались театральными позорищами, но и в нашей среде иные считали греховными все эти лицедейства.
Но была еще и другая причина, что наша братия езжала реже в театры: в Москве живало много знати, людей очень богатых, и у редкого вельможи не было своего собственного театра и своей доморощенной труппы актеров.
У Шереметева было два театра: 322 в Кускове отдельным зданием от дома; 323 и в этом театре была императрица Екатерина, когда граф Петр Борисович делал для нее у себя праздник, стоивший ему более двух миллионов рублей; 324 другой театр был в Останкине в доме и, вероятно, цел еще и теперь. 325 У графа Орлова под Донским, при его доме, 326 тоже был театр; у Мамонова, у Бутурлина в Лефортове, 327 у графа Мусина-Пушкина на Разгуляе, у Голицына Михаила Петровича 328 , у Разумовского в Петровском (Разумовском), 329 и в Люблине, и в Перове; потом у Юсупова в Архангельском 330 и у Апраксиных и в Москве, и в Ольгове. 331 Деревенский театр в Ольгове был отдельно от дома, так же как и в Кускове и в Архангельском, а в московском доме на Знаменке был театр с ложами в три яруса, очень хорошенький, и на этом театре игрывали все знаменитости, посещавшие Москву, и была одно время итальянская опера, и мы тогда были абонированы. В Ольгове на театре играла у Апраксиных своя крепостная труппа, и был свой оркестр, а в Москве часто бывали спектакли для любителей: игрывали всего чаще Гедеонов, Яковлев, Кокошкин. Некоторые пьесы шли очень хорошо; помню, что играли по-французски «Севильского цирюльника» (Бомарше), из Мольера которые-то комедии 332 и еще разные другие пьесы, приличные для благородного театра. Раза два или три мне случилось видеть на сцене и саму Апраксину; она никогда, бывало, своей роли хорошенько не запомнит; забудет, что следует говорить, подойдет к суфлеру, тот ей подсказывает, а она не слышит, остановится и спрашивает его: «Comment?» 333
Содержатель театра Медокс был англичанин, как говорили, но я думаю, что, должно быть, из жидов, большой шарлатан и великий спекулятор. У него была дача где-то верстах в пятнадцати или в двадцати от Москвы по Каширской дороге и, кроме того, дома и обширный сад за Рогожской, и он там устроил у себя для публики всякого рода увеселения: вокзал, 334 гулянье, театр на открытом амфитеатре в саду, фейерверки и т. п. Многие туда езжали в известные дни, конечно, не люди значительные, а из общества средней руки, в особенности молодежь и всякие Гулякины и Транжирины. Между тем у Шереметева в Кускове бывали часто праздники и пиры, на которые мог приехать кто только хотел, и были, говорят, не доезжая до Кускова, два каменных столба с надписью: «Веселиться как кому угодно». 335 Это барское гостеприимство и хлебосольство приходились не по нутру жадному Медоксу, и он многим жаловался на Шереметева, что граф у него отбивает публику.
Кто-то и говорит Шереметеву:
– Есть человек, недовольный вашим гостеприимством, граф...
– Кто же это, отчего? – спрашивает граф.
– Да вот Медокс, содержатель театра, плачется на вас, что вы у него отбиваете публику...
– Скорее же это я могу жаловаться на него, что он меня лишает посетителей и мешает мне тешить даром людей, с которых он дерет горяченькие денежки. Каждый, кто ко мне пришел, тот мой и гость, милости просим, веселись всякий, как ему хочется: я весельем не торгую, а гостя своего им забавляю. Для чего же он моих гостей у меня отбивает? Кто к нему пошел, может статься, был бы у меня…
Этот Медокс по Москве расхаживал в красном плаще, и потому его прозвали кардиналом. Он был искусный механик, сделал премудреные часы с разными штуками, с музыкой и с фигурами, которые двигались и плясали. 336 Эти часы были потом у известного в свое время менялы Дмитрия Александровича Лухманова, который ценил их очень дорого.
Когда приезжал в Москву из Персии известный Хозрев-Мирза, он был в лавке у Лухманова и торговал часы, давал за них какую-то очень большую сумму, Лухманов не отдал, и после того эти часы так у него и остались; куда они девались – не знаю. 337
Директором казенного театра около двадцатых годов был Ф. Ф. Кокошкин, женатый на падчерице (моей троюродной сестры) E. А. Архаровой, на Варваре Ивановне; ее мать была сама по себе Щепотьева. Этого Кокошкина я видала и у Архаровых, и у Апраксиных. Потом, когда он овдовел, он женился вторично на какой-то актрисе 338 и имел детей, а от Архаровой детей не осталось.
До двенадцатого года театр был на Арбатской площади, построен в виде ротонды. 339 За год или за два до неприятельского нашествия приезжала в Москву известная трагическая актриса мамзель Марс и там играла. 340 Мне довелось ее видеть раза два или три; мы ездили с Титовыми и дивились прекрасной игре ее. Этот Арбатский театр во время французов сгорел, а временно устроили театр на Никитской, в доме Познякова 341 (принадлежавшем после того князю Юсупову). Кроме того, был после французов театр в Пашковом доме, но не в том прекрасном, который и теперь стоит на углу Знаменки, а в другом, который был на углу Никитской и Моховой. Этот дом потом купили в казну, сломали и выстроили на его месте, после первой холеры, новый университет. 342 Помещение было очень скудное, и сравнить нельзя с апраксинским театром. Теперешний театр начали строить при императоре Александре Павловиче, 343 а отделали, когда его уже не стало, в конце 1825 года.
III
Я слыхала от стариков, помнивших императриц Анну Ивановну и Елизавету Петровну, что в 1740-х и 1750-х годах дом для комедии был где-то на Басманной, 344 где тогда живало много знати, а итальянцы, которых вызвали в Москву, чтобы потешать Елизавету Петровну, когда она подолгу живала в Москве, давали свои представления в особом здании у Красного пруда. 345 Прошу покорно, в такую даль тащиться! После того и русские пьесы стали давать на этом театре, и известный в то время стихотворец Сумароков, быв в милости у императрицы, заправлял этим театром, и присылал в Москву актеров, и писал свои трагедии, 346 которые они разыгрывали. Эти пьесы интересны, а итальянские оперы, по-моему, ничего не стоили. Когда итальянцы снимали театр у Апраксиных, для меня тоска, бывало, как придется ехать в оперу: я пущу своих барышень на перед ложи, а сама уйду в темный угол, сижу себе и дремлю; прескучные были эти итальянцы...
Вообще я не скажу, чтоб я была большая любительница театров, да в наше время и не езжали так часто по публичным театрам, как теперь, оттого что приличнее считалось бывать там, куда хозяин приглашает по знакомству, а не там, где каждый может быть за деньги. У кого же из нас не было в близком знакомстве людей, имевших свои собственные театры?
Мне было лет четырнадцать, когда я в первый раз была в театре Медокса, и, хотя зала была очень грязновата, тесна и невзрачна, но, не видав лучшего, мы и этим были довольны. Детей прежде не возили так часто в театр, как теперь. Батюшка об этом судил очень строго:
– Вырастут большие, – говаривал он матушке, – успеют всего наглядеться и всем натешиться, a то, как начнут спозаранок всюду разъезжать, скоро все надоест и прискучит. Теперь пусть сидят за грамоткой да за рукодельем, а в летах будут, ну, тогда и забавляйся…
В наше время тоже бывали и для детей забавы: качели и балаганы; насажают нас в кареты и пошлют смотреть, как паяцы кривляются. Приехали какие-то итальянцы с кукольным театром, и это нас больше забавляло, чем трагедии и комедии.
Я тоже своих девочек не любила таскать по театрам и не хотела их везти до пятнадцати лет, года за два пред тем, как их вывезу в свет.
В мое время прежде восемнадцати, девятнадцати лет на балы не езжали, потому что вывези рано – сочтут невестой, а это девушек старит. Довольно с них и танцевальных уроков: напрыгаются со своими подругами, чего же еще?
Дети мои учились танцевать у Иогеля. 347 Он считался в свое время лучшим танцмейстером; был еще другой, Флагге, но этот не имел такой большой практики 348 ; а Иогеля всюду приглашали. Он бывал у Архаровых, у Неклюдовой, у Львовой, у Рожновой, у Шаховских, словом – везде, куда я детей возила.
IV
Прекрасный дом Пашковых на углу Знаменки и Моховой был строен Александром Ильичом Пашковым. Эти Пашковы, говорят, выходцы из Польши. Их пращур был шляхтич, приехавший служить в Россию, обрусевший и оставивший потомков. Один из них, Александр Ильич, женился на дочери Мясникова, богатого золотопромышленника, за которою взял несколько заводов и 20 000 душ крестьян, а так как сестра его жены Дарьи Ивановны Екатерина Ивановна была за Козицким, статс-секретарем императрицы Екатерины, пользовавшимся ее милостями, то и Пашков попал в почет.
Пашковы имели еще загородный двор с большим садом и прекрасным домом где-то около Крестовской заставы.
Пашковы жили всегда весело и открыто, так как имели очень большое состояние и, кроме того, и родством считались со знатью. Один из сыновей Александра Ильича был женат на графине Толстой, сестре графа Петра Александровича Толстого (бывшего послом при Наполеоне I) и, стало быть, тетке синодального обер-прокурора графа Александра Петровича; он был чем-то значительным при дворе.
Я помню, когда дом Пашковых был во всем блеске, свежий и новый, как с иголочки. Пред домом били фонтаны; по саду расхаживали разные птицы: павлины, фазаны; было несколько пребольших сетчатых птичников из золоченой проволоки; иногда в саду играла их собственная крепостная музыка; у них бывали зачастую театры и праздники; ну и, конечно, в таком доме и с большим состоянием можно было хорошо и весело жить. 349
Мы домами никогда не были знакомы, но одну из внучек Александра Ильича я нередко видала у моей невестки (Марьи Петровны Корсаковой), которая ей приходилась золовкой, потому что Пашкова была замужем за князем Владимиром Петровичем Долгоруковым; ее звали Варварою Ивановною. Она была почти одних лет с моими дочерьми, и я застала ее еще молодою девушкой; очень была недурна собой и добрая и милая женщина: ей было с небольшим двадцать лет, когда она умерла, а ее муж умер через год, и единственный их сын Петруша 350 воспитывался у своей бабушки, княгини Анастасии Симоновны, братниной тещи, которая и жила все у брата в доме, и Петруша рос на моих глазах.
Одна из сестер Варвары Ивановны была за Хвостовым, другая за Сушковым, 351 а еще одна осталась старою фрейлиной.
Мать этих Пашковых была сама по себе Яфимович и жила где-то очень далеко на Чистых прудах, в своем доме, и тоже любила жить весело и открыто.
Пашковский дом на Знаменке принадлежал, кажется, меньшому из братьев, Алексею Александровичу, тому, который не был женат. Во время французов дом этот обгорел и долго оставался не обновленным: 352 должно быть, новому поколению не под силу было и поправить даже того, что дедушки могли вновь построить и отделать. Был и третий городской дом Пашковых, неподалеку от Каменного моста, рядом с церковью Похвалы Пресвятыя Богородицы; он потом был куплен в казну для дворцовой конторы. Этот принадлежал второму из братьев, Василию Александровичу, женатому на графине Толстой. Его дочь Татьяна Васильевна была за Илларионом Васильевичем Васильчиковым. Эти Пашковы мало живали в Москве, а все больше в Петербурге.
Сестра Дарьи Ивановны Пашковой Екатерина Ивановна, вышедшая за Козицкого, имела свой дом в Москве на Тверской, напротив церкви Димитрия Солунского. Дом был большой и прекрасный. У Козицкой было несколько дочерей, из которых одна вышла за князя Белосельского-Белозерского, и к ней-то перешел дом ее матери Козицкой. По фамилии Козицкого и переулок, которым дом этот отделяется от гостиницы Шевалдышева, прозван Козицким. 353 Одна из сестер этого князя Белосельского (Александра Михайловича), Наталья Михайловна, была замужем за братом княгини Анны Николаевны Долгоруковой, за бароном Сергеем Николаевичем Строгановым, а другая, Евдокия Михайловна, за матушкиным двоюродным братом Василием Петровичем Салтыковым. Он умер за несколько лет до французов, а жена его была еще в живых в 1822 году, когда мы ездили в Петербург, и ей было тогда лет семьдесят пять; года через два после того и она скончалась.
Теперь не упомню, за которою именно из этих княжон Белосельских в своей молодости ухаживал Федор Сергеевич Лужин 354 (бывший впоследствии нашим соседом и хорошим приятелем мужа). Он был очень милый и любезный человек, видный собою, но от оспы очень сильно помечен. Он служил в гвардии и имел весьма небольшое состояньице, а молодая и богатая княжна ему очень нравилась. Он долго собирался с духом сделать ей предложение, наконец, решился. Что ему княжна ответила – не сумею сказать, только на следующий день ему утром подают записочку, и он читает:
Он, скрепя сердце, поехал ужинать к Белосельским; за ужином пили за здоровье княжны и жениха ее, за которого ее просватали; можно себе представить неловкое положение, в котором был этот отверженный воздыхатель. Он вскоре после того вышел в отставку, уехал жить в деревню и умер старым холостяком, вспоминая о прекрасной княжне; однако после него оставалось две ли, три ли воспитанницы, которые приходились ему близко сродни. Так как я коснулась Лужиных, то про них и буду продолжать.
Их имение, сельцо Григорово, было от нашей подмосковной верстах в девяти или десяти: версты с четыре далее Дьякова. Именьице небольшое, но хорошенькое, премилый домик с мезонином и деревянная церковь во имя Спаса Нерукотворенного образа. Она была не приходская, а приписная к приходу, селу Шукалову, принадлежавшему в ту пору Шокареву.
Лужиных было два брата: Дмитрий и Федор Сергеевичи и сестра Марья Сергеевна, да старушка мать. Летом они все живали в Григорове, a по зимам в Москве в своем собственном доме. 355 Григорово досталось по разделу меньшому брату Федору Сергеевичу, а старшему Дмитрию другое имение, тоже в Дмитровском уезде, в сторону от Троицкого шоссе, верстах в пятидесяти от Москвы и в двадцати от Дмитрова, село Воронино. Старший брат был мот и свое имение спустил с рук потихоньку от матери, чтобы не огорчить старушки, а может статься, он ее и прибаивался, – говорят, была с душком. Братья были дружны между собой, и чтоб еще лучше скрыть от матери, что Воронино уже в чужих руках, они и положили, когда приезжали каждую неделю в Москву подводы с припасами, с сеном, с дровами, говорить старушке, что привозится все это то из Григорова, то из Воронина; так старушка Лужина и умерла, не знала, что Воронино продано и что вся семья только и существует, что Григоровом, да московским домом.
Дмитрий Сергеевич был женат; жену его звали Елизавета Васильевна, предобрая и премилая женщина; я с ней была очень дружна, и мы часто видались, когда, по смерти мужа, она живала в Григорове. У нее было три дочери и сын. Старшая из дочерей, Анна Дмитриевна, вышла потом замуж за Семена Николаевича Шеншина (родного брата Владимира Николаевича, женатого на моей племяннице Марье Сергеевне Неклюдовой); Варвара Дмитриевна была за Озеровым, а Марья Дмитриевна за пензенским помещиком Николаем Васильевичем Ховриным. Марья Дмитриевна была очень хороша собой и весьма умная и приятная женщина. 356
Племянник Федора Сергеевича Иван Дмитриевич, – не знаю, где он сперва учился, – потом был записан в службу и жил в Петербурге. Старик-дядя и тетка очень его любили и во всем себе отказывали для того, чтобы побольше можно было послать ему денег. Он был молодец видный и красивый из себя и очень полюбился Иллариону Васильевичу Васильчикову (тогда еще не князю и не графу, брату княгини Татьяны Васильевны Голицыной 357 ). Молодой Лужин пришелся по мысли дочери Васильчикова, Екатерине Илларионовне, и она за него вышла замуж. Это было, думаю, около 1830 года, и, кажется, стариков Лужиных – ни дяди, ни тетки – уже не было в живых. 358
Еще одна из сестер Пашковой и Козицкой была выдана за Бекетова, 359 а другая за Дурасова. Бекетов был весьма известный в свое время человек, очень ученый и имевший свою собственную типографию, 360 что тогда было диковинкой. Одна из дочерей этого Бекетова была за Балашовым, 361 долгое время бывшим в Москве обер-полицмейстером; кажется, вслед за ним и поступил известный Шульгин. 362 Другая дочь Бекетова, Екатерина Платоновна, была за Кушниковым; мы были знакомы домами, и я не раз дочерей своих возила к ним на балы, которые были прехорошенькие. Сестра Бекетова была за Дмитриевым, и ее сын Иван Иванович, бывший впоследствии министром, прославился своими стихами и баснями. 363
Дочь Дурасовой Степанида Алексеевна была за двоюродным братом дядюшки графа Степана Федоровича Толстого, за графом Федором Андреевичем Толстым, которого единственная дочь графиня Аграфена Федоровна вышла замуж за Закревского. Вот почему она и была так богата: это все еще мясниковское наследство, а так как Дурасову звали Аграфена Ивановна, то и графиня Толстая была названа в честь своей бабушки Аграфеной.
Дурасов Михаил Алексеевич имел дочь Аграфену Михайловну, которая была за Писаревым, и ей принадлежало Люблино, 364 загородный дом с садом за Спасской заставой, очень хороший, просторный и совершенно необыкновенной наружности, построенный в виде креста. Люблино принадлежало одно время графине Разумовской Марье Григорьевне, той самой, которая, будучи за князем Александром Николаевичем Голицыным, от живого мужа вышла за графа Льва Кирилловича Разумовского. Кажется, она-то и продала Люблино Дурасову. Чье было имение это прежде – не знаю, но там, говорят, бывали большие праздники и был особый театр. 365
V
Батюшка был очень серьезного характера и большой не любитель всяких гуляний и катаний, потому мы и не езжали по публичным гуляньям, хотя иногда весной и оставались еще в Москве.
Гулянье 1 мая в Сокольниках очень давнишнее. Говорят, что еще Петр I, в ту пору, как в своей молодости живал в Москве, езжал в Сокольничью рощу и любил пировать там с немцами и другими иноземцами, для которых расставлялись длинные столы. От этого Сокольничья роща и называлась долгое время «Немецкие столы», и в мое время говаривали еще: гулянье в «Немецких столах», то есть в Сокольниках. Туда очень много езжало и порядочного общества, и так как езжали многие цугом и в золоченых каретах, лошади в перьях, то гулянья бывали самые нарядные, совсем не то, что после того. Некоторые знатные люди посылали туда с утра в свои палатки поваров; пригласят гостей, обедают в одной палатке, а потом пойдут в другую сидеть и смотреть на тех, которые кружатся по роще в каретах.
Вот так, конечно, может статься, и не скучно, а ездить битые два-три часа в карете – скука одолеет... Дач в Сокольниках в прежнее время не было; только за Красным Селом (куда потом перевели от Пречистенских ворот Алексеевский девичий монастырь) был загородный дом с большим старинным садом очень богатого человека, некоего господина Яковлева, по имени назвать не умею, но только из настоящих, древних Яковлевых (которые от того же племени, от которого были и Захарьины). He знаю, существует ли этот загородный яковлевский дом? 366
Там же неподалеку где-то была дача и у графа Ростопчина, и он там живал в летнее время; но своя ли была эта дача или генерал-губернаторская, казенная, этого не знаю. 367
Гулянье в Семик 368 бывало очень большое в Марьиной роще, за Крестовскою заставой, не доезжая Останкина, 369 принадлежащего графу Шереметеву; в особенности же, если гулянье 1 мая от дурной погоды не бывало или не удалось, то в Семик в Марьиной роще народа бывало премножество и катались в каретах.
В Духов день 370 гулянье во дворцовом саду в Лефортове, больше для купечества и для Замоскворечья. В саду гулянье было для пеших, и щеголихи с Ордынки и Бог весть откуда являлись пренарядные, в бархатах и атласах, с перьями, цветами, в жемчугах и бриллиантах. Так как это ужасная даль от той стороны Москвы, где мы живали, то мне и пришлось всего только один раз там побывать. Я думаю, и потому туда мало господ езжало, что гулянье это летом, когда уже многие по деревням разъедутся, а купечество всегда живало в своих домах в городе, а не по дачам, как теперь. Бывали еще гулянья в некоторые храмовые праздники около монастырей на площадях, и тут ярмарки, качели и народное гульбище. Так, в Рождество богородицы 371 – пред Рождественским монастырем на площади; в Иванов день, Ивана постного, 29 августа, – за Солянкой у бывшего Ивановского монастыря ярмарка и гулянье; в Ильин день 372 у Ильи пророка на Воронцовом поле и во многих других местах.
Прекрасное гулянье было в Лазареву субботу на Красной площади в Кремле. По Волхонке, мимо Василия Блаженного, к Иверским воротам, кареты тянутся, бывало, на несколько верст; едешь, едешь – конца нет. Вдоль кремлевской стены, напротив гостиных рядов, расставлены палатки и столы, вроде ярмарки; торговали вербами, 373 детскими игрушками и красным товаром. Это было большое детское гулянье. Потом Кремлем не велено было ездить по причине ворот – происходили замешательства.
Другое гулянье, в день Прохора и Никанора, 374 на Девичьем поле: ярмарка, качели и катанье в экипажах по Пречистенке, иногда по Арбату и до Кремля. Также и на Святой неделе в пятницу бывало большое гулянье из Подновинского по Пречистенке на Арбат, по Поварской и опять к Подновинскому. Когда после французов мы опять выстроили свой дом на Пречистенке, то в пятницу на Святой неделе к нам съедутся, бывало, наши знакомые обедать, а после и сидим все у окон и смотрим, как катаются в экипажах.
Петровского парка в прежнее время не было. Было в семи верстах от Москвы за Тверской заставой село Всесвятское. При императрицах Анне и Елизавете Петровне и до времен Екатерины там был подхожий стан и деревянный дворец, в котором эти императрицы обыкновенно и останавливались до своего въезда в Москву пред коронованием.
В селе Всесвятском был, говорят, обширный сад и в День всех святых 375 большое гулянье; потом Всесвятское было пожаловано императрицею Екатериною грузинскому царевичу, 376 а также и Пресненские пруды, за которыми была церковь Георгия в Грузинах, 377 и я еще застала деревянный дворец грузинских царевичей с большим садом. 378 До французов в Грузинах было множество домов, принадлежавших князьям и дворянам, выехавшим из Грузии.
По рассказам старожилов, при императрице Екатерине был большой праздник, который для нее устраивал граф Румянцев 379 по случаю заключения мира с турками. 380 Это было вскорости после казни Пугачева. 381
Праздник этот был устроен на Ходынском поле с большими затеями: построены были разные крепости и города с турецкими названиями: где был театр, где зала для обеда, другая бальная, разные беседки и галереи. Торжество начиналось с утра и продолжалось весь день до поздней ночи, несколько дней сряду, с неделю, что ли. Все постройки были сделаны на турецкий лад, с разными вычурами: башни, каланчи и высокие столбы, как при мечетях, и чего-чего, говорят, не было. Были построены триумфальные ворота, и граф Румянцев имел торжественный въезд на золотой колеснице, наподобие римских. Тут были на поле ярмарки, базары на восточный манер, кофейные дома, даровой обед и угощение кому угодно, театральные представления, 382 канатные плясуны. Места для зрителей были устроены на подмостьях, в виде кораблей с мачтами, с парусами; и это в разных местах, которые названы именами морей: где Черное, где Азовское и т. п. Императрица и великий князь с супругой 383 каждый день бывали и подолгу оставались на этом празднике.
Тут, говорят, государыня облюбовала место и приказала строить для себя новый загородный дворец, который и был после того назван Петровским, потому что место, на котором его поставили, было прежде во владении Петровского московского монастыря. Дворец выстроен наподобие замка, в виде кружала, со многими башнями, и с тех пор он сделался подгородным подхожим станом, и пред коронованием, начиная с императора Павла, все государи там останавливаются и живут до торжественного въезда в столицу. 384 Парка такого, какой теперь, прежде не было, а были рощи и пустыри. 385 Самые давнишние дачи, какие я там запомню, были: апраксинская, княгини Волконской, князя Михаила Петровича Голицына и одной очень богатой женщины, по имени Лобковой. Потом, когда после первой холеры в 1832 и 1833 годах стали разводить парк в том виде, как он теперь, там были дачи у Настасьи Николаевны Хитровой, у княгини Натальи Сергеевны Трубецкой. Стали раздавать от казны земли, кто желал, и по пяти тысяч рублей на обстройку. Тогда сестра Анна Николаевна Неклюдова взяла себе участок на самом шоссе, Озеров Семен Николаевич, Иван Александрович Нарышкин и очень многие, и сделалось модным иметь дачу в Петровском. Устройство парка препоручено Александру Александровичу Башилову, сенатору, начальнику московской комиссии строений и любимцу великого князя Михаила Павловича. Башилов устроил ресторацию и сдал ее французу. Чтоб еще более оживить Петровское, там построили деревянный театр и поручили Башилову выстроить вокзал неподалеку от дворца, и было ему выдано от казны 150 000 рублей ассигнациями; это было в 1836 или 1837 годах. Тут и стали все, кто только мог, покупать и строить себе дачи в парке, и начались гулянья по воскресеньям и по праздникам, театры и балы в вокзале.
Башилов был премилый и прелюбезный человек 386 . Я встречала его еще молодым человеком у Апраксиных и у Голицыных, то есть у князя Дмитрия Владимировича и у княгини Татьяны Васильевны, когда они живали у нас по соседству, в Рождествене. Он был превеселого характера, большой шутник, но без примеси злословия, приятный собеседник и душа общества. He знаю, когда он умер, но с его смертью , говорят, и Петровский парк стал было приходить в упадок. 387
Прежде чем возник Петровский парк, в моде было Нескучное, принадлежавшее в прежнее время графу Орлову, а после него его дочери, графине Анне Алексеевне. Рядом была дача князя Дмитрия Владимировича Голицына, а за его дачей – дача князя Шаховского. Когда покойный государь Николай Павлович купил Нескучное у графини Орловой за 800 000 ассигнациями, Голицын купил участок у Шаховского и просил государя принять от него в дар обе дачи, и таким образом Нескучное, названное Александрией, очень расширилось.
Александровский дворец – это тот самый дом, в котором живал граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, давал праздники и пиршества для забавы своей единственной дочери и для утешения всей Москвы в начале восьмисотых годов. 388 Дом так и остался в том виде, как был; конечно, его приспособили к царскому обиходу.
В Нескучном долгое время был воздушный театр, то есть прекрасная крытая галерея полукружием, а самую сцену приспособили так, что деревья и кусты заменяли декорации. He могу сказать, был ли этот амфитеатр остаток орловского великолепия, или нарочно был выстроен от дирекции театров для забавы московской публики; 389 только два раза в неделю, в воскресенье да еще в какой-то день, там бывали представления, и зрителей собиралось довольно. В эти дни бывало гулянье, а после театра очень часто пускали фейерверк. Когда устроили Петровский парк и там выстроили театр, а в Нескучном бывший стал ветшать, то его упразднили; начали ездить больше в парк, и Нескучное пришло в забвение.
Точно так же было время, когда посещали дачу князя Гагарина за Трехгорною заставой, то, что теперь называется Студенец, а тогда называли Гагаринские пруды. 390 Туда тоже съезжались на гулянье, были разные забавы: ходили по канатам, представляли разные фокусы, играла музыка, были песельники, пускали фейерверки. Но этого в мое время уже не было, а было в царствование императрицы Елизаветы.
Летом обыкновенно все дворяне живали у себя по именьям, конечно, исключая тех, которые, будучи при дворе или по службе, не могли отлучиться из города, и потому у многих богатых бар были не дачи, а загородные дома в отдаленных частях Москвы, вошедших потом в состав города. Поблизости от Кремля всего более избирали места на Девичьем поле, около Хамовников, у Крымского брода. Так, по левую руку Девичьего поля, едучи к монастырю, был загородный дом князя Голицына, 391 потом перешедший по наследству к князю Долгорукову, женатому на его воспитаннице Делициной; теперь это дом Олсуфьевых, с прекрасным и обширным садом, с оранжереями, совершенно сельская барская усадьба; подальше был дом князя Трубецкого, тоже с большим садом и рощей, и подалее, рядом с церковью, еще чья-то дача, теперь князя Вадбольского. На Воробьевых горах был потешный деревянный дворец, тот самый, который во время праздника, устроенного графом Румянцевым, находился на Ходынском поле. Этот дворец поставлен был на каменных подклетях, остававшихся от прежних царских теремов. Кругом был большой сад и аллеи.
По правой стороне Девичьего поля, у Саввы Освященного в переулке, был загородный дом и у моего свекра Янькова: сад спускался к Москве реке, дом был деревянный, просторный, но одноэтажный. Я его уже не застала: он был продан до моего замужества. Немного подалее был дом князя Михаила Ивановича Долгорукова на Пометном Вражке с очень большим местом частью под палисадником, частью под пустырями, и я думаю, что Долгоруковы более ста лет владели этим загородным двором. По этой же стороне был дом Прозоровского, и так вплоть до Зубова всё загородные дворы.
У Крымского брода – загородный двор графа Орлова, брата Алексея Григорьевича. 392 За Крымским бродом – дача Голицына (Голицынская больница), 393 а село Васильевское, бывшее в последнее время за графом Мамоновым, находилось прежде во владении известного князя Долгорукова-Крымского. 394
Почти во всех концах Москвы, у заставы или поблизости от города, были эти загородные дворы знатных господ. У Демидова за Покровкой у Никиты Мученика; у графа Разумовского еще дальше, к Гороховому полю, был совершенный дворец, и во время коронации императора Николая там жительствовала, кажется, вдовствующая императрица 395 , а великая княгиня Елена Павловна жила в Кускове.
Словом сказать, вся Москва была окружена загородными дворцами и подгородными поместьями, а теперь едва ли и двадцатая часть уцелела и находится еще в руках дворян, уж я и не говорю, чтобы в руках потомков прежних владельцев: что перешло в казну под разные заведения, что куплено богатым купечеством.
VI
Дворянское собрание в наше время было вполне дворянским, потому что старшины зорко смотрели за тем, чтобы не было какой примеси, и члены, привозившие с собою посетителей и посетительниц, должны были отвечать за них и не только ручаться, что привезенные ими точно дворяне и дворянки, но и отвечать, что привезенные ими не сделают ничего предосудительного, и это под опасением попасть на черную доску и чрез то навсегда лишиться права бывать в Собрании. Купечество с их женами и дочерьми, и то только почетное, было допускаемо в виде исключения. как зрители в какие-нибудь торжественные дни или во время царских приездов, но не смешивалось с дворянством: стой себе за колоннами да смотри издали. Дом Благородного собрания был издавна на том месте, где он теперь, только сперва этот дом был частный, принадлежал князю Долгорукову. 396 Основателем Собрания был Соймонов, человек очень почтенный и чиновный, 397 к которому благоволила императрица Екатерина; он имел и голубую (Андреевскую) ленту 398 и в день коронации императора Павла получил где-то значительное поместье. Жена его была сама по себе Исленьева. Вот этот Соймонов-то и вздумал учредить Собрание для дворянства, и лично ли или чрез кого из приближенных входил о том с докладом к государыне, которая дала свою апробацию и впоследствии приказала даже приобрести дом в казну и пожаловала его московскому дворянству. Дом был несравненно теснее, чем теперь.
Я помню по рассказам, что покойная матушка езжала на куртаги, 399 которые были учреждены в Москве: барыни собирались с работами, а барышни танцевали; мужчины и старухи играли в карты, и по желанию императрицы для того, чтобы не было роскоши в туалетах, для дам были придуманы мундирные платья по губерниям, и какой губернии был муж, такого цвета и платье у жены. У матушки было платье: юбка была атласная, а сверху вроде казакина или сюртучка довольно длинного, из стамеди стального цвета с красною шелковою оторочкой и на красной подкладке.
Императрица приехала в Москву, в котором это было году – не знаю, но думаю, что до 1780 года зимой, и пожаловала сама на куртаг; тогда и матушка ездила... Намерение-то было хорошее, хотели удешевить для барынь туалеты, да только на деле вышло иначе: все стали шить себе мундирные платья, и материи очень дешевые, преплохой доброты, ужасно вздорожали, и дешевое вышло очень дорогим. Так зимы с две поносили мундирные эти платья и перестали. Так как батюшка был владельцем в Калужской губернии, где был и предводителем, и в Тульской губернии, то у матушки и было два мундира – один стального цвета, а другой, помнится, лазоревый с красным.
Собрания в наше время начинались с 24 ноября, со дня именин императрицы, и когда день ее рождения, 21 апреля, приходился не в пост, то этим днем и оканчивались собрания. Съезжались обыкновенно в 6 часов, потому что обедали рано; стало быть, 6 часов – это был уже вечер, и в 12 часов все разъезжались по домам. Танцующих бывало немного, потому что менуэт был танец премудреный: поминутно то и дело, что или присядь, или поклонись, и то осторожно, а иначе, пожалуй, или с кем-нибудь лбом стукнешься, или толкнешь в спину; мало этого, береги свой хвост, чтоб его не оборвали, и смотри, чтобы самой не попасть в чужой хвост и не запутаться. Танцевали только умевшие хорошо танцевать, и почти наперечет знали, кто хорошо танцует... Вот и слышишь: «Пойдемте смотреть – танцует такая-то – Бутурлина, что ли, или там какая-нибудь Трубецкая с таким-то». И потянутся изо всех концов залы, и обступят круг танцующих, и смотрят как на диковинку, как дама приседает, а кавалер низко кланяется.
Тогда и в танцах было много учтивости и уважения к дамам.
Вальса тогда еще не знали и в первое время, как он стал входить в моду, его считали неблагопристойным танцем: как это – обхватить даму за талию и кружить ее по зале...
Одно время Собрание помещалось в доме бабушки Аграфены Федотовны Татищевой возле Пашковского дома на Моховой, потому что дом Собрания переделывался, и, хотя зала была очень невелика, но в ней кое-как теснились.
Собрание в том виде, как оно было потом, устроили в 1811 году; его переделали, расширили и расписали. Очень всем не нравилось, что на потолке в зале представлен был орел с распущенными крыльями, окруженный темно-синею тучей, из которой зигзагами выходит молния. Многие тогда видели в этом дурное предзнаменование, которое и сбылось, 400 и императору Александру Павловичу, посетившему тогда Собрание, должно быть, это не очень полюбилось, потому что он, взглянув на потолок, спросил: «Это что же такое?» – и, говорят, нахмурил брови. Он был довольно суеверен и имел много примет... В 1812 году дом Собрания обгорел, его должны были отделать вновь, а денег у дворянства не было; тогда государь и пожаловал на обновление более ста тысяч.
Благородное собрание было очень посещаемо, и дамские туалеты всегда очень хороши и несравненно богаче, чем теперь, потому что замужние женщины носили материи, затканные серебром, золотом, и цельные глазетные. Мужчины тоже долгое время до воцарения императора Александра продолжали носить французские кафтаны различных цветов, довольно ярких иногда, – атласные, объяринные, гродетуровые и бархатные, шитые шелками, блестками, и серебром, и золотом; всегда шелковые чулки и башмаки: явиться в сапогах на бал никто и не посмел бы, – что за невежество! Только военные имели ботфорты, а статские все носили башмаки, на всех порядочных людях хорошие кружева, – это много придавало щеголеватости. Кроме того, пудра очень всех красила, а женщины и девицы вдобавок еще румянились, стало быть, зеленых и желтых лиц и не бывало.
С утра мы румянились слегка, не то, что скрывали, а для того, чтобы не слишком было красно лицо; но вечером, пред балом в особенности, нужно было побольше нарумяниться. Некоторые девицы сурьмили себе брови и белились, но это не было одобряемо в порядочном обществе, а обтирать себе лицо и шею пудрой считалось необходимым.
При императоре Павле никто не смел и подумать о том, чтобы без пудры носить волосы или надеть то уродливое платье, которое тогда уже начинали носить во Франции. Сказывали, что кто-то попался ему в Петербурге в новомодном платье. Государь ехал, приказал остановиться и подозвал модника. У того от страха и ноги не идут, верно, почуял, в чем дело. Государь приказал ему повернуться, осмотрел его со всех сторон, и так как был в веселом расположении духа, то расхохотался и сказал своему адъютанту: «Смотри, какое чучело!»
Потом спросил франта: «Что ты – русский?» – Точно так, ваше величество», – отвечает тот, ни жив ни мертв…
– Русский – и носишь такую дрянь: да ты знаешь ли, что на тебе? Республиканское платье! Пошел домой, и чтоб этого платья и следов не было, слышишь… а то я тебя в казенное платье одену – понял?..
А в другой раз велел кого-то посадить на гауптвахту.
При Павле все ухо востро держали. Пудру перестали носить после коронации Александра, когда отменили пудру для солдат, 401 что было очень хорошо: где же солдату завиваться и пудриться? А с пудрою вместе, конечно, и французский кафтан попал в отставку.
Когда молодой государь перестал употреблять пудру и остриг волосы, конечно, глядя на него, и другие сделали то же. Однако многие знатные старики гнушались новою модой и до тридцатых еще годов продолжали пудриться и носили французские кафтаны. Так, я помню, некоторые до смерти оставались верны своим привычкам: князь Куракин, князь Николай Борисович Юсупов, князь Лобанов, Лунин и еще другие, умершие в тридцатых годах, являлись на балы и ко двору одетые по моде екатерининских времен: в пудре, в чулках и башмаках, а которые с красными каблуками.
Теперь многие даже и не поймут, что такое красные каблуки (les talons rouge). He все ли равно, что красные, что черные, – это одна только мода. Может быть, кто и не зная нашивал красные каблуки, но, конечно, не таковы были Юсупов, Куракин и подобные им. Они понимали значение и потому-то и продолжали вопреки моде одеваться и обуваться по-своему.
Красные каблуки означали знатное происхождение; эту моду переняли мы, разумеется, у французов, как и всякую другую; там, при версальском дворе, при котором-то из их настоящих последних трех королей, 402 вошло в обычай для высшего дворянства (la haute noblesse) 403 ходить на красных каблуках. Это очень смешное доказательство знатности переняли и мы, и, хотя сперва над этим и посмеивались и критиковали, однако эту моду полюбили и у нас, в особенности знатные царедворцы: разве им можно не отличиться от простого люда? Княжна Прасковья Михайловна Долгорукова до старости своей все ходила на красных каблуках и продолжала ездить в двуместной карете, которая имела вид веера (en forme d’eventail). Княжна была, я думаю, самая последняя в Москве старожилка, которая, имея от роду почти девяносто лет (она умерла в 1844 году), все еще одевалась, как при императрице Екатерине II.
Батюшка до кончины своей носил французский кафтан синего цвета, всегда белое жабо, белый пикейный камзол, чулки и башмаки. Он носил парик и пудрился, и только за год до смерти снял парик и стал седым старичком. Давно уже все перестали пудриться, и я стала носить чепец из тюля, а Дмитрий Александрович все ходил с пучком и слегка пудрился; братья мои Корсаковы и двоюродные братья Волконские над ними трунили. Он все еще крепился, наконец в тамбовской деревне он однажды приходит ко мне и несет что-то такое в руке и говорит:
– Посмотри-ка, Елизавета Петровна, что я тебе принес, угадай.
Я была близорука смолоду и не вдруг разглядела, потом вижу, он держит отрезанную свою косу!
Безобразие тех чепцов и шляп, которые пошли после двенадцатого года, себе нельзя представить, и, однако, все это носили; говорили, что мода уродливая, а следовали ей. Платья были самые некрасивые: очень узенькие, пояс под мышками, спереди нога видна по щиколотку, а сзади у платья хвост. Потом платья совсем окургузили, и вся нога стала видна, а на голове начали носить какие-то картузы. Много я видала этих дурачеств; застала фижмы, les paniers: носили под юбками нечто вроде кринолина, мушки, и пережила отвратительные моды 1800 и 1815 годов, когда все подражали французам, а французы старались на свой лад переиначить одежды римлян, туники, то есть, с позволения сказать, чуть не просто рубашки. Разумеется, порядочные люди не доходили до таких крайностей, держались середины, а все же дурачились.
VII
Князь Николай Борисович Юсупов был один из самых известных вельмож, когда-либо живших в Москве, один из последних старожилов екатерининского двора и вельможа в полном смысле. Прадед его был знатный мурза татарского происхождения, принявший православие. Отец, Борис Григорьевич, был женат на Зиновьевой и при Елизавете Петровне был важным сановником, 404 но в особенности выдвинуло молодого Юсупова вперед расположение, которым он некоторое время пользовался при императрице Екатерине. Говорят, у него была даже прекрасная картина, на которой под видом мифологических изображений Венеры и Аполлона были представлены Екатерина и он сам, смолоду весьма красивый. Эта картина была в его спальне. Император Павел знал про эту картину и при восшествии своем на престол приказал ее убрать, но моему двоюродному брату, графу Петру Степановичу Толстому, служившему при князе Николае Борисовиче, довелось не раз ее видеть. Так как Юсупов был восточного происхождения, то и не мудрено, что был он великий женолюбец: у него в деревенском его доме была одна комната, где находилось, говорят, собрание трехсот портретов всех тех красавиц, благорасположением которых он пользовался.
Жена князя Юсупова была родная племянница светлейшего князя Потемкина, Татьяна Васильевна, урожденная Энгельгардт, дочь сестры Потемкина; 405 в первом браке была за своим родственником Потемкиным и, овдовев, вышла за князя Юсупова. У них был только один сын. Супруги не очень ладили и, хотя не были в ссоре, но разъехались и вместе не жили: князь умер в тридцатом или тридцать первом году, а жена его лет десять спустя. Он хотел, чтоб его схоронили в небольшом его именьице – в селе Котове, которое у него было верстах в двадцати от Москвы, по Рогачевке, немного в сторону. Это была родовая вотчина, где погребен и отец его. У князя Николая Борисовича было несколько сестер; одна из них, говорят, была ослепительной красоты, она вышла замуж за курляндского герцога Петра Бирона (сына известного злодея, свирепствовавшего при Анне) и после двух-трех лет замужества умерла в очень молодых летах. После смерти жены своей Бирон прислал на память Юсупову ее парадную постель и всю мебель из ее опочивальни: все серебряное, обивка голубая атласная; все это хранится в селе Архангельском. Другая княжна Юсупова была за князем Голицыным Андреем Михайловичем, сыном фельдмаршала, 406 имевшего от двух жен семерых сыновей и десять дочерей; одна из них была за графом Румянцевым-Задунайским. Третья сестра Николая Борисовича Юсупова была за Измайловым, и дочь ее, Евдокия Михайловна, вышла за князя Сергия Михайловича Голицына, но тотчас же после венчания отказалась из церкви ехать с мужем, никогда с ним не жила вместе 407 и, постоянно живя в чужих краях, занималась науками и там умерла в конце сороковых годов.
Князь Николай Борисович Юсупов был очень по своему времени образованный человек, получивший самое блестящее воспитание. Он был при Екатерине II где-то 408 посланником и потому долгое время жил при иностранном дворе. Император Павел при своем короновании пожаловал ему Андреевскую звезду 409 и очень к нему благоволил. При Александре Павловиче он был недолго министром уделов и в большом почете, а при императоре Николае – начальником Кремлевской экспедиции, и под его ведением перестраивался малый Николаевский кремлевский дворец. Он имел все российские ордена, портрет государя, 410 алмазный шифр, 411 и когда не знали уже, чем его наградить, то была ему пожалована одна жемчужная эполета. 412
Князь Юсупов был очень приветливый и милый человек безо всякой напыщенности и глупого чванства, по которому тотчас узнаешь полувельможу, опасающегося уронить свое достоинство; с дамами отменно и изысканно вежлив. Когда, бывало, в знакомом ему доме встретится ему на лестнице какая-нибудь дама, знает ли он ее или нет, всегда низко поклонится и посторонится, чтобы дать ей пройти. Когда летом он живал у себя в Архангельском и гулял в саду, куда допускались все желающие гулять, он при встрече непременно раскланяется с дамами, а ежели увидит, хотя по имени ему известных, подойдет и скажет приветливое слово. Подчиненные его очень любили, и брат Петр Степанович (граф Толстой) его всегда очень хвалил и говаривал, что с ним очень легко быть и приятно беседовать. Вдовствующая императрица Мария Феодоровна к нему была очень благосклонна и на балах всегда танцевала, то есть ходила, «польский». При этом он снимал обыкновенно с правой руки перчатку и клал ее на два пальца (указательный и средний) и подавал их императрице, которая протянет ему тоже два пальца, и так они идут польский, а чтобы к императрице не обращаться плечом, что, разумеется, было бы непочтительно и невежливо, он как-то откинется назад и все идет боком. He знаю, посещала ли императрица Екатерина князя Юсупова в его московском старинном доме, у Харитонья в Огородниках 413 (пожалованном его деду), 414 но отец его 415 принимал в этом доме императрицу Елизавету, а князь Николай Борисович был не раз удостоен высочайших посещений в Архангельском, где императрица Мария гащивала по нескольку ночей, и в саду есть памятники из мрамора с надписями, когда и кто из высочайших особ там бывал. Принимая царственных своих гостей, Юсупов делал праздники, и последний, которым он заключил все пиры своей долголетней жизни, был великолепный праздник, данный им после коронования покойного государя императора Николая. Тогда было много иностранных послов, и все дивились убранству дома, местности, потому что местоположение Архангельского замечательно хорошо, и великолепию приема русского вельможи. Праздник этот был самый роскошный изо всех праздников, которые тогда были; обед, театр, бал с иллюминацией во всем саду и великолепный фейерверк.
Князь Юсупов был весьма богат, любил роскошь, умел блеснуть, когда нужно, и, будучи очень даже щедр, был, однако, с тем вместе и весьма расчетлив.
Он не знал на память всех своих имений, потому что у него были почти во всех губерниях и уездах, и я слыхала, что у него с лишком сорок тысяч душ крестьян. Когда у него спрашивали: «Что, князь, имеете вы имение в такой-то губернии и уезде?» – он отвечал: «Не знаю, надо справиться в памятной книжке». Ему приносили памятную книжку, в которой по губерниям и уездам были записаны все его имения, он справлялся, и почти всегда оказывалось, что у него там было имение. Он был богат как по себе, так и по своей жене, которая, как все племянницы Потемкина-Таврического, имела несметное богатство. 416
Он очень любил картины, мраморы, бронзы и всякие дорогие и хорошие вещи и собрал у себя в Архангельском столько всяких ценных редкостей, что подобного собрания, говорят, ни у кого из частных лиц нет в России, разве только у Шереметева. По его милости разбогатели известные в Москве менялы: Шухов, Лухманов и Волков, которые все начали торговать с рублей и имели потом большие-капиталы и огромные собрания. В Архангельском есть очень большая библиотека, занимающая весь второй этаж дома, несколько больших комнат; говорят, там после смерти князя оказалось около тридцати тысяч книг, все более нерусские. 417
Многие из иностранных ученых были с Юсуповым в переписке; он дружески был знаком со стариком Вольтером, не раз бывал у него в поместье Фернье, находился с ним в переписке и на память о нем велел изваять точное его изображение и поставил у себя в библиотеке. 418
Еще прежде, чем сделаться посланником, 419 он в молодости своей много путешествовал по Европе, что тогда было очень редко. Он любил вспоминать то время, когда, будучи во Франции, он посетил версальский двор и заветный Трианон в полном еще блеске. 420 Он представлялся королю и прекрасной молодой жене его Марии-Антуанетте, обворожившей его своим приветливым обхождением, и как гость он немалое время прогостил в Версале и успел досыта насмотреться на все то, что чрез несколько лет уже не существовало. 421
Сам вельможа, хотя и чужестранный, но воспитанный совершенно по-европейски, он всех удивлял своим умом, любезностью, познаниями и великолепием и между вельможами держал себя с большим тактом и достоинством. Он уезжал из Версаля, надеясь еще там побывать, но немного времени спустя и двор переехал в Париж, и начались смуты, окончившиеся революцией и смертью добродетельного короля и королевы.
Юсупов был в Англии, но она ему не полюбилась; ездил в Испанию, в Вене представлялся Иосифу II и подолгу с ним беседовал об его сестре 422 и о дворе версальском.
В Берлине он застал еще в живых старика Фридриха Великого и неоднократно бывал у него, но король был уже ветх и видимо разрушался. 423
Вот что Юсупов хранил в своих воспоминаниях; очень жаль, что не осталось писанного его дневника: много любопытного мог бы передать этот вельможа, служивший более шестидесяти лет при четырех государях, видевший три коронации, знавший стольких иностранных королей, вельмож, принцев и знаменитостей, живших в течение более полувека.
Последние годы своей жизни старичок Юсупов провел в Москве, и все его очень уважали; за обходительность он был любим, и если б он не был чересчур женолюбив, то можно было бы сказать, что он был истинно во всех отношениях примерный и добродетельный человек, но эта слабость ему много вредила во всеобщем мнении. Впрочем, за это нельзя его судить слишком строго, потому что он родился и был молод в такое время, когда почти и сплошь да рядом все вельможи так живали и, считая себе все дозволенным, не очень-то строго наблюдали за своею нравственностью, не считая даже и предосудительным, что не могли обуздать своих порочных слабостей. To, что они делали хорошего, да послужит им в искупление за их дурные увлечения.
Вот еще прекрасная черта его характера, доказывающая благородство его души: он был в дружественных отношениях с графом Ростопчиным, но почему-то у них вышла размолвка, и они перестали некоторое время видаться. Один меняла из их общих знакомых, желая подслужиться, вздумал Юсупову говорить дурно про Ростопчина; он остановил злоязычника на первом слове: «Вот что, мой любезный, я скажу тебе: хотя мы с графом теперь и не в ладах, но я не потерплю, чтобы мне кто-либо про него злословил, и я вполне уверен, что и он тоже этого не допустит; не теряй времени даром у меня, и если хочешь бранить его, ищи себе другого места, а в моем доме его нет для злоязычников».
Насмотревшись на спекуляцию Вольтера, который под старость сделался торгашом, 424 вздумал было и Юсупов пуститься в аферы: завел у себя зеркальный завод, потому что в ту пору зеркала были все больше привозные и очень в цене; однако эта спекуляция ему не удалась, и он остался в большом накладе. Видя, что князю не приходится торгашничать, он тотчас прекратил зеркальное свое производство. Мне про Юсупова много рассказывал брат Петр Степанович, который у него бывал каждый день; он был ему очень предан, и когда он умер, имея с лишком восемьдесят лет от рождения, брат провожал его тело в подмосковное его имение, 425 где его схоронили в особой каменной палатке, пристроенной к церкви, рядом с его отцом.
По смерти старика Юсупова сын его князь Борис Николаевич 426 никогда не живал подолгу в Архангельском, и ни разу никто у него там не выпил и чашки чаю. Он был очень скуп и начал было многое оттуда вывозить в свой петербургский дом, 427 но покойный государь Николай Павлович, помнивший, что такое Архангельское, велел сказать князю, чтоб он Архангельского не опустошал.
До Юсупова Архангельское принадлежало князю Николаю Алексеевичу Голицыну, женатому на Марье Адамовне Олсуфьевой, которая и продала это имение, смежное с Никольским, по сие время оставшееся еще за Голицыными. За Архангельское просили с чем-то сто тысяч ассигнациями – это было в начале 1800-х годов. Тогда сестра моя Вяземская искала купить имение; она ездила туда с князем Николаем Семеновичем осматривать, и они нашли, что имение недорого, но слишком для них великолепно, требует больших расходов для поддержки, и поэтому и не решились купить, и купил его за сто тысяч Юсупов, для которого это была игрушка и забава, а Вяземские искали имения посолиднее, для дохода; они купили вскоре после того в Веневском уезде село Студенец, по разделу доставшееся потом князю Андрею и перешедшее к его дочери Лидии Иордан.
В Архангельском, говорят, одних картин было собрано более чем на миллион рублей ассигнациями, 428 кроме всего прочего редкого и ценного.
Купив имение за сто тысяч, Юсупов продал много лесу и употребил, может быть, еще в два раза столько же на постройки и украшения дома и сада. Там прекрасные оранжереи, и между померанцевыми деревьями одно такое большое и толстое (купленное, кажется, после Разумовского за три тысячи рублей ассигнациями), что другого подобного нет в России, и только большие два померанцевых дерева, находящиеся в версальской оранжерее, его превосходят. 429 Это дерево не столько высоко, сколько удивительно по своей толщине и по обширности кроны. В прежние годы все померанцы выставлялись в Архангельском пред домом на средине двора, а этот всегда ставился в средине этой громадной клумбы; не знаю, продолжают ли и до сих пор так делать.
В очень пространном саду в Архангельском много было мраморных статуй и ваз; неподалеку от дома есть особое здание – театр, по-видимому, поместительный, но внутри мне не приходилось быть и потому ничего не могу о нем сказать.
В саду есть дом, называемый «Каприз». Рассказывают, что в то время, когда Архангельское принадлежало еще Голицыным, муж и жена поссорились, княгиня не захотела жить в одном доме с мужем и велела выстроить для себя особый дом, который и назвала «Капризом». Особенность этого дома та, что он стоит на небольшой возвышенности, но для входа в него нет крылец со ступенями, а только отлогая дорожка, идущая покатостью к самому порогу дверей. 430
Мать княгини Марьи Адамовны Голицыной, Марья Васильевна, была дочь Василия Федоровича Салтыкова, родного дяди деда моего, князя Николая Осиповича Щербатова, и, следовательно, приходилась ему двоюродною сестрой, а Марья Адамовна, выходит, была матушке внучатою сестрой. Она была гораздо ее моложе и скорее мне, по своим летам, была ровесницей, и я застала ее еще в девушках. Мы считались родством и были знакомы, но только не домами. Она любила жить весело и открыто и сделала порядочную прореху мужниному кошельку. Муж ее умер до двенадцатого года, а старший из ее двух сыновей был убит под Бородином; 431 сама она умерла около 1820 года.
Глава 10
І
По возвращении нашем в Москву, пожив некоторое время у Щербачева, мы стали приискивать себе дом для найма и, наконец, нашли подходящий нам у Бориса и Глеба, второй от угла Воздвиженки, на Никитском бульваре; 432 мы наняли бельэтаж, а брат Владимир Волконский – нижний. Дома очень вздорожали, и нам пришлось платить 1500 рублей ассигнациями, что было очень недешево по тогдашним ценам. Апраксины, которых дом тоже немало пострадал от неприятеля, нанимали флигель кокошкинского дома (который на самом углу Воздвиженки, напротив церкви Бориса и Глеба, что на Стрелке), а флигель по Воздвиженке. 433 Низ был у них в помещении очень сыр, так что по углам росли грибы, и они платили что-то дорого; но разбирать и привередничать не приходилось: рад-радешенек был каждый, кто находил себе где приютиться, в особенности в центре города, где по большей части тогда живали дворяне.
Долго не могла я решиться побывать на Пречистенке и посмотреть на то место, где был наш дом; наконец я отправилась с Дмитрием Александровичем: на углу переулка, называемого Мертвым, где был дом наш, 434 увидала я совершенно пустое выгорелое место, и только в углу двора на огороде схитил себе кое-как наш дворник Игнат маленькую лачужку из остатков дома и строений. Очень грустно и обидно было видеть, что дом, в котором мы не жили и года, сгорел дотла. Слава Богу, что мы-то все уцелели, а эти потери хотя и чувствительны, и прискорбны, ну да это дело нажитое, то и опять нажить можно, и не следует чересчур дорожить этими стяжаниями. He такие еще беды могли нас постигнуть, и я готовилась на большее…
Дом нужно было опять строить, и материал уже приготовлялся у нас в деревне. Через переулок от нас, ниже к Пречистенским воротам, был дом Архаровых, напротив них дом Лопухина и далее еще большой дом Всеволожских; все они сгорели. Рядом с нашим домом каменный дом князя Хованского, дом во дворе графини Елизаветы Фёдоровны Орловой, урожденной Ртищевой, напротив нас дом князя Шаховского, большой дом князя Долгорукова, дом Охотникова и еще много других домов по Пречистенке почти вплоть до самого Зубова, где ныне бульвар, – все это погорело. Дом Хитровой Настасьи Николаевны, однако, уцелел долгое время, – он один-одинешенек стоял посреди обгорелых развалин.
О Хитровых я потом расскажу подробно, потому что издавна знала всю семью; Настасью Николаевну знала коротко, уважала и любила.
Всю зиму 1813–1814 года мы провели в деревне; после разгрома пришлось нам поприжаться; мы собирались опять строиться в Москве, и хотелось нам освятить один из приделов нашей церкви во имя святителя Димитрия. У нас был свой живописец Григорий Озеров, который работал иконостас; неприятель нам помешал, а теперь опять можно было приняться. У нас даже было на уме, что Господь нас за то и наказал, что мы себе дом выстроили, а церковь все еще стояла недоделанная, и решили мы сперва хотя один из приделов отделать, а между тем хлопотать о доме.
Когда мы возвратились в деревню после французов, и я увидела, что все уцелело, мне все не верилось, и я не могла нарадоваться, что мы опять в Горках. Тогда я вспомнила предложение Михайлы Иванова: из московского дома побольше послать в деревню, – если бы Дмитрий Александрович не поупрямился, много бы хорошего у нас сбереглось.
Мы служили благодарственный молебен, что Господь привел нас опять возвратиться целыми и невредимыми. Все дворовые люди собрались нас встречать, и в воскресенье пришли из деревень и крестьяне к обедне, а потом к дому, и высказывали нам радость свою, что опять нас видят.
Няня Матрена, остававшаяся без нас и жившая во время нашего отсутствия в молочной комнате при скотном дворе (управление которым было поручено от меня ей), нам подробно рассказывала свои страхи и как она бегала и скрывалась в лесу, услышав, что неприятель в двенадцати верстах от нас, в селе Озерецком.
У Матрены был мальчик по второму году да грудной ребенок, и она с ними ушла в сторожку к леснику и там жила трое суток. Вдруг прошел слух, что французы едут; она привязала мальчика себе на спину, взяла грудного ребенка и с мешком, в который наклала, что было под рукой для пропитания, ушла в лес и суток двое бродила в самой чаще. Лесник узнал, что французов перебили мужики в Озерецком, и пошел выручать Матрену и свою жену тоже с детьми, чтоб они вернулись; стал их окликать, а они, думая, что неприятель, что ни есть мочи идут дальше и дальше в лес; измучились, наголодались, назяблись по ночам, потому что наступала уже осень, и когда все съестное у них вышло, и сами голодные, и дети просят есть, – нечего делать, пришли назад и узнали, что француза и не было ни в селе, ни в деревне.
Но ежели французы избавили нашу местность от своих посещений, отряды казаков, под предлогом, что они разыскивают, нет ли где неприятельских шаек, всюду разъезжали и по селам справлялись, нет ли чего. съедобного, а главное – нет ли хмельного. Они не позабыли и нашего села, лазили по подвалам и погребам и, к неописанному прискорбию нашей ключницы-старушки, «приели все, все господское варенье, выпили все виноградное вино, и мало им было этого: и меды-то все, какие оставались, и тех не оставили, да два окорока с собою увезли».
Ключница Акулина Васильевна этим очень огорчилась и, рассказывая мне, прибавила: «Ну, матушка, в раззор разорили, бездельники, ничего не оставили, кричат: подавай ключи, – не лучше неприятеля, только бы им есть да бражничать. Легко ли, сударыня, сколько их было: тридцать человек!»
Но этим посещением и ограничились, слава Богу, все наши утраты в подмосковном имении, и поблизости от нас ни у кого из наших знакомых соседей не были, кроме Головина, жившего в своем имении, в селе Деденеве-Ново-Спасском. Они застигли его совершенно невзначай: это было в простой день, он сидел и обедал с женой и детьми, взглянул в окно и видит, что идут французы; несколько начальствующих лиц и солдаты направляются прямо к дому. Что прикажете ему делать? Он был великий неохотник до иностранцев, а тем паче еще до врагов отечества; однако, скрепя сердце, он предложил им разделить с ним трапезу. Они приняли предложение, но требовали, чтоб и сам хозяин сел с ними и пробовал каждое подаваемое блюдо, опасаясь, может быть, чтобы не угостили чем с отравой. Головин выслал жену и детей из-за стола, а сам стал потчевать незваных гостей. Французы расположились неподалеку от села лагерем и во все время, пока там стояли, вели себя хорошо и смирно и храмов не только нигде не осквернили, но даже не препятствовали богослужению и просили только не звонить в большие колокола, опасаясь, чтобы войска не приняли трезвона за тревогу и оттого не переполошились по-пустому.
Жену свою Головин, однако, куда-то спровадил с детьми, которых было двое ли, трое – наверное не знаю. Ее звали Анной Гавриловной; она была молода. хороша, ну, муж и рассудил, что все-таки безопаснее для молоденькой женщины быть подальше от этих головорезов. Она была урожденная княжна Гагарина, дочь бывшего министра торговли, князя Гавриила Петрович а. Ее сестра Екатерина Гавриловна была замужем за князем Никитою Сергеевичем Долгоруковым, сыном княгини Варвары Осиповны, урожденной княжны Щербатовой, старшей сестры деда моего, князя Николая Осиповича; мы знакомы не были, хотя и были родня.
II
По окончании всех войн России с Францией и по возвращении союзных войск из-за границы 435 стали жить у нас по соседству Голицыны: князь Дмитрий Владимирович и жена его Татьяна Васильевна. Ни в одном из наших русских княжеских родов не было столько замечательных лиц, как в Голицыных; но в Москве всех известнее князь Дмитрий Владимирович и князь Сергий Михайлович.
Князь Дмитрий Владимирович был брат Екатерины Владимировны Апраксиной и Софьи Владимировны Строгановой; он имел еще старшего брата Бориса Владимировича, который был очень хорош собой, умен и по своему времени получил воспитание, как немногие. Мать этих Голицыных княгиня Наталья Петровна, про которую я уже и рассказывала, 436 кроме того, что женщина от природы очень умная, была и великая мастерица устраивать свои дела. Муж ее, бригадир в отставке, очень простоватый был человек с большим состоянием, которое от дурного управления было запутано и приносило плохой доход. Чтоб устроить дела, княгиня Наталья Петровна продала половину имения, заплатила долги и так хорошо все обделала, что когда умерла, почти что ста лет от роду, то оставила с лишком шестнадцать тысяч душ.
Нахожу, что я мало рассказала про эту очень известную в свое время женщину, и потому при случае доскажу о ней все, что припомню. Отец ее, граф Петр Григорьевич, имел еще братьев Григория и Захара, которые оба с молодых лет вертелись при дворе Елизаветы Петровны, и великая княгиня Екатерина Алексеевна (впоследствии Екатерина II) оказывала им явное предпочтение, и из-за этого они очень пострадали и одно время даже были удалены от двора. Впоследствии, при Екатерине, им зато очень повезло, и все три брата пошли очень высоко. Был еще и четвертый, которого по имени назвать не умею; он умер молод при Елизавете, 437 не будучи женат, а остальные братья стали важными особами: Петр Григорьевич был посланником при нескольких дворах 438 и долгое время находился при версальском и дочерей своих, Дарью и Наталью, воспитал в чужих краях. Дарья Петровна была за графом Иваном Петровичем Салтыковым, сыном известного Петра Семеновича, при котором мой свекор, Александр Данилович Яньков, был адъютантом. Граф Иван Петрович всегда был очень расположен к моему свекру, помня, как тот с ним возился в молодости, и до конца его жизни находился с ним в наилучших дружественных отношениях; ему принадлежало село Марфино, которое он и отдал в приданое за своею дочерью, вышедшею за графа Григория Владимировича Орлова. Сестра его, графиня Софья Владимировна, вышла за графа Панина, и так Марфино почему-то и перешло в род Паниных. Ивана Петровича да Дарью Петровну я знавала, и мы с мужем раза с два бывали у них в Марфине и в Москве, в то время как он был главнокомандующим; и муж, и жена – оба умерли в начале 1800-х годов, и вскорости один после другого.
Граф Захар Григорьевич был недолгое время главнокомандующим в Москве; я была еще ребенком, когда он умер, и совсем его не помню.
Княгиня Наталья Петровна долго путешествовала по чужим краям и там воспитала всех своих детей, почему все они очень плохо знали по-русски. Старше всех была Екатерина Владимировна Апраксина, а меньшая – графиня Строганова. У Натальи Петровны было прекрасное имение в Калужской губернии, неподалеку от Боброва, – село Городня, где она иногда живала, а другое – Вяземы, верстах в сорока от Москвы на пути в Звенигород. Это имение, говорят, принадлежало Борису Годунову, который там строил церковь каменную, 439 очень благолепную; потом, при Петре I, оно было пожаловано им князю Борису Алексеевичу, его воспитателю. 440
Возле нас, верстах в восьми, было село Рождествено, принадлежавшее тоже Голицыным, и в нем-то и поселились князь Дмитрий Владимирович с женой. Княгиня Татьяна Васильевна была сама по себе Васильчикова, а так как старуха Голицына не считала Васильчиковых довольно знатными, то и неохотно согласилась на брак сына, и первое время, говорят, невестка много терпела от своей самонравной и надменной свекрови. Старуха Голицына почему-то терпеть не могла Рождествена, отдала его сыну, сама же не только никогда там не бывала, но даже, когда приезжала в Ольгово и подолгу гащивала у своей дочери Апраксиной, никто и заикнуться не смел, что в двадцати верстах оттуда имение ее Рождествено, в котором сын ее жил и никогда о нем не упоминал.
Старший из Голицыных, князь Борис Владимирович, женат не был; он умер вскорости после французов и оставил двух дочерей, носивших фамилию Зеленских. Княгиня Татьяна Васильевна по своей доброте взяла этих сироток к себе и воспитывала их и впоследствии хорошо выдала замуж, но от старой княгини о существовании их скрывали.
Вообще вся семья пред княгиней трепетала, и она до конца жизни детей своих называла уменьшительными именами: Апраксину – Катенькой, а Катеньке было далеко за шестьдесят лет; сын был для нее все Митенькой. Привыкнув их считать детьми и будучи сама уже очень стара, она никак себе представить не могла, что и они уже немолоды. Рассказывают, что, когда князь Дмитрий Владимирович, бывая в Петербурге, останавливался у матери в доме, ему отводили комнаты в антресолях, и княгиня всегда призывала своего дворецкого и приказывала ему «позаботиться, чтобы все нужное было у Митеньки, а пуще всего смотреть за ним, чтоб он не упал, сходя с лестницы». Он был очень близорук, очков не носил, но употреблял лорнет.
Родившись в начале царствования Елизаветы Петровны, при которой она была фрейлиной, княгиня Наталья Петровна видела царский двор при пяти императрицах и, будучи старожилкой, не мудрено, что считала всех молодежью. Все знатные вельможи и их жены оказывали ей особое уважение и высоко ценили малейшее ее внимание.
III
Князь Дмитрий Владимирович и жена его – оба были премилые, преобходительные и преласковые. В 1820 году он был сделан московским генерал-губернатором и правил столицею невступно двадцать пять лет. В Москве все их любили и очень жалели, когда их не стало в живых.
Несмотря на то, что все имение было голицынское, княгиня Наталья Петровна самовластно всем заведовала, дочерям своим при их замужестве выделила по 2000 душ, а сыну выдавала ежегодно по 50 000 рублей ассигнациями. Будучи начальником Москвы, он не мог жить, как частный человек, и, хотя получал от казны на приемы и угощения, но этого ему недоставало, и он принужден был делать долги. Это стало известно покойному государю Николаю Павловичу; он говорил княгине, чтоб она дала что-нибудь своему сыну. Тогда она взмиловалась и прибавила ему еще 50 000 ассигнациями, думая, может быть, что его щедро награждает, но из имения, кроме ста душ, находившихся в Рождествене, до самой кончины ее он ничего не имел. Она умерла в 1837 или 1838 году, а князь в 1844 году, следовательно, он провел всю свою жизнь, почти ничего не имея, а только за шесть или за семь лет до смерти получил следовавшие ему 16 000.душ.
В Рождествене сперва был старый и очень плохой домик, который кое-как устроили, и в нем несколько лет жили Голицыны. Потом они стали строиться и выстроили себе прехорошенькую усадьбу: дом и два флигеля; старинную церковь поновили и развели прекрасный сад. Княгиня любила цветы и очень занималась садом: построили оранжереи, и все было в небольших размерах. Дом был отделан внутри очень просто: везде березовая мебель, покрытая тиком; нигде ни золоченья, ни шелковых материй, но множество портретов семейных в гостиной и прекрасное собрание гравированных портретов всех известных генералов 1812 года 441 . В зале либо в биллиардной была большая семейная картина во всю стену – изображение семейства Чернышевых; фигур много и все почти в натуральную величину; кисть по времени прекрасная; надобно думать, что такая картина стоила очень больших денег, когда портретная живопись была искусством, а не ремеслом, как сделалась впоследствии.
Князь Дмитрий Владимирович вышел в отставку, думаю, в 1814 году и до 1820 года, пока не был назначен генерал-губернатором в Москву, нигде не служил. Воспитание двух дочерей: Натальи Дмитриевны (бывшей впоследствии за обер-прокурором св. Синода графом Николаем Александровичем Протасовым) и Екатерины Дмитриевны (вышедшей за князя Николая Васильевича Долгорукова) занимало время княгини; женщина умная, благочестивая и высокой добродетели, княгиня Татьяна Васильевна была рождена для семейной тихой жизни, и она нередко впоследствии говаривала, что самое счастливое время ее жизни было, когда князь был в отставке и они подолгу живали в Рождествене до назначения князя в Москву.
Княгиня и смолоду не была красавицей, но трудно себе представить лицо более приятное и приветливое. Она была небольшого роста, худощавая и довольно слабого здоровья. Князь, напротив того, был видный мужчина, довольно высокий ростом, с величественною осанкой, имел прекрасные черты лица и прекрасный цвет, и с первого взгляда можно было узнать в нем приветливого, доброжелательного вельможу. Проведши всю свою первую молодость до семнадцати или восемнадцати лет в чужих краях, он, конечно, хорошо знал иностранные языки и очень плохо русский, так что, когда сделался московским генерал-губернатором и ему приходилось говорить где-нибудь речь, он сам составлял ее для перевода на русский язык и почти затверживал, чтобы суметь прочитать по бумажке. Но впоследствии он научился по-русски, и, хотя у него сохранилось в выговоре что-то иностранное, он, однако, объяснялся довольно изрядно. Говорят, и просьбы ему подавали сперва на французском языке, и со всем тем, однако, вся Москва его очень любила и многим ему обязана. Он первый обратил внимание на плохое освещение улиц, на пожарную команду, на недостаток воды и придумал устройство фонтанов, так как прежде возили воду из Москвы-реки или посылали на край города – на Три-Горы, в Студенец. что было еще возможно для живущих в более близких частях города, но прошу покорно посылать откуда-нибудь с Басманной или с Таганки. Вообще Москва должна добром помнить двадцатичетырехлетнее правление князя Дмитрия Владимировича Голицына, принесшее ей много пользы. Кроме этого, князь был для всех доступен и готов всем помочь, если только мог, а невозможного для него, кажется, не было. Но что в особенности делает ему великую честь – что в продолжение своего долгого правления он не сделал ни одного несчастного и очень, очень многих людей спас от гибели, и таких даже, которые без его помощи давным-давно были бы где-нибудь в Иркутске или Камчатке. Мало этого, он иногда принимал участие в семейных делах, когда к нему обращались, и безо всяких судбищ и тяжеб все улаживал и соглашал враждовавших. Трудно решить, кто был добрее сердцем – князь или княгиня.
Вот две черты из домашней жизни князя, которые мне пришли на память и которых достаточно, чтобы показать, как и в мелочах он умел быть добр не напоказ, a по своей непритворной доброте.
Он имел камердинера, который нередко испивал, а так как князь не умел сердиться, то только слегка бранил своего слугу; тот и не очень воздерживался, и пил частенько. Этот камердинер, когда князь уезжал куда-нибудь вечером, в театр или на бал, должен был дежурить и дожидаться его возвращения; всех прочих слуг, кроме швейцара, князь отпускал и, возвратившись домой, звонил, и по этому звонку являлся камердинер и помогал князю раздеваться и ложиться спать. Как-то раз, возвратившись домой довольно поздно, князь звонит, – камердинер не идет; немного погодя князь звонит еще, никто не является, звонит еще, и все никого нет. Князь идет в соседнюю комнату и находит своего слугу мертвецки пьяного лежащим на полу. Князь никого из людей не потревожил, разул, раздел старого слугу своего и уложил его в постель, сам пошел к себе в спальню и разделся совершенно один. Проснувшись поутру, камердинер припомнил вчерашнее и, зная, что он был пьян и дожидался князя, никак не мог понять, как он вдруг очутился в своей постели, разутый и раздетый. Встав, он отправился допрашивать прочих слуг: кто встречал вчера князя? Говорят: швейцар. Кого звал еще князь? Отвечают: никого. Это старика ужасно тронуло. Он со слезами просил прощения у князя, дал себе клятву никогда более не пить и действительно с тех пор никогда уже не напивался. Вот другой случай.
В Москве была одна Бартенева, урожденная Бутурлина; звали ее Федосья Ивановна. Она была очень недурна собой, премилая, прелюбезная и женщина очень хороших правил, но великая непоседка, потому что была охотница веселиться и мыкаться из дома в дом. У нее было несколько человек детей – дочери и мальчики. Как начнется день, насажает она своих детей в четвероместную свою карету и поедет в гости. Где есть дети, она туда привезет и своих: в том доме, положим, барышни берут урок музыки, вот она и просит хозяйку: «Позвольте и моим девочкам послушать, как ваши дочери играют».
Так прикинет своих дочерей, а сама с мальчиками отправится, где есть мальчики. В том доме какой-нибудь учитель истории или математики: «Ваши сыновья за уроком, ну и очень хорошо, позвольте и моим послушать». Тут она бросит мальчиков, а сама поедет куда-нибудь обедать, а вечером заедет за мальчиками, а потом за девочками – и домой. Такие путешествия она совершала каждый день и детей не кормила и не учила дома. Если же ей почему-нибудь не удавалось где-нибудь разместить своих детей на день, она или возила их с собой по гостям, или же оставляла их в карете, в которую клали на всякий случай что-нибудь съестное, ежели дети проголодаются, чтоб им было, что поесть, и так как в карете бывали и крошки, и всякие объедки, то, говорят, в ее карете наконец развелись мыши и пользовались детскими съестными припасами. Дети так привыкли к этой кочующей жизни, что говаривали: «Нам нужен дом только для того, чтобы переночевать, а днем нам нужна большая карета; жаль только, что наша без печи, потому что бывает холодно, a то бы нам и дом не нужен».
Вот однажды (когда ее дети были еще малы) она была на бале у Голицыных. На дворе был ужасный мороз; сама Бартенева веселится на бале, а дети бедняжки мерзнут в карете. Очень стало им, верно, холодно, они начали пищать и плакать. Во время бала подходит к князю Дмитрию Владимировичу его камердинер и докладывает, что в карете у Бартеневой дети мерзнут и плачут. Князь приказал всех их перенести к себе в кабинет, накормить и на больших диванах разложить спать. И после этого случая всякий раз, как Бартенева приедет к нему на бал, он и вспомнит про детей и пошлет за ними, опять их переносят к нему в кабинет, и, пока их мать танцует, они опять у него в кабинете, опять в ожидании конца бала. Вот какие еще бывали матери. Говорят, что без сострадательности князя дети совсем бы замерзли, и это могло бы случиться не один раз.
Что было причиною, что Бартенева всюду с собой таскала детей – не могу понять: не проще ли бы, кажется, оставить их дома и ехать одной туда, куда нельзя было взять детей с собою.
При всей доброте и благожелательности каждому Голицыны имели, однако, недоброжелателей и завистников, которые старались при случае повредить им в общественном мнении. Так, во время первой холеры, когда все ужасно трусили от этой новой и неизвестной болезни, князь и княгиня выехали из своего казенного дома, что на Тверской, и на время переехали на житье в дом губернатора Небольсина, находившийся на Садовой. 442 Там жила старушка очень почтенная, тетка Небольсина, 443 Авдотья Сильвестровна, которую Голицыны почему-то особенно любили и уважали, и во все время холеры там и прожили, потому, вероятно, что дом не выходит на улицу, а стоит на конце большого двора, и с одной стороны есть сад, стало быть, и шум от фур (в которые клали холерных) там был не так слышен, и не видно было из окон беспрестанных похорон, как на Тверской. Этим обстоятельством воспользовались неблагонамеренные люди и выпустили карикатуру; представлена была смерть, которой Авдотья Сильвестровна грозит пальцем; из одного кармана выглядывает княгиня Татьяна Васильевна, а из другого князь Дмитрий Владимирович глядит в лорнетку, и внизу надпись: «Иди назад, их нет дома», или что-то в этом роде. Эта карикатура разошлась по городу и дошла до Голицыных, которые как люди добропорядочные не подали и вида, что обиделись, первые смеялись и шутили, конечно, не разыскивали и не преследовали художника и своим добродушием одурачили неблагонамеренного человека.
Кто была эта Авдотья Сильвестровна сама по себе и почему так уважали ее Голицыны, я порядком припомнить не могу, но знаю, что она имела на них большое влияние, и когда кому было чего нужно добиться от Голицыных, вернее всего было просить не их самих, а Авдотью Сильвестровну, и по этой причине она имела в Москве немалый вес и большое значение в обществе.
Когда кто-нибудь обращался к Авдотье Сильвестровне с просьбою походатайствовать у Голицына, она обыкновенно отвечала: «Хорошо, мой родной, вот как у меня будет ужо князь Дмитрий, я ему поговорю, скажу ему; будь уверен, что, если только можно, – будет сделано». И смотришь, точно по ее просьбе и сделается. Ее называли la vieille fèe, старая фея, а недовольные ее величали la vieille sorcière, старая колдунья.
Голицыны, будучи весьма доступны, умели поставить себя высоко во мнении московского общества; все их очень уважали, а княгиню, которая была ангельской доброты, от мала до велика все обожали. Надобно было видеть, до чего она бывала приветлива на своих балах: весь вечер все ходит, то пойдет к одной, то к другому; ежели видит, что молодая девушка не танцует, глядишь, посылает к ней кавалера; для всех почти было у нее ласковое, приветливое слово, а ежели кому нечего было ей сказать – пройдет мимо и улыбнется. Насколько она была внимательна и обходительна как хозяйка дома, настолько ласков и приветлив был и Апраксин Степан Степанович. Князь Голицын был очень близорук и, что странно, застенчив, и потому некоторые считали его гордым; но кто знал его короче и бывал с ним в небольшом обществе, может свидетельствовать, что его кажущаяся гордость или необщительность происходила именно от природной застенчивости, а иногда, может быть, и от недостаточного знания природного языка, что мешало ему приветствовать каждого, как бы ему хотелось.
Кроме двух старших дочерей у Голицыных было еще два сына, на много лет моложе своих сестер. Старший – Владимир родился года через два или через три после французов, а второй – Борис несколько лет спустя и очень незадолго до назначения князя Дмитрия Владимировича в Москву.
Все дети были очень хороши лицом; у меньшой из дочерей был прекрасный цвет лица, а мальчики в детском возрасте были как херувимы.
Обе княжны Голицыны вышли замуж очень молоды, а братья их были еще совершенно детьми; не знаю наверное, меньшой был ли даже еще и на свете.
Княгиня говаривала не раз:
– Когда в семействе бывают дочери и сыновья, воспитание одних мешает обыкновенно воспитанию других; я в этом была особенно счастлива, как немногие матери: когда воспитание моих дочерей окончилось и я отдала их замуж, тогда началось воспитание моих сыновей, и я могла исключительно ими заняться; это случается очень редко.
Есть люди, про которых вспоминаешь всегда с особенным удовольствием, потому что при воспоминании о них нет в памяти ничего неприятного. Таковы были Голицыны, и муж, и жена: во все время, что я жила в их соседстве до 1825 года, между нами были самые дружественные соседские отношения. Я о княгине не могу вспомнить иначе, как с душевным уважением и с искренним сердечным чувством любви: она была хорошая, добрейшая и вполне добродетельная женщина, каких бывает на свете очень, очень немного.
При императоре Александре Павловиче князь Голицын был что-то не в особой милости, хотя княгиня Наталья Петровна пользовалась отменным расположением императрицы Марии Феодоровны; но с 1820 года Голицыны как-то опять всплыли кверху, и тут он пошел уже в гору, получил все, что можно было получить: Андрея с алмазными знаками 444 , портрет государя 445 , бриллиантовую эполету 446 и, наконец, титул светлости 447 .
Княгиня Татьяна Васильевна, всегда очень слабого здоровья, стала, видимо, хворать в конце тридцатых годов; потом у ней сделалась изнурительная лихорадка, и в 1841 году она скончалась, искренно оплаканная Москвою.
Князь Дмитрий Владимирович жил после жены года три, поехал лечиться в Париж, где ему делали несколько операций, разбивали камень. После многих страданий там и скончался, в марте месяце 1844 года.
Кто видел его погребение, конечно, никогда не позабудет торжественности, с какой оно совершалось: это было народное последнее выражение всеобщей любви к покойному градоначальнику, от которого не ожидали уже ничего, и потому это была не лесть пред могучим вельможею, а всеобщая народная печаль и благодарность за все его бывшие хлопоты и благодеяния. 448
Когда-то в старину родовое кладбище Голицыных было в Богоявленском монастыре, в нижней теплой церкви; там погребены очень многие из Голицыных, Долгоруковых, Шереметевых, Салтыковых и других вельмож; но со времени чумы 449 там уже перестали погребать, и некоторые Голицыны облюбовали Донской монастырь и устроили для себя там семейный склеп с церковью. Дед князя Сергия Михайловича погребен в Богоявленском монастыре, потому что умер до чумы, а отец его, мать и другие родственники лежат в Донском монастыре. Князь Сергий Михайлович и князь Дмитрий Владимирович по отдаленности родством считаться не могли, хотя одного и того же поколения; но княгиня Татьяна Васильевна погребена в этой голицынской церкви, где потом схоронили и князя, а четыре года спустя там погребли и другого начальника Москвы, князя Алексея Григорьевича Щербатова.
He могу сказать утвердительно, где погребена княгиня Наталья Петровна Голицына, но думается мне, что в Вяземах, возле ее мужа. 450 Слыхала я, что там погребен и князь Борис Владимирович, и гроб его не просто зарыт в землю, а заложен в стене, где оставлено несколько таких пустых мест, чтобы, вдвинув туда гроб, потом закладывать кирпичом. Нижняя часть церкви, говорят, вся каменная, и сказывали мне, что этот камень привозили нарочно из села Мячкова, где добывают и известь, стало быть, почти за сто верст.
Голицыны все больше живали в Рождествене, которое они устроили по своему вкусу, а в Вяземах и в Городне поочередно летом живала княгиня Наталья Петровна, и к ней дети ее туда съезжались гостить. В Городне дом невелик, и его занимала сама старая княгиня, а для двух дочерей, для сына и для других гостей были особые домики в саду; к обеду все должны были собираться в большой дом; на случай дождя были устроены крытые носилки (des chaises a porteurs), на которых перенашивали всех из маленьких домиков в большой.
После смерти княгини Натальи Петровны княгиня Татьяна Васильевна была в котором-то году за границей; там она увидела в одном месте, кажется в Швейцарии, что целое селение занимается изделием корзин. Это ей очень понравилось, она выписала оттуда мастера, и так как в Вяземах много ракитнику, пригодного для корзиночного производства, велела обучить двух либо трех человек делать корзины; потом выучились и другие, и после того это там распространилось и обратилось в местное ремесло, очень легкое и выгодное.
Пока я живала по соседству с Рождественом, Голицыны там все только еще строились; но впоследствии они, говорят, очень хорошо устроили это именьице, бывшее для них, разумеется, игрушкою. Все хозяйственные строения были очень красивой наружности, и в четверти версты от дома ферма с каменными строениями, на голландский манер. Коровы были разных пород: тирольской, голландской, английской и других; при скотном дворе была большая и светлая комната – молочная, отделанная, по княжеским понятиям, с отменною простотой, которая, разумеется, обошлась Голицыным дороже всякой омеблировки, и в эту молочную комнату хозяева с гостями приезжали иногда пить молоко и кушать простоквашу и варенцы. Главная смотрительница скотного двора или фермы была в белом накрахмаленном чепце на иностранный манер и в белом переднике снежной белизны, и она услуживала гостям и подавала разные затейливые криночки и фигурные кувшинчики.
Одно из строений в Рождествене называлось «Ноевым ковчегом»; оно было на большом дворе, где были и лошади, и рогатый скот, и всякие птицы.
Крестьянские избы деревушек Лодушек, Дмитровки и Рождествена были все заново отстроены, крыты тесом и выкрашены. На запруженной речке устроена была хорошенькая мельница; все поля окопаны широкими рвами и обсажены разными кустарниками; к дому вела длинная аллея, или проспект, версты на полторы посаженный чрез дерево липами и березами; словом сказать, Рождествено устраивали с умением, с особенным тщанием, а главное – с большими средствами, и притом еще не просто частный человек, а московский генерал-губернатор, которому все было доступно, которого все любили и которому потому все старались угождать. Немудрено, что Рождествено скоро стало процветать, и пока хозяева занимались им, оно было очень хорошо. После смерти княгини князь перестал в нем жить, чувствуя пустоту, бывал там редко и ненадолго, а после его смерти никто в нем не живет: то же Рождествено сделалось не тем, чем прежде оно было, а теперь грустно на него и взглянуть.
В таком же положении и прекрасное, роскошное Ольгово, которое на моих глазах устроилось, украсилось, стало вельможеским, барским поместьем: пока жили в нем Степан Степанович и Екатерина Владимировна – оно цвело; после смерти Апраксина, когда оно досталось на седьмую часть его вдове, при ней кое-как все еще лепилось и держалось, хотя средства были гораздо меньше. Она любила Ольгово, сделала его майоратом, но после ее смерти все рухнуло и распалось.
IV
В 1814 году мы решили с Дмитрием Александровичем, что пора вывозить дочерей. Грушеньке был двадцатый год; если бы не нашествие неприятеля, может быть, я вывезла бы ее и прежде, но французы помешали; а тут и Линочке пошел уже восемнадцатый год, и я вывезла обеих вместе. И той, и другой я сделала одинаковые платья, белые креповые, с белыми цветами на корсаже и на голове. Степан Степанович Апраксин, который был к нам очень расположен, непременно желал взглянуть на платья моих дочерей, нарочно приехал дня за два до их выезда в Собрание; зажгли множество свеч, и он смотрел на платья и ими любовался. Москва начинала уже наполняться и дома строились.
В этом же году княгиня Авдотья Николаевна Мещерская просватала свою дочь Настеньку за Семена Николаевича Озерова. Он был человек средних лет, вдовец, не особенно велик ростом или толст, а что называется крупный мужчина, очень приятной наружности; честный и благородный человек с состоянием и хорошего происхождения, но летами, сравнительно с невестой, слишком стар для молоденькой княжны, которой только что исполнилось семнадцать лет; ему было под сорок, a то, пожалуй, и все сорок. Человек очень умный и дельный, он был как-то не очень разговорчив, неповоротлив в обращении, но человек вполне достойный уважения, хотя немного тяжел характером. Конечно, Настенька могла бы сделать партию гораздо блестящее, только Бог знает, была ли бы она счастливее с каким-нибудь знатным и богатым вертопрахом, а с ним она прожила свой век очень спокойно. Он был потом сенатором, тайным советником, имел орден Белого Орла. 451 Он любил свою службу, говорят, знал до тонкости свод законов и был сенатором не только по имени, а на самом деле. Будучи характера довольно мнительного, терпеть не мог, чтоб его просили о каком-нибудь деле; тотчас ему западет в мысль: просят, стало быть, дело неправое. И еще строже начнет разбирать, чтобы не упрекнуть себя, что из лицеприятия или по дружбе упустил что-нибудь из виду. Так, у одной хорошей приятельницы его жены был какой-то процесс в Сенате. Зная мнительность Озерова, та перестала совсем бывать у его жены, с которой прежде видалась два-три раза в неделю, и пока процесс не кончился, так она к ним в дом и не ездила и, доставив докладную записку, как это водится, не просила его даже обратить внимание на ее дело. После того, как процесс был уже окончен и она опять приехала к его жене, он и говорит ей:
– Что это, матушка, вы нас позабыли, разлюбили; у нее процесс в Сенате, а она хоть бы слово мне сказала, гордая какая, не хотела и попросить.
– Нет, не гордая, а осторожная, – отвечает приятельница его жены; – потому и не бывала у Настасьи Борисовны, чтобы не проговориться как-нибудь и не намекнуть вам, что у меня дело в Сенате, a то вы еще заподозрили бы правое дело и ваш голос в общем собрании был бы не в мою пользу, а против меня…
– Вот хитрая какая, – говорит Озеров, смеясь, – хорошо сделали, что не просили: когда меня не просят, я действую свободнее; но очень дурно, матушка, что жену позабыли.
Отдав дочь замуж, княгиня стала жить больше в деревне своей, в селе Аносине, где в полуверсте от дома она выстроила каменную церковь, которую пред нашествием неприятеля собиралась освятить и не успела, и могла это сделать только после своего возвращения из Моршанска.
Еще и прежде говаривала княгиня, что ей желалось бы со временем, ежели она пристроит свою дочь, оставить мир и вступить в монастырь. Она со многими старцами об этом советовалась, они ее не отговаривали, а советовали ей не спешить вступать на трудный путь, не испытав себя хорошенько. Она имела великое доверие к отцу Амфилохию, иеромонаху ростовского Иаковлевского монастыря, и к нему езжала за наставлениями и, кроме того, бывая в Москве, посещала одного архимандрита, по имени Парфения; он был впоследствии в Донском монастыре, а умер архиереем во Владимире.
Княгиня в Москве перестала жить, а только бывала наездом и гащивала у своей дочери, которой отдала дом Мещерских в Старой Конюшенной у Власия.
В Аносине она устроила богадельню при церкви на помин души своего мужа и, не отступаясь от мысли поступить в монашество, стала понемногу себя во всем ограничивать. Неподалеку от ее имения жила наша родственница, бабушка Прасковья Александровна Ушакова, которая княгиню очень любила, а после французов ей не раз в затруднениях помогала.
Так, не поступив еще в монашество, она жила в уединении со своим лучшим другом, с девицею Ельчаниновою, часто у ней гостившею, и вела самую строгую отшельническую жизнь, отказывая себе почти во всяком излишестве и довольствуясь только самым необходимым.
Поместья, которые княгиня имела от мужа и свои собственные, кроме Аносина, она вскоре передала Озеровым и сложила с себя всю тяготу мирских обуз. Главное имение было где-то в Орловской губернии; надобно думать, что это было родовое Мещерских, потому что и тетушка графиня Александра Николаевна получила от бабушки тоже орловские имения, из которых по разделу часть поступила к брату Александру Степановичу Толстому, а другая к его сестре Аграфене Степановне, отданное ею по завещанию Колошиной и потом проданное. В орловском имении был схоронен князь Борис Иванович, и княгиня туда ездила помянуть его на его могиле и тут же и отдала имение своей дочери.
Глава 11
І
В 1814 году мы провели часть лета в тамбовской деревне, которую решились продать для уплаты наших долгов, сделанных до неприятельского нашествия для постройки дома, в двенадцатом году сгоревшего; приходилось снова строиться; нужны были опять деньги, и как нам ни жаль было, а приходилось продать которое-нибудь из наших четырех имений, и мы остановились на том, чтобы продать Елизаветино.
Прожив там часть лета, мы все подготовили к продаже: забрали все лишнее из дома, что послали в Москву, что в подмосковную, а лишних лошадей отправили в веневскую деревню и, уезжая, прощались с нашими милыми соседями Бурцовыми со слезами, как будто чувствуя, что нам больше уже не придется видеться: и точно, так и сбылось.
Потом мы жили в Горках до поздней осени и на зиму поехали в Москву.
В этот год летом стал гащивать у Жукова один молодой человек, граф Толстой Федор Петрович, и часто бывал у нас. Он был сын графа Петра Андреевича, женатого на дочери французского эмигранта Барбо-де-Морни, и по своему отцу (Петру Андреевичу) приходился дядюшке графу Степану Федоровичу двоюродным племянником. Мы были не родня, a по Толстым, стало быть, могли счесться своими. Он был лет тридцати с чем-нибудь, очень моложав, не особенно красив, однако и недурен собой, но дик и застенчив, как девочка: говорил он немного и в разговоре беспрестанно краснел. Сперва мы его принимали, не очень обращая внимание на то, что он часто у нас бывает вместе с Жуковым: нам и в голову не приходило, чтоб он имел виды на которую-нибудь из наших двух старших дочерей. Где он служил сперва, я не знаю; но в то время он был, кажется, в отставке и все что-то такое рисовал и лепил. Мы считали его за пустого человека, который бьет баклуши; состояние имел самое маленькое, и, когда чрез Жукова он выведывал, отдадим ли мы за него нашу старшую дочь, которая ему нравилась, мы отклонили его предложение и не дали хода этому делу. И кто же был потом этот, по-видимому, пустой человек? Один из самых известных людей, с большими дарованиями, который сделал себе очень громкое имя как замечательный художник; он был потом вице-президентом Академии художеств и тайным советником Он имел двух или трех братьев. Был ли он потом женат и на ком и имел ли детей 452 – этого я не умею сказать.
Он Грушеньке нравился, и, конечно, она и пошла бы за него, да только нам он не приходился по мысли: очень часто ошибаешься в людях, и те, которых мы считаем людьми ничтожными, выходят потом очень достойные и дельные люди, если обстоятельства им поблагоприятствуют, и наоборот.
II
В конце весны 1815 года я однажды вхожу в кабинет Дмитрия Александровича. Он сидит у письменного стола и что-то пишет, и когда увидал меня, покраснел и то, что писал, прикрыл белою бумагой. Это меня очень удивило: думаю, вот еще какая диковинка: «Муж от меня секретничает».
Я села в кресло, Дмитрий Александрович и говорит мне:
– У меня сейчас был покупщик на Елизаветино, Борис Карлович Бланк, торгует и дает 200 тысяч (ассигнациями).
– Ну, и что же? – спросила я.
– И я получил задаток.
– А что же ты такое от меня спрятал, когда я вошла?
– Его расписку и счеты, – говорил Дмитрий Александрович, – я все хотел уладить, уплатить долги и, положив сто тысяч на твое имя, подарить тебе билет, а ты вот мне и помешала.
Цена за имение была не обидная, впрочем, и не очень высокая, и если бы мы еще немного подержались, то взяли бы и больше. Однако мы были довольны, что, имея капитал, будем иметь возможность расплатиться с долгами.
На другой день Борис Карлович опять к нам приехал, и, хотя он купил имение со всем, что было в нем, я стала кое-что выговаривать из оставшегося в доме, и он не постоял за мелочами и из купленного уступил все, что я желала.
Мы решили сами туда больше не ездить, чтобы себя не расстраивать, а послать Михаила Иванова и ему поручить все сдать по описи. По своему усердию он еще кое-что нам выговорил, к великому моему удовольствию, и весьма аккуратно и исправно все сдал с рук на руки новому владельцу.
Как мы ни рады были, что свои дела приведем в порядок, но продажа этого имения сильно потрясла здоровье Дмитрия Александровича и отчасти была причиной его нервного удара, от которого он после того и скончался.
III
Во время лета 1815 года мы стали спешить отделать хотя один из приделов нашей деревенской церкви: придел налево от входа должен был остаться прежний во имя святого пророка Даниила, в честь мужнина деда Даниила Ивановича Янькова, а правый нам хотелось иметь во имя святителя Димитрия, и желали освятить его к празднику, а вместе и ко дню именин Дмитрия Александровича, сентября 21.
Живописец у нас был собственный, 453 не очень искусный, когда приходилось ему самому сочинять и от себя писать фигуры, потому что он плохо знал пропорции, но он очень верно, искусно копировал и в этом был отличный мастер.
У дядюшки Ростислава Евграфовича Татищева было много хороших картин, он был и любитель, и знаток. Были у него, между прочим, четыре ландшафта – «Кочующие цыгане»; эти картины очень нравились Дмитрию Александровичу, и он выпросил их, чтоб отдать скопировать Григорию. Когда картины были скопированы, приезжает как-то к нам дядюшка и спрашивает: «Что, картины, списаны ли?» Говорят: «Списаны».
– Ну-ка, дайте их сюда.
Принесли картины и те и другие – настоящие и копии.
Дядюшка стал рассматривать: глядел, глядел, – невозможно различить подлинника от копий.
– Которые же мои? – спрашивает он.
– Извольте сами сказать, – говорит ему Дмитрий Александрович.
– Воля твоя, – говорит он, – можешь подменить, ежели хочешь, а я узнать не могу; твой живописец мастер, невозможно различить.
Тогда муж и показал ему какую-то метку, сделанную на копиях, а если бы не это, и различить было бы нельзя. Но все, что Григорий писал из своей головы, никуда не годилось, выходило аляповато и нескладно, а лица какие-то криворотые, фигуры долговязые и пренеуклюжие.
Дмитрий Александрович, и сам искусный в рисовании, делал ему эскизы, приискивал в гравированных книгах, с чего писать изображения святых, и выходил иконостас очень недурен. Отделка церкви занимала мужа, развлекала его и заставляла его забывать о продаже Елизаветина, которого ему было очень жаль: не продать было нельзя, а продали – стало жалко.
Сперва мы хотели было пригласить на освящение церкви нашего дмитровского архимандрита из Борисоглебского монастыря, отца Досифея, по фамилии Голенищева-Кутузова, но почему-то дело не состоялось, и мы позвали только благочинного, который еще с одним соседним священником да с нашим отцом Варфоломеем и освятил придел святителя Димитрия в самый день праздника в день мужниных именин. Дьякона у нас не было, и мы пригласили из села Белый-Раст в шести или семи верстах от нас.
Ко всенощной приехали к нам наши милые Титовы, Неелова с сестрой, которые потом и остались у нас ночевать. На другой день к освящению съехалось премножество гостей: Бахметевы с дочерьми, Оболенские из Храброва, Лужины – Федор Сергеевич с сестрой, Голицыны, оба Обольяниновы; кажется, и Апраксины приехали к самому обеду. И так мы превесело пропировали этот день именины мужа, которые мы справляли уже в последний раз, сами того не предчувствуя.
Лужин, когда к нам приезжал обедать, всегда, бывало, привезет что-нибудь из своего сада: дыню, арбуз или корзину с яблоками. Он и в этот раз привез преогромный арбуз из своих парников.
IV
В Москву мы переехали в половине октября в наемный наш дом на Никитском бульваре. Внизу жил брат князь Владимир Волконский, а в этот год с ним жила и его невестка княгиня Марфа Никитична со своими двумя мальчиками и девочкой. В Анночкино рождение, ноября 11, у нас обедал кой-кто из родных, и после обеда все разъехались.
Дмитрий Александрович пошел к себе в кабинет: «Я что-то себя не совсем хорошо чувствую, отдохну немного, а к чаю ты пришли меня разбудить».
Собрались мы все в зале пить чай, пришел и Дмитрий Александрович, сидим всею семьей, говорим, смеемся, вдруг он ахнул и вскочил со стула и скорыми шагами пошел в гостиную к зеркалу.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
Он идет, улыбается и ничего не говорит, и такой расстроенный... Так прошло минут пять, он не говорит и показывает, чтоб ему дали чем писать. Которая-то из девочек побежала, принесла бумаги и карандаш.
«Пошли за доктором, у меня отнялся язык», – написал он.
Мы все ужасно встревожились, я послала за Шнаубертом, который у нас лечил, и вместе с тем послала к брату князю Владимиру просить, чтобы скорее пришел. У него был его доктор приятель Скюдери, и они оба тотчас пришли.
Дмитрий Александрович сидел у стола и руками тер себе виски и, немного погодя, сказал довольно внятно:
– Бог милостив, лучше; я только испугался.
Шнауберт был дома и скоро приехал. Он и Скюдери потолковали между собой и решили, что Дмитрию Александровичу нужно кровь пустить, потому что его все еще тошнило, и опасались, чтобы не повторился удар… Тотчас пустили кровь из руки, и у Дмитрия Александровича перекривило лицо, но это продолжалось недолго: мало-помалу лицо пришло в свое обыкновенное положение, осталась только какая-то болезненная улыбка и что-то необычное в выражении глаз, как будто он чему удивлялся… Я ужасно была смущена, но старалась делать вид, что спокойна, чтобы не испугать мужа и преждевременно не растревожить детей; сама же я понимала, что дни моего мужа сочтены… Мое сердце это чувствовало…
С этого дня здоровье Дмитрия Александровича стало видимо и ежедневно ухудшаться: у него сделалась одышка, стали опухать ноги, и наконец, Шнауберт потребовал, чтобы созвали консилиум.
В то время в Москве не было такого множества докторов, как теперь; самые известные были Мудров, 454 Шнауберт, Скюдери и Яков Павлович Майер, домашний доктор Апраксиных, к которому и мы имели большое доверие. Вот их-то всех и пригласили мы на консилиум. Больной видимо слабел, и при исследовании признаков его болезни оказалось, что у него начинается водяная; мне этого не сказали, но передали князю Владимиру, и из его слов я поняла, что болезнь может только несколько продлиться, а что о совершенном выздоровлении нечего и думать, и эта мысль меня убивала.
Все единогласно говорили, что не следовало пускать крови, так как удар был нервный, а не кровяной, и что поспешность Шнауберта была непростительна: кровопускание еще разжидило кровь, и без того уже худосочную, и породило водяную. Конечно, ни доктора, ни все возможные средства не продлят жизни человека ни на одно мгновение далее положенных пределов от Господа, но я не могла равнодушно видеть Шнауберта, слыша, что все его обвиняют в неосмотрительности, и, считая его все-таки виновником смерти мужа, перестала его принимать. Ему два раза сказали, что больной спит, он понял и перестал ездить, а больному – что сам Шнауберт болен и ездить не может. К нам ездил Мудров раза два в неделю, а Майера пригласили быть домашним нашим доктором, и он навещал больного ежедневно.
Много бессонных ночей провела я, сидя у постели моего друга… И про это время трудно и тяжело вспоминать.
V
Незадолго до кончины Дмитрия Александровича, в январе или в феврале месяце, прихожу я к нему; у него сидит Федор Лаврентьевич Барыков, наш сосед по веневскому имению, очень добрый и милый человек, которого мы очень любили и который очень часто езжал к моему деверю в Петрово, будучи в недальнем с ним соседстве. Ему было лет под 60; человек честный, хороший хозяин и состояние имел изрядное, душ с лишком триста в Веневском уезде, а такое имение при тогдашней невысокой цене на хлеб все-таки приносило изрядный доход. Он был женат на Телегиной (кажется, звали ее Настасьей Михайловной) и несколько лет был уже вдовцом. Когда он женился, его невесте было 11 лет, и в приданое ей отпустили несколько кукол. Барыков имел что-то очень много детей, чуть ли не 18 человек, из которых три сына и девять дочерей достигли совершенного возраста. Весьма понятно, что, имея такую большую семью, а средства очень ограниченные, он не то, чтобы совсем нуждался, но едва-едва сводил концы с концами; жил постоянно в деревне, хозяйничал и как мог пробавлялся тем, что получал.
Барыковы хотя по своему происхождению и старинные дворяне, но никто из них спокон века не дослуживался до больших чинов, не был женат на знатных и не имел богатых поместий. По пословице: жили – не тужили, что имели – берегли.
Старшие дочери росли в деревне, а из средних одну, Авдотью Федоровну, отец вздумал отдать в Москву в Екатерининский институт; 455 она оканчивала свое учение, ей было только пятнадцать лет, и, не зная, что с ней делать, Федор Лаврентьевич приехал посоветоваться с моим мужем. Я их застала на этом разговоре.
– Вы сами посудите, сударыня, – говорил он мне, – Дунюшка получила хорошее воспитание, ей нет еще шестнадцати лет. Ну, привезу я ее в деревню: живем мы не в роскошестве, очень серо и сурово, соседей у нас подходящих для девочки нет, она изноет и с тоски пропадет… Думаю, уж не оставить ли ее совсем в институте…
– Вы бы привезли вашу дочку к нам и нас бы с ней познакомили, – говорю я Барыкову.
А сама думаю: «Понравится девочка, предложу отцу оставить ее у нас погостить, а там будет видно».
Приехал опять Барыков и привез с собой дочь: худенькая, стройная, такая субтильная, очень недурна лицом, только немного рябовата и ужасно застенчива… Очень мне она полюбилась… Оставила я их обедать. Собрались вечером ужинать, я и говорю отцу: «Когда совсем возьмете вашу дочь из института, не возите ее в деревню, она одних лет с Клеопатрой, пусть у нас погостит покуда… А там, что бог даст».
Отец у меня целует руки, благодарит со слезами, кланяется чуть не в ноги, так я ему этим предложением удружила.
Пришла я потом к Дмитрию Александровичу и говорю ему, что я предложила Барыкову. Он одобрил меня.
– Ты точно угадала мои мысли, и я хотел тебе посоветовать это, да не успел, а уж ежели ты это сделала по своему внушению, и того лучше: значит, мы сходимся в мыслях.
Через сколько-то времени Барыков привез к нам свою институтку погостить, пока ей не захочется к отцу в дом, прогостила она в моем доме ни много ни мало восемнадцать лет, пока судьба не свела ее с ее суженым.
В то время в институтах барышень держали только что не назаперти и так строго, что, вышедши оттуда, они были всегда престранные, презастенчивые и все им было в диковинку, потому что ничего не видывали.
Когда переехала ко мне Авдотья Федоровна, я дала ей оглядеться и недели две погулять; вижу, что она ничего не делает: не работает, не читает, а как начнется день, усядется в гостиной у окна и все только смотрит на проезжающих…
И говорю я ей: «Вот что, моя милая: я вижу, что ты ничем не занята, только все в окно глядишь, это никуда не годится; хоть ты и окончила свое ученье в институте, но ты еще так молода, что тебе не мешает и еще поучиться, да и зады протверживать; посоветовала бы и тебе присесть опять за грамоту; мои дочери рисуют – рисуй и ты, они играют на клавикордах, ну, и ты садись и бренчи; какой они урок берут, и ты от них не отставай».
Уж по нутру ли ей это было или нет, я этого не знаю, только присадила я ее опять за учение, a то, как это, статочное ли дело, день-деньской ничего не делать и сидеть или у окна, или шляться из угла в угол без всякой работы; сама потом была мне благодарна за это.
VI
Здоровье Дмитрия Александровича день ото дня становилось все хуже и хуже. Было несколько консилиумов, которые я созывала не потому, чтоб ожидала от них облегчения для больного, а чтобы себя потом не упрекнуть, что не все сделано, что бы следовало или нужно было сделать…
Доктора объявили, что водяная приближается к концу, и хотя не определяли дня кончины, но без обиняков уже говорили мне быть готовою на всякий час, что смерть может последовать неожиданно: вода подымется, зальет… и всему конец.
Можно себе представить, каково мне было это знать и что должна я была тогда чувствовать.
Всегда усердный к богу и богомольный с молодости, Дмитрий Александрович в последнее время пред кончиной несколько раз приобщался Святых Таин и, дня два спустя после Благовещения, пожелал собороваться… Ему было очень тяжело: ноги пухли, дыхание становилось затруднительно, в особенности по ночам, спать хочется, а лечь нельзя, и приходилось его обкладывать подушками, чтоб он мог дремать, сидя то на кресле, то в постели… После соборования как будто немного полегчало; он позвал, чтобы мы все к нему собрались, и он с нами говорил довольно долго, со всеми вместе и наедине с каждою, и давал нам всем наставления...
Грушеньке он говорил насчет графа Толстого, который опять пытался свататься… «Прошу тебя, моя милая, не огорчай ты нас с матерью, перестань думать о Толстом. Знаю, что он тебе нравится, но нам не хочется этого брака: он человек без состояния, службы не имеет, занимается пустяками – рисует да лепит куколки; на этом далеко не уедешь… Нет, голубушка, обещай, что ты об нем больше думать не станешь, – я спокойно умру…»
Грушенька очень плакала, однако обещала отцу, что за Толстого замуж не пойдет…
Она могла бы еще и за другим Толстым быть замужем, именно за одним из двоюродных братьев. Он часто у нас бывал, и мы принимали его как родню, а совсем не как жениха. Однажды он говорил мне: «Ма cousine, что бы вы мне сказали, ежели б я посватался за одну из ваших дочерей, за Agrippine?»
Я спрашиваю его: «Да что ты это в шутку мне говоришь?»
– Нет, ma cousine, очень серьезно, – отвечает он.
– Ну, и я скажу тебе серьезно, что мы слишком близкие родные, чтоб я согласилась отдать за тебя которую-нибудь из дочерей: твоя мать мне родная тетка, и вдруг Грушенька будет ее снохой: да этого брака и архиерей не разрешит…
Потом он женился на Павловой и имел сына и дочь.
Ненадолго мы порадовались, что Дмитрию Александровичу полегчало: 28 марта, накануне дня моего рождения, которое пришлось в тот год в среду на вербной неделе, 456 как всегда, у нас была всенощная на дому и в комнате у больного, которому хотелось молиться со всеми нами, и хотя служба была очень непродолжительна, но это его утомило, и ночь была очень трудная для него. В день моего рождения мне было особенно грустно, зная наверно, что этот день мы встречаем в последний раз вместе.
Меня приезжают поздравлять, а мне, право, не до поздравлений.
На следующий день больному сделалось еще труднее; в пятницу мы во весь день от него не отходили, ежеминутно ожидая его кончины. Он был в памяти, но дышал трудно и тосковал; после полуночи, с пятницы на субботу, он начал уже совсем отходить, и в 3 часа пополуночи, апреля 1, под Лазареву субботу, 457 его не стало в живых. Как мы ни были подготовлены к этой потере, но кончина Дмитрия Александровича всех нас ужасно поразила, точно мы и не ожидали, что нас постигнет это горе. Я совершенно растерялась, и спроси меня, как и что было, ничего не могу вспомнить и не умею рассказать.
Помню только, что, когда началась первая панихида, Грушенька упала без чувств, и ее вынесли замертво из комнаты.
И поутру в день кончины приехал Степан Степанович Апраксин, и, узнав, что мой муж скончался, он, весь в слезах, пришел ко мне и говорит:
– Елизавета Петровна, располагайте мною, приказывайте мне, что нужно, я готов сделать все, что могу.
И при этом горько плакал.
Такое живое участие меня очень тронуло.
Обо всем похоронном хлопотали брат, князь Владимир Михайлович Волконский, и деверь мой, Николай Александрович Яньков.
Отпевание было во вторник на Страстной неделе в нашем приходе у Бориса и Глеба, что у Арбатских ворот, и после того тело тотчас повезли в деревню. Провожать поехал мой деверь Яньков. Дорога портилась: везли всю ночь и наутро, в Великую среду, 458 привезли к границе наших владений. Наши крестьяне изо всех пяти деревень ожидали прибытия печальной колесницы и, взяв гроб на руки, несли, переменяясь, в село до самой церкви. Покойника все любили, и, говорят, плач и вой были таковы, что и представить себе невозможно.
По совершении литургии и панихиды тело было опущено в приготовленную могилу в алтаре неосвященного придела пророка Даниила, рядом с телами моей матушки, свекрови Анны Ивановны, скончавшейся в 1772 году, и моей золовки Клеопатры Александровны, скончавшейся два года спустя после смерти своей матушки. В то время был только один придел в теплой церкви, и обе они были погребены за левым клиросом; а когда зимняя церковь была расширена и вместо одного придела сделано два, то и приноровили так, чтобы престол левого придела пришелся над самым гробом Анны Ивановны. Дмитрий Александрович лежит вправо, близ южной двери.
Этот придел пророка Даниила мы предполагали освятить весной, но болезнь Дмитрия Александровича замедлила работу живописца, так как он сам любил этим заниматься. После его кончины я велела спешить для того, чтобы в сороковой день можно было уже освятить и совершить литургию.
VII
Как грустно мы встретили и провели в этот год Пасху, можно себе представить. До истечения шести недель мы поехали в деревню по просухе, как только возможно было проехать.
Я послала в Дмитров пригласить на освящение настоятеля Борисоглебского монастыря, архимандрита Досифея, по фамилии Голенищева-Кутузова. Он был человек очень видный из себя и представительный и служение совершал с большим благоговением. Ему было лет под 70. Он сказывал, что еще в молодости чувствовал склонность к монашеской жизни, но по домашним обстоятельствам должен был вступить в службу, которую начал очень рано, в первые годы царствования императрицы Екатерины II; бывал не раз в сражениях и, дослужившись до капитана, вышел в отставку с майорским чином, имея от роду около 40 лет, и в скором после того времени решился исполнить давнее свое желание – идти в монахи. Куда поступил он сперва – не могу сказать, но пострижен в Екатерининской пустыни (поблизости от Каширской дороги) и был там невступно три года настоятелем. Пустынь была скудная, братство очень малое и все больше из подначальных, так что ему было много оттого хлопот и неприятностей. Он и решился оставить начальство, стал проситься на покой у митрополита Платона и был определен в Троицкую лавру в число монахов, и так провел очень спокойно и мирно более двух лет. За год до нашествия французов на Россию, в мае месяце (в скором времени после кончины известного в свое время архимандрита Пешношского Макария, прежде управлявшего и Дмитровским монастырем), на место переведенного из Дмитрова бывшего там игумена в другой монастырь владыка призвал отца Досифея и объявил ему о его назначении в Борисоглебский монастырь и в июле месяце сам посвятил его в архимандрита. 459
Отец Досифей был муж словесный и духовный, в управлении взыскательный и строгий, а в своей келейной жизни истинный подвижник. В скором времени, в это же лето, он был переведен в Москву в Златоустов монастырь.
При освящении нашей церкви, кроме духовного торжества и заупокойной обедни с панихидою, ничего не было: мы были в глубоком трауре, и не до веселий нам было, да и неприлично созывать друзей и соседей. С нами плакали и молились только наши самые близкие: Титовы, да из Хорошилова Елизавета Сергеевна и ее сестра Бутурлина.
Со мной приехала из Москвы сестра Анна Петровна, а накануне мой деверь Николай Александрович с Федосьей Андреевной и с кем-то из детей. Возвратились мы из церкви, напились чаю и пошли уже за стол обедать. Сняли горячее… слышим, кто-то стучится в стеклянную дверь, что на балконе. Говорю людям, чтобы посмотрели, кто там. Отворяется дверь из маленькой гостиной, и входит князь Иван Михайлович Долгоруков.
– Вот, Елизавета Петровна, – говорит он, – не привел Бог побывать здесь при хозяине, так, по крайней мере, после него приехал навестить его скорбную вдову и его помянуть.
Мы с сестрой переглянулись, нас обеих это покоробило, и показалось нам приветствие князя Ивана Михайловича не очень уместным... Умный был человек, но часто, по живости своего характера, делал непростительные промахи.
Он выехал из Москвы очень рано поутру и надеялся попасть вовремя к поздней обедне, но что-то такое приключилось на дороге с его коляской, и он попал только уже к обеду.
Благодарна была я ему за его дружбу к покойному моему мужу, но, признаюсь, подосадовала на его не совсем уместное приветствие…
Преосвященный Августин отзывался о нем как о человеке умном и говорил: «Князь Иван Михайлович вельми умен, но не вельми благоразумен». И точно, он часто увлекался и делал иногда промахи, каких не сделает и человек с очень посредственным умом. По этой причине он и пострадал, когда был губернатором. 460 Честный и хороший человек, любящий муж и нежный отец, в обществе человек самый приятный, в дружбе очень преданный и в свое время не последний из писателей, он все имел, чтобы сделать блестящую карьеру, и при этом, как и сам говаривал, никогда не мог выбиться из давки: он всю жизнь свою провел под тяжелым гнетом долгов и врагов. Это потому, быть может, что он был великий мастер на всякие приятные, но ненужные дела, а как только представлялось какое-нибудь дело нужное и важное, точно у него делалось какое затмение ума: он принимался хлопотать, усердно хлопотал и все портил и много раз совершенно бы погиб, если бы влиятельные друзья и сильные помощники не выручили его из беды.
Собою был он очень некрасив, и мало этого, можно сказать, был даже безобразен; он знал это и чувствовал и очень мило над собою подшучивал: «Мать натура для меня была злою мачехой, оттого у меня и была такая скверная фигура, а на нижнюю губу материала она не пожалела и уж такую мне благодатную губу скроила, что из нее и две бы могли выйти, и те не маленькие, а очень изрядные». 461
He знаю, как он смолоду держал себя в отношении одежды; может быть, когда нашивали шелки да бархаты, то и он был щеголем, но впоследствии времени, когда уже перевалил за сорок, на вторую половину, он мало обращал внимания на свой туалет, был очень неряшлив в домашнем быту и с короткими своими.
Несмотря на свою неприглядность, князь Иван Михайлович заставлял забывать в разговоре, что некрасив собой: бывало, слушаешь его умные речи и замысловатые шутки, а каков он из себя – об этом и позабудешь.
Он был женат два раза, и обе его жены были красавицы и очень его любили. Вот уж подлинно можно было об нем сказать по пословице: не родись пригож, а родись счастлив. 462
VIII
Очень мне трудно было первое время заставить себя приняться за дело по управлению имениями. В важных делах Дмитрий Александрович всегда со мною советовался, и мы с ним сообща решали, но я никогда не входила во все подробности хозяйства, и хотя я была замужем невступно 23 года, никогда я не следила, как и когда что делается, а теперь мне приходилось самой все решать. Желая помянуть мужа чем-нибудь сделанным для церкви, я решила снять верхний деревянный ярус с нашей колокольни и велеть надделать его из кирпича. Кирпичный завод был свой и свой архитектор, брат Михаила Ивановича (камердинера моего мужа), Александр Михайлов Татаринов. Он был искусный землемер, хороший рисовальщик по чертежной части и знающий по строительной части, но ужасно настойчив и упрям в своих мнениях. Когда я сказала ему, что намерена класть второй ярус на колокольне кирпичный, он стал уверять меня, что это невозможно и что тяжесть надстройки придавит весь низ. Эта мысль ужасно меня тревожила, и я не знала, на что мне решиться. Вот как-то в мае месяце лежу я на диване в гостиной и думаю, что мне делать? Вдруг человек бежит мне докладывать, что приехал Степан Степанович Апраксин и еще кто-то с ним.
Входят они в гостиную, и говорит мне Апраксин, что он по пути в Москву заехал меня проведать в горе.
«А вот это, – говорит он, указывая на своего спутника, – monsieur Comporesi, министр всех ольговских построек и верховный учредитель всех наших празднеств».
Я поняла, что это архитектор, очень этому обрадовалась и тотчас стала рассказывать, что за пять минут до их приезда я не знала. что мне делать с моею колокольней и к кому обратиться за советом.
– Ну вот как это хорошо, – засмеялся Апраксин, – вы только подумали, а мы и подслушали, и приехали. Вот вам и человек.
Я велела принести планы; Компорези посмотрел, и потом пошли они осматривать колокольню и возвратились с известием, которое меня очень успокоило.
– Можете еще два яруса строить, – сказал Компорези, – и не опасайтесь: низ прочен и сдержит всякую тяжесть.
Так я и стала строить колокольню с разрешения преосвященного Августина, и к концу осени кладка была окончена.
IX
В этом году в июне месяце родился у брата Николая Петровича второй сын Александр; старшему мальчику Петруше был уже четвертый год, а Настеньке исполнилось уже шесть лет. Она была прехорошенькая девочка, и Петруша премилый мальчик; но моя невестка из опасения за их здоровье держала их на слишком строгой диете, и бедные дети всегда были преголодные и потому прехуденькие. Марья Петровна боялась повредить их здоровью и, думая сохранить его, этим-то его и портила и, кроме Настеньки, никто из них и не дожил до совершенных лет.
В конце июня скончалась моя двоюродная невестка, княгиня Марфа Никитична Волконская, жена князя Дмитрия Михайловича. Она в молодых летах была недурна собою, небогатая дворянка по фамилии Зыбина, какая-то дальняя родственница князей Репниных – Волконских, у которых она и жила в доме, и у них ее и видал брат князь Дмитрий. Она ему нравилась, а главное, была ему жалка, потому, казалось ему, что она в загоне. Тетушка княгиня Марья Михайловна была еще в живых, брат вздумал было на ней жениться и стал просить у матери благословения. Тетушка была очень горяча характером, ну и, кроме того, – что же не сказать правды? – она не могла помириться с мыслию, чтоб ее сын, князь Волконский, женился на какой-нибудь неизвестной и бедной дворянке Зыбиной, и не изволила согласиться.
– Нет тебе моего материнского благословения на этот брак; пока я жива, и слышать об этом не хочу.
Так брат и не женился.
Сказывали мне, уж не знаю – правда ли, что будто бы тетушка сказала ему: «Прокляну тебя, ежели на ней женишься».
Спустя несколько лет после кончины своей матери князь Дмитрий поставил, однако, на своем и был пренесчастный: характер жены его был ужасный, дети родились и все умирали, а те, которые пережили их, не оставили потомства, точно невидимая рука тяготела надо всеми. Княгиню Марфу схоронили рядом с ее мужем в Новодевичьем монастыре, с южной стороны теплого трапезного храма, а тетушка княгиня Марья Михайловна положена возле той же церкви с северной стороны, где впоследствии поблизости от ее могилы схоронили и брата князя Владимира.
X
Когда я стала немного приходить в себя после мужниной кончины, я решила взять гувернантку для Клеопатры, которой было 16 лет, и для Сонюшки, которой пошел 10-й год. Я и при Дмитрии Александровиче несколько раз об этом думала и говорила ему, но он и слышать не хотел: в памяти нашей было еще слишком свежо неприятельское нашествие и все ужасы войны, причиненные французами, чтобы решиться принять к себе в дом кого-нибудь из их нации; более двух лет Дмитрий Александрович не мог слышать французского языка и запретил детям при себе говорить иначе как по-русски. Но со временем это неприятное воспоминание о двенадцатом годе слабело, и я решилась искать француженку немолодых лет.
Много их перебывало у меня, и все они были превертлявые и совсем не то, чего я желала: наконец пришла ко мне старушка лет около шестидесяти, очень приличная, в темном шелковом платье, с седенькими буклями, такая тихая в манерах и спокойная, что я тотчас решилась ее взять.
– Как вас зовут? – спрашиваю я.
– Мадам Рено.
Стала я расспрашивать, где она жила, и она рассказала мне претрогательную историю.
Она была вдова коммерсанта, имела единственного сына, молодого человека лет двадцати, прекрасных правил, который пред походом в Россию попал в конскрипцию и должен был отправиться с бонапартовскими войсками в поход. Это очень опечалило мать, и она решилась следовать за сыном, приютилась в числе маркитанток и совершила с ними утомительный путь. Когда неприятельские войска были поражены и стали отступать, в числе пленных оказалась и мадам Рено. В ту пору стояли страшные холода, и этих несчастных пленниц одели в нагольные тулупы и гнали целою толпой не то в Минск, не то в Могилев и поместили в острог. He умею сказать, кто был тогда там губернатором; к нему обратилась мадам Рено с просьбой узнать: в живых ли ее сын Доминик и где он находится? У губернатора были дочери; мадам Рено ему очень понравилась, и он предложил ей остаться у него в доме. Можно себе представить, до чего она обрадовалась такому благополучию. Так она и жила у губернатора; ее очень полюбили, и когда все барышни вышли замуж, она рассталась с этим добрым семейством и поспешила в Москву, чтобы свидеться с сыном.
Чем больше я слушала старушку, тем более она мне нравилась, и уговорилась с ней за две тысячи рублей ассигнациями жалованья в год, и, кроме того, она выговорила, чтобы чрез воскресенье я давала ей карету и непременно четверней, чтобы съездить к обедне в католическую церковь, которая где-то за Басманной, на краю света.
– Знакомых у меня нет, кроме церкви, мне ездить некуда, а сыну моему позвольте по воскресеньям и праздникам приходить обедать.
He ошиблась я насчет мадам Рено; она была во всех отношениях достойная уважения женщина: умная, благочестивая, с прекрасным парижским выговором, очень, очень приличной наружности и с манерами и обхождением хорошего общества.
Она совершенно сроднилась с нами, так что и сына своего считала как бы общим и, говоря о нем, всегда называла его «поtre fils» – наш сын.
Несколько лет спустя он женился на дочери книгопродавца Рисса, который потом ему передал часть своей книжной лавки, 463 а другая перешла к Урбену.
Глава 12
І
В 1817 году прибыл в Москву в сентябре месяце двор, и в октябре месяце столица была свидетельницей великого торжества, какого она, может быть, вторично никогда и не увидит: закладки храма Христа Спасителя на Воробьевых горах. Покойный государь Александр Павлович, находясь в 1812 году в Вильне, в самый день Рождества Христова издал манифест, в котором было сказано, что в память освобождения Москвы от неприятеля будет воздвигнут храм во имя Христа Спасителя. Это известие, скоро распространившееся по России, всех приводило в восторг, потому что говорили о таком великолепном и обширном храме, каковых не было, нет и не будет.
Долго не знали, где выберут место для этой диковины, наконец говорят: «На Воробьевых горах. – Как на Воробьевых горах? Да там сыпучий песок. – Ничего, – отвечают, – можно везде строить, лишь бы хорош был бут; ежели целый город как Петербург выстроен на болоте и на сваях, отчего на песчаном месте не построить храма? – Да кто же станет за город ездить, когда в осеннее и весеннее время чрез Девичье поле ни пройти ни проехать нельзя? – Нужды нет, храм велено там строить, потому что там в 1812 году стоял последний неприятельский пикет».
И вместо всеобщего восторга стали говорить шепотом, что храму не бывать на Воробьевых горах.
План чертил какой-то очень искусный архитектор Витберг, и говорят, что чертеж так полюбился государю императору, что он заплакал и сказал: «Ну, я не думал, что кто-нибудь так угадает мою мысль». Это все было на моей памяти: и начало, и конец Воробьевского храма. История долго тянулась, лет десять или более, и дело кончилось тем, что чрез интриги погубили бедного Витберга, 464 человека очень честного и, говорят, великого художника и знатока в своем деле.
Помешал не песок и не отдаленность местности, a то, что Витберг был человек непрактический и думал все сделать без подрядов и без взяток, ну, конечно, и попал впросак. Но самая пущая для него была беда, что он попал между двух огней: между графом Аракчеевым и князем Голицыным, министром духовных дел; они друг другу солили и вредили, а Витберг из-за их вражды погиб ни за что ни про что.
Сколько лет подготовляли местность для закладки храма, я не сумею сказать; знаю только, что торжество происходило 12 октября 1817 года. В то время ходила по рукам рукописная тетрадь, в которой было подробное описание всех церемоний, и я для памяти велела эту тетрадь списать. 465
За несколько дней до закладки разносили по домам печатные объявления, где ехать и как что будет происходить.
Я долго не могла решиться, откуда лучше смотреть – с Пречистенки ли из нашего строившегося дома, или попасть на самую закладку. Наконец, решила я отправиться на Воробьевы горы, и, хотя по моему чину мне нигде и места не было, но нашлись добрые люди, и я все видела лучше многих сенаторских и генеральских жен. Тогда московским генерал-губернатором был граф Тормасов, 466 поступивший после графа Ростопчина, а архиереем – преосвященный Августин; военным парадом распоряжался граф Петр Александрович Толстой.
Мы очень рано выбрались из дома и поехали на Девичье поле; народ валил толпой, карет ехало премножество, несмотря на то, что был резкий ветер и очень холодно; небо было самое осеннее: так и ждали, что вот-вот посыпет снег или сделается изморозь, и потому на том месте, где должна была совершиться закладка, устроили для высочайших особ палатку с каминами.
Обедню должны были совершать в маленькой церкви (Тихвинской богоматери) и в Лужниках, за Девичьим полем, за рекой, через которую перекинут был мост, и пришлось идти пешком, и то два лакея с трудом нас провели; экипажи отсылали Бог весть куда... 467
«Благовест в Лужниках начался в восемь часов утра, а приезд духовенству и светским властям и всем знатным особам был назначен в девять с половиною часов. Войска были расставлены от Кремля по Моховой, Пречистенке, Девичьему полю до Воробьевых гор, по одной стороне в четыре ряда. Артиллерией командовал генерал-майор Павел Иванович Мерлин.
В одиннадцать часов утра мгновенно раздавшийся по всей Москве колокольный звон и полковая музыка возвестили, что высочайший поезд следует из Кремля. Стечение народа было неисчислимое: кроме зрителей во всех окнах всех домов (на тех улицах, по которым надлежало проезжать высочайшим особам) народ был везде – на балконах, на заборах, на крышах, на подмостках, где их можно устроить...
Государь император Александр Павлович, великий князь Николай Павлович и принц прусский Вильгельм в сопровождении генералитета изволили ехать верхом, а государыни императрицы – Елизавета Алексеевна и Мария Федоровна – и великая княгиня Александра Федоровна в парадной карете в восемь лошадей. При вступлении во храм их величества и их высочества были встречены архиепископом дмитровским Августином, грузинским митрополитом Ионою, архиепископом грузинским Пафнутием, архимандритами всех московских монастырей и высшим белым духовенством 468 с животворящим крестом, после чего их императорские величества и их императорские высочества слушали божественную литургию.
На месте, где должна была совершиться закладка храма, был устроен обширный помост или терраса, и из церкви до оной проложена дорога, устланная досками и усыпанная песком, а вверх до вершины горы вела широкая лестница. Посреди террасы, устланной красным сукном, был приготовлен продолговатый амвон о трех ступенях, а на амвоне несколько выше находились: 1) кубический гранитный выдолбленный камень; 2) вода в серебряной водосвятной чаше и 3) места, покрытые красным сукном, для поставления на оных чудотворных икон из Успенского собора.
По совершении литургии последовал крестный ход из Тихвинской церкви на место заложения храма: впереди несли хоругви, чудотворные иконы божией матери Владимирской и Иверской, 469 следовали хоры певчих, придворных и синодальных; духовенство по старшинству в числе более 500 человек в богатых облачениях; шествие замыкалось государем императором, государынями императрицами и прочими высочайшими членами царственного дома. Несмотря на стечение народа со всей Москвы, была удивительная тишина и слышно было только божественное пение.
Когда чудотворные иконы были поставлены на приготовленные для оных места, все духовенство разместилось в определенном порядке и высочайшие особы вступили на террасу, началось молебное пение с водоосвящением. По совершении оного архиепископ дмитровский окропил святою водой то место, куда следовало положить первый камень, а главный архитектор, академик Витберг, поднес государю императору медную вызолоченную крестообразную доску с надписью:
«В лето 1817, месяца октября в 12 день, повелением благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя императора Александра Павловича, при супруге его, благочестивейшей государыне императрице Елизавете Алексеевне, при матери его, благочестивейшей государыне императрице Марии Федоровне, при благоверном государе цесаревиче и великом князе Константине Павловиче и супруге его, благоверной государыне великой княгине Анне Федоровне, при благоверном государе и великом князе Николае Павловиче и супруге его, благоверной государыне великой княгине Александре Федоровне, при благоверном государе и великом князе Михаиле Павловиче, при благоверной государыне великой княгине Марии Павловне и супруге ее, при благоверной государыне королеве Вюртембергской Екатерине Павловне и супруге ее, при благоверной государыне великой княгине Анне Павловне и супруге ее, заложен сей храм Господу нашему Спасителю Иисусу Христу во славу пресвятого имени и в память неизглаголанных милостей, какие благоволил явить нам, даровав спасение любезному отечеству нашему в 1812 лето и прославив в нас крепкую десницу свою, сокрушающую брани.
При заложении храма присутствовал благочестивейший самодержавнейший великий государь император Александр Павлович, супруга его благочестивейшая государыня императрица Елизавета Алексеевна матерь его благочестивейшая государыня императрица Мария Федоровна, благоверный государь великий князь Николай Павлович, супруга его благоверная государыня великая княгиня Александра Федоровна и его королевское высочество прусский принц Вильгельм. При сем священнодействовал управляющий московскою митрополией Августин, архиепископ дмитровский.
План и фасад храма сочинял академик Карл Витберг, коему и производство строения высочайше поручено.
Господи Спасителю наш! призри с высоты святые на место сие, избери его в жилище себе и благослови дела рук наших».
Доску эту государь с благоговением вложил в углубление означенного гранитного камня, затем Витберг поднес государю два серебряные вызолоченные блюда, на одном – мраморную плитку и серебряные вызолоченные молоток и лопатку, а на другом – раствор извести.
После того Витберг поднес также и государыням императрицам такие же два блюда с мрамором и известью и серебряные молотки, и лопатки; сперва положили камни государыни императрицы и их высочества и преосвященный Августин; камни были из сибирского белого мрамора и на каждом имена высочайшей особы, полагавшей оный в основание храма.
Когда все сие было исполнено, преосвященный Августин вступил на амвон и произнес следующую речь:
«Где мы? Что мы видим? Что мы делаем? Где мы? – На том месте, на коем в двунадесятое лето сия древняя столица с ужасом узрела пламенник, неприятельскою рукою возжже́нный на истребление ее. Узрела и, преклонив поседевшее чело, умоляла Господа, да будет она искупительною жертвой своего отечества. Что мы видим? Видим ту же самую столицу, воскресшую из пепла и развалин, облеченную в новые красоты и велелепие, паки возносящую до облаков златые верхи свои, кипящую обилием и богатством и веселящуюся о славе России и о благоденствии Европы. Что мы делаем? Пирамиды ли хотим воздвигнуть во славу соотечественников наших, которые непоколебимою верностию к царю, пламенною любовию к отечеству, достохвальными подвигами на поле браней соделали имена свои достойными вечного благословения нашего? – О нет! Что есть человек вне Бога и без Бога? Бог, разумов Господь, дает разум и мудрость; Господь сил препоясует немощные силою, и лук сильных изнемогает