Николай Иванович Костомаров
Том XII. Начало единодержавия в Древней Руси
Исторические монографии и исследования
Том I • Том II • Том III • Том IV • Том V • Том VI • Том VII • Том VIII • Том IX • Том X • Том XI • Том XII • Том XIII • Том XIV • Том XV Содержание Начало единодержавия в Древней Руси I II III IV VI VII VIII IX X XI XII Гетманство Юрия Хмельницкаго I II III IV V VI VI VII IX X XI XII XIII XIV XV XVI Церковно-историческая критика в XII веке История раскола у раскольников I II Воспоминания о молоканах Писатели, сообщающие исторические сведения о древних Славянах, согласно между собою показывают, что в тот период, когда история начала знакомиться со славянскими племенами, Славяне не терпели единовластия, оказывались неспособными к сплочению и образованию государств, до чрезвычайности любили свободу и, по причине своего свободолюбия, жили малыми общинами или республиками, не только не додумавшись до установления между этими общинами взаимной охранительной связи, но оставляя необузданный произвол ссорам и недоразумениям, которые неизбежно должны были возникать между ними. Не следует видеть в этом какого-нибудь исключительного, как бы судьбой заранее предназначенного племенного свойства. Славяне долее своих европейских соплеменников сохранили тот характер разбивчивости и первобытного натурального свободолюбия, который хотя с многоразличными и своеобразными видоизменениями в разные времена существовал везде и у всех. Ссорами славян пользовались иноплеменники, и потому славяне беспрестанно попадали в рабство, то к тем то к другим. Так проходили века за веками. Порабощение дикими или полудикими завоевателями не могло быть долговременно: по скудости условий жизни завоевателей, при всей временной тягости, оно не оставляло большого отпечатка на правах и обычаях побеждённых и покорённых. Славяне самою судьбой, без больших усилий, освобождались от иноплеменного ига, но потом легко и скоро подпадали под другое. Несчастья мало их научали. Где только Славяне были предоставлены самим себе, там они оставались с своими первобытными качествами и не вырабатывали никакого прочного общественного строя, пригодного для внутреннего порядка и внешней защиты. Только крепкое завоевание или влияние иноземных стихий могло бы привести их к тому. Шляхетская Польша, едва ли не самая чистая славянская нация, сохранившая в своём национальном характере те черты, которыми отличались славяне за тысячелетия, резко показала истории, к какому политическому и общественному строю способны прийти Славяне, предоставленные себе самим, свободно развивая свои древние национальные задатки. Польша выработала себе республику, но без тех свойств и условий, которыми может держаться республика; дала своей республике монархическую внешность, но питала постоянное отвращение к монархии и вечно опасалась превратиться в настоящую монархию. Так делалось в той славянской стране, которая менее других подвергалась насильственному давлению иноземщины. В Чехии монархический элемент был вносной, немецкий. В Сербии он явился временным продуктом византизма и не представлял ничего прочного. Но Русь сроднилась с монархизмом более, чем все другие славяне; только здесь он вошёл в плоть и кровь народа до такой степени, что русское политическое общество сделалось почти немыслимым иначе, как в образе монархии. В науке существовало и до сих пор существует мнение, что развитие монархического принципа следует видеть во всём ходе русской истории, с водворения княжеского варяжского рода, или так называемого основания русского государства. Выводили монархию из того родового быта, в котором пребывали славяне в незапамятные времена, так что последующая эпоха царского самодержавия представлялась естественным продолжением того, что возрастало последовательно и непрерывно многие века, и весь смысл нашей политической истории, главным образом, заключается в постепенном построении единодержавного государства. Такой взгляд, с видоизменениями в подробностях, высказывали многие достопочтенные деятели русской исторической науки и, сообразно такому взгляду, они не признавали за татарским завоеванием ничего важного, ничего такого, что бы изменило наш общественный быт и наши понятия об устройстве государственного тела. Татарское завоевание, по их мнению, отразилось только разорениями и народными бедствиями; но и без татарского завоевания на Руси вышло бы тоже самое, что вышло путём непрерывного развития на непреложном основании исторических законов. Г. Кавелин, наприм. приписывал зародыш монархического принципа особенностям великорусского племени, которое позднее других составилось из переселенцев западной и южной Руси в восточные страны, смешавшихся там с народами финно-тюркского племени, но согласно с г. Соловьёвым и он не признаёт влияния татарского завоевания на последующее устройство России. Не так это было на деле.
Писатели, сообщающие исторические сведения о древних Славянах, согласно между собою показывают, что в тот период, когда история начала знакомиться со славянскими племенами, Славяне не терпели единовластия, оказывались неспособными к сплочению и образованию государств, до чрезвычайности любили свободу и, по причине своего свободолюбия, жили малыми общинами или республиками, не только не додумавшись до установления между этими общинами взаимной охранительной связи, но оставляя необузданный произвол ссорам и недоразумениям, которые неизбежно должны были возникать между ними. Не следует видеть в этом какого-нибудь исключительного, как бы судьбой заранее предназначенного племенного свойства. Славяне долее своих европейских соплеменников сохранили тот характер разбивчивости и первобытного натурального свободолюбия, который хотя с многоразличными и своеобразными видоизменениями в разные времена существовал везде и у всех. Ссорами славян пользовались иноплеменники, и потому славяне беспрестанно попадали в рабство, то к тем то к другим. Так проходили века за веками. Порабощение дикими или полудикими завоевателями не могло быть долговременно: по скудости условий жизни завоевателей, при всей временной тягости, оно не оставляло большого отпечатка на правах и обычаях побеждённых и покорённых. Славяне самою судьбой, без больших усилий, освобождались от иноплеменного ига, но потом легко и скоро подпадали под другое. Несчастья мало их научали. Где только Славяне были предоставлены самим себе, там они оставались с своими первобытными качествами и не вырабатывали никакого прочного общественного строя, пригодного для внутреннего порядка и внешней защиты. Только крепкое завоевание или влияние иноземных стихий могло бы привести их к тому. Шляхетская Польша, едва ли не самая чистая славянская нация, сохранившая в своём национальном характере те черты, которыми отличались славяне за тысячелетия, резко показала истории, к какому политическому и общественному строю способны прийти Славяне, предоставленные себе самим, свободно развивая свои древние национальные задатки. Польша выработала себе республику, но без тех свойств и условий, которыми может держаться республика; дала своей республике монархическую внешность, но питала постоянное отвращение к монархии и вечно опасалась превратиться в настоящую монархию. Так делалось в той славянской стране, которая менее других подвергалась насильственному давлению иноземщины. В Чехии монархический элемент был вносной, немецкий. В Сербии он явился временным продуктом византизма и не представлял ничего прочного. Но Русь сроднилась с монархизмом более, чем все другие славяне; только здесь он вошёл в плоть и кровь народа до такой степени, что русское политическое общество сделалось почти немыслимым иначе, как в образе монархии.
В науке существовало и до сих пор существует мнение, что развитие монархического принципа следует видеть во всём ходе русской истории, с водворения княжеского варяжского рода, или так называемого основания русского государства. Выводили монархию из того родового быта, в котором пребывали славяне в незапамятные времена, так что последующая эпоха царского самодержавия представлялась естественным продолжением того, что возрастало последовательно и непрерывно многие века, и весь смысл нашей политической истории, главным образом, заключается в постепенном построении единодержавного государства. Такой взгляд, с видоизменениями в подробностях, высказывали многие достопочтенные деятели русской исторической науки и, сообразно такому взгляду, они не признавали за татарским завоеванием ничего важного, ничего такого, что бы изменило наш общественный быт и наши понятия об устройстве государственного тела. Татарское завоевание, по их мнению, отразилось только разорениями и народными бедствиями; но и без татарского завоевания на Руси вышло бы тоже самое, что вышло путём непрерывного развития на непреложном основании исторических законов.
Г. Кавелин, наприм. приписывал зародыш монархического принципа особенностям великорусского племени, которое позднее других составилось из переселенцев западной и южной Руси в восточные страны, смешавшихся там с народами финно-тюркского племени, но согласно с г. Соловьёвым и он не признаёт влияния татарского завоевания на последующее устройство России. Не так это было на деле.
Начало единодержавия в Древней Руси
I
В древние доисторические времена славяно-русский народ разбивался на народцы: каждый имел своё особое название, свои обычаи, свою историю и свою генеалогию: последнее показывается летописцем о радимичах и вятичах, производивших себя от родоначальников Радима Вятка; мы думаем, что и вообще название народа на «ичи», чаще всего, означало происхождение от родоначальника. По словам нашего старого летописца, каждый из этих народцев отличался «своим нравом и обычаем»; несогласно жили они между собой, напротив, вели междоусобные войны, как показывает вражда, существовавшая между полянами и древлянами. Такая рознь славянских племён, живших на русском материке, не изгладила, однако, между ними сознания общего для всех племенного единства и оттого-то они все легко усвоили название русских. Самое время, когда возникло это общее для них название, еще не определено историей окончательно. Во времена более ясные мы застаём слово «Русь» как бы местной принадлежностью земли полян; но это слово тогда имело и более обширное значение, обнимавшее вообще все славянские племена нынешнего русского материка: так летописец, пересчитав эти племена одно за другим; говорит: «ся бо словенеск язык в Руси», и, следовательно, разумеет под этим словом всю страну, населяемую пересчитанными племенами, а между тем он писал в то время, когда Русью означали преимущественно киевскую землю. Нельзя, наверное, утверждать, что это название занесено к нам пришлыми варягами, как обыкновенно думают. Быть может, оно было нашим домашним названием и прежде, так что ещё в глубокой древности, когда славяно-русские племена не соединены были властью единого княжеского рода, уже для них существовал общий признак единения под общим для всех названием Руси. Во всяком случае, если несколько народцев могли додуматься до взаимного избрания единой власти над собою, а другие более или менее легко усваивали объединяющее начало,
то это одно показывает, что, при разности обычаев и нравов, между славяно-русскими народами было сознание их связи, склонявшее всех к единению. При такой наклонности к единству, вместе с существованием собственных нравов и обычаев в каждом народце отдельно, зародыш федерации лежал в первобытном строе общественного быта. Разумеется, мы здесь говорим о тех первоначальных признаках, которые, как ростки, указывают на будущее растение, а не воображаем себе существования каких-либо форм общественной связи, способных быть причисленными к видам федерации.
Каждый из народцев составлял уже до некоторой степени политическую единицу под названием «Земли». Слово это, в полном его значении, мы встречаем при описании покорения древлян Ольгою. Послы, прибывшие в Киев сватать Ольгу за князя своего Мала, объявляли ей, что их послала вся Деревская Земля. Таким образом, видно, что понятие о Земле, как о политической единице, совмещавшей в себе самовластие народа, понятие, которое мы встречаем развитым и укоренённым в более поздние времена, существовало и в отдалённые эпохи. Где была Земля, там необходимо должно было быть и собрание Земли; иначе, без этого собрания, Деревская Земля не могла бы посылать от себя послов; следовательно, тогда уже были веча – слово, означающее совещательное собрание земли. Кроме веча, у Земли были и начальники – князья. Впоследствии, мы ясно видим, что где была Земля, там было и княжение, а иногда и несколько княжений; тоже было и в более отдалённое время; из нашего же старого летописца мы узнаём, что еще до прибытия варягов у каждого из народцев было, кроме своей Земли, ещё и своё княжение; «Держати почаша род их княженье в Полях в Деревах свое, а Дреговичи свое, а Словени свое в Новгороде, а другое на Полоте, иже Полочане». Здесь княжение совпадало с Землёю. Какого роду были эти князья – мы не знаем; были ли то родоначальники, делавшиеся князьями по рождению и по праву родового старейшинства, или же то были князья, выбранные на совещании Земли, – летописцы об этом молчат. Едва ли есть какие-нибудь положительные признаки, по которым можно заключить так или иначе. Мы также не знаем, куда делись эти князья с их родами после прибытия варягов с их родом, и как они исчезли. Несомненно, только то, что с половины ІХ-го века, другой род, призванный извне (если только на слово верить летописным сказаниям), начинает заменять прежних князей славяно-русского материка. Подробности, с какими совершалась эта замена у русско-славянских племён, от истории ускользнули, кроме Деревской Земли.
Приёмы, с какими управляли наши первые пришлые князья, показывают, что у них не было сознания государственного начала. Власть их ограничивалась сбором дани с тех, с кого собрать было можно. Цель достигалась двумя способами: первый состоял в том, что князь разъезжал по землям и брал сколько мог; такой способ имел характер набега и грабежа, – продолжение того же, что случалось прежде до призвания варягов и что описывает летописец такими словами: «имяху варязи дань на словенех и на чуди и на кривичех»; другой способ собирания дани – посредством назначения по городам «мужей». Посланный в город, к которому тянула Земля, окружённый приведённою с ним военной силой, такой «муж» собирал дань вместо князя и отправлял её к князю, получая себе часть за труды. Вначале размер дани не был установлен; князья и их мужи обирали покорённые племена по своему произволу, и сами подвергались опасности сделаться жертвою ожесточения народа, если он потеряет терпение и восстанет на своих «мучителей»; тогдашние собиратели дани, по сказаниям самого летописца, «мучили» покорённых: о Свенельде, воеводе Игоря, говорится: «и примучи Уличи». Не только сам князь и посланные им мужи, но и княжеские бояре со своими дружинниками, по собственному произволу, ходили вымучивать дань у слабых и разъединённых славянских племён. Так дружина князя Игоря завидовала дружине Свенельда и говорила своему князю: «Свенельдовы отроки изоделись оружием и платьем, а мы наги, пойдём, княже, собирать дань; и ты добудешь, и мы». Здесь слышится такая же речь, какую услышали бы во все времена от шайки разбойников, обращающейся к своему атаману с требованием поступить так, как поступила с выгодою для себя шайка другого атамана. Способ обращения Игоря с данниками изобличает вполне разбойничий характер. Набравши дани и возвращаясь домой, Игорь рассудил, что древляне народ смирный и податливый, и задумал ограбить их побольше. Ни о каком правительственном устроении покорённой Земли Игорь не думал; он оставлял Древлянской Земле её князя, её вече и древляне невозбранно могли сотворить совещание между собой о том, как избавиться от разбойников: «повадится волк в овчарню – говорили они – вынесет всё стадо, если не убьют его». Таков был приговор их веча. Убили Игоря, перебили его дружину, точно также, как бы перебили всякую другую разбойничью шайку. Описание этого события в нашей летописи – живой образчик того, как в то время собиралась дань; и в таком собирании состояла вся деятельность власти пришлых князей над покорёнными народами. Не следует, однако, думать, чтобы такое обирательство славяно-русских народов должно было совершаться только посредством иноплеменников, и на таком предвзятом мнении выводить, что вся княжеская дружина состояла исключительно из иноплеменников. Для составления разбойничьей шайки не нужно, чтобы в этой шайке были исключительно люди иного племени, а не того, который терпит от её разбоев. Разбойничья шайка легко составляется из того же народа, который она разоряет; и если в дружине Игоря были варяги, то, конечно, были молодцы из разных туземцев и, вероятно, преимущественно киевляне, которые находились в давней вражде с древлянами, а потому наездническая алчность должна была у них соединиться с народною неприязнью к соседям. Вообще в тот век было много охотников жить насилием над другими. Это последнее свойство века подало князьям важнейшее средство распространять свою власть над покорёнными народами. То был набор военных сил, который, вероятно, происходил в большом размере, судя по частым и широким войнам с Византией. В рати Олега, по словам летописца, находились не только все известные ему народы славянского племени на русском материке, но также инородцы – чудь и меря. У Игоря, кроме русско-славянских племён, были и варяги и печенеги. Нельзя предполагать здесь чего-нибудь в роде военной повинности; звать с собою на войну было в те времена скорее честь, чем обязанность. Стоило Олегу и Игорю послать мужей и кликнуть клич, и к ним тотчас стекались радимичи, северяне, кривичи, словене, уличи и тиверцы. Летописец, заметив, что Олег вёл рать (войну) с тиверцами, скоро после того помещает этих врагов в ряду воинов, пошедших с Олегом к берегам Босфора. Те же тиверцы, которые упорно отбивались от наездника, естественно пошли с этим же наездником заодно, лишь только он указал им вдали общую добычу.
Понятно, что часто повторяемые походы на Византию содействовали сближению русских народов, участвовавших в этих походах, но до государственности было еще далеко. В период от прибытия Рюрика до Владимира напрасно искать зачатков государства. Правда, в истории мы нередко встречаем примеры, когда завоевательный дух полагал основу государственному принципу, – но когда? Когда, завоеватели, так или иначе, стремились занять края побеждённых народов, осесться в них прочно и установить какой-нибудь порядок. У варяжских князей и их дружинников, как внутри русского материка, так и в войнах с византийской империей, не было другой цели, кроме добычи. Поход Святослава на Болгарию предпринят был в таком же наездническом духе, какой руководил его предшественниками в делах с славяно-русскими народцами. Легкость, с какой Святослав променивал русский Киев на болгарский Переяславец, наглядно указывает, что варяжские князья за целое столетие власти над русскими славянами не выработали для себя на русской почве государственных взглядов и понятий. Это наездническое направление власти в ранний период нашей истории было причиною того, что эта пришлая власть не изменила древних народных обычаев и быта, не приносила с собою ничего существенно нового, и народы при благоприятных условиях, могли впоследствии развиваться на собственных началах. Земли оставались с своим самоуправлением; наездники довольствовались грабежом, где только представлялся случай; около них толпились молодцы, готовые вместе с ними поживляться насчёт кого бы то ни было. Таким образом, князья расправлялись с русскими при помощи не только варягов, но и русских: с полянами ходили на древлян, с северянами на радимичей, с кривичами на уличей или тиверцев и т. д., и со всеми ими ходили они грабить греков. Варяжские князья, владея славянскими народами, не требовали от них существенных изменений быта. Долгое время подчинённые народы, платя дань наездникам, имели своих князей. По крайней мере посланные от Игоря заключать договор с греками, были «от великаго князя русскаго и от всякое княжья и от всех людей русские земли».
Замечательно, что Ольга первая является в истории с некоторыми признаками государственности; это видно из установления дани и уроков. До тех пор не было никакого установления: брали сколько хотели. У Ольги разбойничий наезд стал заменяться подобием закона. Мы едва ли ошибёмся, если скажем, что великая княгиня Ольга поступила так вследствие знакомства с приёмами греческой образованности, которое должно было произойти после крещения. Мы допускаем это тем более, что год крещения Ольги никак нельзя отнести к году путешествия её в Константинополь, описанного императором Константином: из того же описания видно, что она была уже крещена, потому что имела в своей свите духовника, следовательно, крещение её должно было произойти ранее, может быть в Киеве, а может быть и в Царьграде, только не в тот приезд, о котором сохранилось византийское известие, а потому установление дани и уроков могло случиться тогда, когда она была уже крещена и ознакомилась с греческими понятиями о законе.
Но так или иначе, а признаки государственных действий в поступках Ольги были также исключительны и единичны, как её крещение, и не положили основания единодержавному государству на Руси. В последующие за тем времена давняя раздельность выказывается резко. При ольгином сыне Святославе, новгородцы приходят в Киев просить себе князя вовсе не так, как подданные, а как независимый народ; они грозят киевскому князю, что если он не даст им князя, то они и без него сами себе выберут в ином месте. Святослав покорил вятичей и наложил на них дань, но вятичи, скоро после смерти завоевателя, не хотели повиноваться его преемникам, должны были подвергаться новым завоеваниям и до конца ХІ-го века управлялись своими князьями не рюрикова рода: одного из таких князей, Ходоту, победил уже Владимир Мономах . В Землях кривичей и дреговичей, тотчас после смерти Святослава, появляются князья не из рюрикова рода – в Полоцке Рогволод, а в Турове Тур: то были пришельцы из-за моря; неизвестно, откуда они прибыли и каким образом уселись в русских землях, но, во всяком случае, они не были посажены князьями киевскими, следовательно, белорусский край не принадлежал последним.
Владимир открыл новую эпоху сплочения славяно-русских народов. С чужеземною помощью варягов этот князь победил и уничтожил своего брата Ярополка, истребил Рогволода с семьёй, овладел затем полоцкою Землёю, усмирил восставших вятичей и присоединил к Киеву юго-западную часть славяно-русской страны, которую оспаривали ляхи (Червень, Перемышль и другие города). Владимир, как показывает летописец, одолжен был своими успехами пришлой силе варягов, и, хотя отослал их в Грецию, когда они стали ему в тягость, но часть их оставил у себя и раздал некоторым из них города в управление. Это показывает, что киевский князь нуждался в иноземной силе для поддержания своей власти. Вятичей ему приходилось укрощать еще один раз. Взбунтовались и радимичи, но воевода Владимира, Волчий Хвост, укротил их. Способ власти над укрощёнными радимичами оставался прежний: побеждённые должны были давать дань и возить повоз (подводы). Этим и ограничивалось их подчинение Киеву.
Таким образом, и при Владимире-язычнике власть князя над подчинёнными народами продолжала иметь прежний наезднический характер. Она по-прежнему поддерживалась дружиною, составленною из разных пришельцев; кто хотел, тот и поступал к князю; кто был угоден князю, тот и возвышался перед другими. Недаром старые песни о временах Владимира Красного Солнышка приводят его богатырей из разных стран: кто из земли греческой, кто из заморья, кто из града Леденца (олицетворение северных холодных стран), кто из Галича, кто из Мурома, кто из города, кто из села, кто поповский сын, кто крестьянский. Эта дружина знала одного князя; князь её одевал, поил, кормил, ласкал: она была подпорою князю, пополняла его волю, за то и князь зависел от дружины, должен был советоваться с нею и даже потакать её своенравию и прихотям. Таким образом, дружина Владимира, зазнавшись, не хотела есть деревянными ложками и потребовала серебряных. Владимир исполнил её желание: «Серебром и золотом не найду дружины, а дружиною найду серебро и золото; так и отец, и дед мой дружиною доискались серебра и золота». Такие слова влагает летописец Владимиру, и они красноречиво изображают тогдашние понятия о власти: цель её была – добыча, а средством для достижения цели – дружина, пёстрая шайка удальцов, набранных отовсюду.
Но вместе с дружиною сила князя опиралась также на киевлянах или полянах, как на первенствующем племени, среди которого князь жил и с которым должен был делить господство над другими покоренными народами. Таким образом, мы встречаем случаи, когда князь, кроме дружины, советовался с градскими старцами, а эти градские старцы были, без сомнения, старцы всей земли русской, т.е. киевской. Этого мало; соображая тогдашние обстоятельства, мы видим, что самое принятие христианства произошло как уступка воли Киева: город этот давно уже был знаком с христианскою верою; она уже выдержала в нём борьбу с язычеством и явно брала перевес. Оттого-то в Киеве не видно ни малейшей тени сопротивления, тогда как в других Землях оно было.
Надобно мысленно отступить за несколько столетий назад, устранить все прожитое и усвоенное русским народом в последующие времена, войти в мир первобытной культуры, стать на точку зрения девственного народа, уразуметь объём его детских понятий, почувствовать то, что он чувствовал и тогда только можно сообразить, какой великий переворот приносило в Русь христианство . Целый мир новых неведомых до того понятий, связей, отношений открывался разом младенчествующему миросозерцанию язычников. Явилась церковь , такое общественное тело, о котором он не имел ни малейшего представления, с своеобразными приёмами, с новыми правилами жизни, явилась письменность, понятие о книжном знании; сверх обычая, явился божественный закон; сверх отеческого предания – нравственный долг.
Вместе с церковью явилось непременно и государство, хотя бы в младенчествующем образе; христианство без него невозможно; христианство может существовать только среди общества сколько-нибудь устроенного, и самая церковь, как благоустроенное общество верующих, должна была послужить моделью тем же верующих, чтобы стремиться к созданию у себя благоустроенного общества политического. Представлялось одно из двух: либо с христианством должен был войти в Русь новый, чуждый для неё государственный строй из того края, откуда пришла новая вера, либо те зачатки гражданственности, какие существовали в языческом быту, должны были, под влиянием христианской образованности, вырабатываться в государственные признаки. Православие не вводило в повопросвещаемый край ни чужого языка, ни чужих административных и юридических форм; оно мирилось со всякими формами, насколько они ни стояли слишком в разрезе с главными началами христианства: оно старалось только, так сказать, охристианить то, что находилось в язычестве. Таков основной дух православия; таким оно явилось и у нас. Пришедшая к нам из Греции вера создала у нас царство «не от мира сего»: церковь наша была одинакова с греческою, но формы греческой империи к нам вместе с нею не перешли. Политическая и гражданская Византия могла соприкасаться с Русью исподволь, без всякого требования со стороны вступавшей в свои права церкви не только усваивать её атрибуты, но даже и знакомиться с ними. Наше старое могло развиться, только видоизменяясь по мере сближения с христианством. На самобытную жизнь Земель церковь не нападала; правда, она всегда благоприятствовала тем стремлениям к единению, какие встречала в политической жизни, но действовала тихо, не давала толчков вперёд, а только помогала ходу того, что уже само собою, по стечению чисто мирских обстоятельств, приходило в движение. Впрочем, в самом устройстве церкви было нечто отчасти совпадавшее с тем сочетанием самобытности частей с единством целого, которое лежало в недрах стихий русской жизни. Таким образом, под первенством митрополита всея Руси устраивались епископства в главных городах земель, и о бок политической автономии земли возникала в той же земле и церковная автономия. Справедливо говорят, что нужно много времени, пока вырастет молодое посаженное деревцо. Политические и гражданские идеи, с которыми должен былъ ознакомиться русский народ после принятия христианства, не могли скоро воплотиться и окрепнуть. Власть все еще выражалась собиранием дани с подвластных народов; это продолжало быть её главным признаком, но с княжеским значением осязательнее и прочнее соединилась нравственная обязанность защищать землю от внешних врагов и творить в ней правый суд. Эта идея существовала уже и в древности, в эпоху призвания князей, если повторим, оно действительно было так, как передаёт его предание, если только слова, произнесённые новгородскими славянами и их союзниками: «идите володеть нами по праву», не вложены (как мы сильно подозреваем) впоследствии людьми, получившими уже большее развитие и знакомыми с идеей права. Но несомненно, идея эта сознавалась язычниками очень слабо и еще слабее воплощалась в жизни. Допустим даже, что князья действительно призывались для внутреннего порядка и внешней защиты: все-таки это делалось в такой век, когда люди в своих поступках соображались более с побуждениями, страстями и обстоятельствами, чем с сознанием справедливости. Понятно, что князья заботились усерднее о своих ближайших выгодах, чем о порядке в земле и о спокойствии её жителей; притом же, стечение обстоятельств и положение русского края повели к тому, что нравственное значение призвания князей с устроительными целями должно было ослабиться и даже совсем забыться в первые же времена. Мы видели, что князья стали наездниками и обирателями подвластных народов; само по себе разумеется, что их отношения к покорённым были не те, какие могли быть к призвавшим их добровольно, а впоследствии, когда число покорённых стало больше числа призвавших, отношения их к тем и другим стали одинаковы. В итоге выходило всё равно – были ли князья вначале призваны, или же они овладели посредством оружия всеми безразлично – последующие обстоятельства поставили их так, что они для славяно-русских народцев могли быть только вроде атаманов разбойничьей шайки, называемой дружиною, и более ничем. Христианство , внушая князьям вообще нравственные понятия, возродило и выдвинуло вперёд то нравственное значение княжеского звания, которое лежало в самой его сущности, как в звании правителя; принявши крещение, князь должен был почувствовать, что на нём лежит долг, что если он пользуется выгодами и почётом своего звания, за то и сам обязан понести на себе труд за других; языческий эгоизм страстей должен был, хотя бы до некоторой степени, подчиниться христианской идее служения обществу. На князе христианине возлегла обязанность употребить свою власть и значение на распространение христианства между подвластными: это представлялось ему как средство для собственного спасения души; таким образом, для самого князя явилась иного рода польза быть князем, кроме собирания дани и собственного обогащения. Князь христианин, князь распространитель христианства постоянно находился в связи и общении с духовенством; близко знакомился с церковным порядком и стал переносить приёмы церковного быта в сферу своего княжеского управления. Вот, князья познакомились с Кормчею; они должны были сообразно с нею установлять у себя степени подчинения церковному суду и указывать границы церковного ведомства; плодом этого были дошедшие до нас уставы о церковных судах Владимира, Ярослава и др. Этого мало, в Кормчей князья нашли, кроме церковных законов, еще и гражданские и из них узнали что такое было у образованных народов мирское письменное законодательство, как установлялись права, обозначавшие гражданскую жизнь, что почиталось преступлением и как преступление наказывалось. Эти «градские» законы византийских царей, встречаемые при наших старых Кормчих, правда, не были у нас обязательным кодексом, но несомненно послужили моделью законности и даже нередко практически прилагались к делу, по силе того уважения, какое в народах, менее образованных существует к народам, стоящим выше их по образованию. Вместо того, чтобы быть наездником и грабителем, христианство требовало от князя, чтобы он был правителем, судьёю, защитником и охранителем своего народа; церковь указывала ему впереди идеал главы государства. Но до этого идеала было далеко; его не допускали закоренелые нравы, понятия и взгляды народа.
II
Нет ничего ошибочнее, как воображать себе Владимира и Ярослава монархами и, хваля за мудрое строение государства, обвинять их за отеческую слабость, с какою, они, по мнению некоторых, разрушив собственную работу, раздавали волости своим сыновьям и тем раскрыли дорогу бесконечным ссорам и усобицам. Если уж приходится хвалить или порицать этих деятелей давно минувших веков нашей истории, то их скорее можно похвалить за тот раздел Руси между сыновьями, за который их порицали. Мы так думаем именно потому что этот факт приводил Русь к единству, а не отдалял её от него. Впрочем, ни Владимир, ни Ярослав не могли иметь таких понятий о единстве русской земли, какие выработались в более близкие к нам времена. Для них, как и для всех их современников, Русь, в обширном смысле этого слова, была все еще преимущественно скучением народцев, обязанных платить дань Руси в тесном смысле, «иже дань дают Руси». Куда досягало княжеское собирательство дани, там была и Русь; следовательно, Русь, могла расширяться и сужаться, смотря по обстоятельствам: по отношению к киевскому князю политический состав Руси не имел в себе ничего органически единого, кроме платежа ему дани.
Но с христианством возникало для неё другое единство – единство веры, а вместе с нею возникала потребность и единства приёмов управления, насколько вера касалась общественной жизни. Для такого-то единства раздача волостей сыновьям была не помехой, а скорее содействием. Это единство было гораздо прочнее тогда, когда по разным землям, прежде по отношению к власти, политически соединённым одним платежом дани киевскому князю, уселись сыновья этого киевского князя, чем тогда, когда бы там сидели бояре или посадники, несвязанные между собой единством рода: такие посадники со своими дружинами при первой же возможности отложились бы от Киева и в разных местах появились бы свои Рогволоды и Туры, каких мы видели у кривичей и дреговичей при начале княжения Владимира. Мы в подробности не знаем тех средств, какими не допускали до этого Владимир и Ярослав, но по естественному ходу вещей, при первой слабости киевской власти, необходимо угрожал бы разрыв плохо сшитых кусков разношёрстной ткани, чему можно уподобить тогдашний агломерат народов, плативших Киеву дань. Заметим еще, что власть Киева над Землями легче могла держаться прежде, пока всё ограничивалось только платежом дани, а затем ничего более не требовалось, – чем тогда, когда христианство породило иные требования, при которых было необходимо теснейшее соприкосновение власти с народной жизнью: распадение было неизбежно, если бы не явились события, послужившие мерами к его предотвращению. Киевская власть могла поручить воеводе Волчьему Хвосту укрощать радимичей и заставить их платить дань и возить повозы, но киевской власти не было возможности следить за механизмом управления, правосудием, распространением христианства и безопасностью отдалённых Земель; пришлось бы поверить всё княжеским боярам и передать им такую власть, которая довела бы их до значения самостоятельных владетелей, и результатом такого порядка вышло бы то, что – либо наместники отложились бы от Киева, либо Земли, недовольные ломкою старых обычаев и тягостью киевского управления, воспользовались бы слабостью последнего и приобрели независимость. Водворение князей в различных землях предохранило от опасностей того и другого рода. То, что иначе должен был делать киевский князь, управляя отдалёнными краями, то делал теперь князь, помещённый в самой среде края, далёкого от Киева, и дело его, конечно, должно было пойти удачнее, потому что круг действия был более узок. Несомненно, умножение князей в землях и городах было одним из важных средств распространения христианства, а вместе с тем и водворения начал цивилизации в русских землях. Единая православная вера, единый книжный и правительственный язык и единый для всех Земель княжеский род – вот были краеугольные камни постройки новой русской, христианской жизни, внутреннего национального единства, вместо прежней внешней связи, основанной на наездническом вымогательстве дани. Положение Земель, их извечные обычаи были таковы, что разветвление княжеского рода не приводило к возникновению независимых государств из княжеских уделов без особых новых толчков, сообщаемых жизни историей.
Православная вера боролась только с тем, что прямо мешало её распространению, не уничтожая того, с чем была какая-нибудь возможность ужиться. Славянин, получив христианство из Византии, мог оставаться славянином, не обязываясь делаться византийцем, и только свободно, без всякого внешнего натиска, заимствовал из более образованного общества то, чего не находил у себя. Древние понятия об автономии Земель и их самоуправлении продолжали существовать, не вытесняемые, как выше сказано, новыми элементами. Случилось только такое изменение: старинные наименования этнографического свойства – Древлян, Северян, Радимичей, Кривичей и т. п. стали заменяться названиями по главным городам земель. Стали говорить: Земля полоцкая, Земля смоленская, Земля русская (киевская), Земля черниговская, Земля рязанская, Земля суздальская, Земля новгородская и т. д. Перемена эта произошла, вероятно, во-первых, вследствие усилившейся тяги к городам, где, при власти киевских князей, был центр собирания дани; во-вторых оттого, что этнографические наименования не сходились в точности с понятиями о Земле, и одна и та же народная ветвь могла разбиваться на несколько Земель: так, еще в глубокой древности, при Рюрике и Олеге, кривичи были и в Полоцке и в Смоленске, но составляли два различных центра и следовательно две разные Земли.
Под главным городом состояли другие города, иначе пригороды, которые, смотря по благоприятным обстоятельствам, иногда возвышались более других и к ним тянула их собственная территория, носившая также название Земли по имени своего города: так, в Земле Рязанской была Земля Пронская, в Земле Полоцкой Земля Витебская; иногда такие возникшие Земли со своими городами продолжали пребывать частями общей Земли, иногда стремились к выделению и обособлению. Где город, там Земля; где Земля, там город. Земля – то была совокупность населения, связанного сознанием своего ближайшего пункта единения, что не препятствовало этому населению сознавать своё единство, более далекое с другими Землями. Земля была община, имевшая средоточие в городе, а при размножении князей, и своего князя в том городе. Автономия Земли выражалась часто повторяемыми в наших летописях фразами: «сошлась вся Земля, двинулась вся Земля». При понятии о Земле существовали понятия о волости и княжении. Волость не то что Земля, и не то что княжение, хотя эти понятия нередко совпадали одно с другим. Волостью называлась совокупность территорий, состоящих под единой властью, будь эта власть город или князь. Это мы ясно видим из договоров Новгорода с князьями, где пересчитываются новгородские волости, т. е. территории, принадлежащие Великому Новгороду: Вологда, Югра, Терский берег, Пермь, Двина, Волок-Ламский; все они отличаются от собственно Новгородской Земли, которая, впоследствии, является разбитою на пятины и, в эпоху независимости Великаго Новгорода, в его договорных грамотах никогда не поминается в числе волостей. Точно также Киев владел Деревскою или Древлянскою Землёю; то была его волость, но не Земля; у Киева была своя Земля, которой средоточием или выражением служил он сам. В том же смысле понятие о волости, прилагаясь к князьям, различалось от понятия о Земле. По разделении Руси между сыновьями Ярослава, сын его Всеволод получил Переславль близ Киева и Суздальскую Землю; Переславль и Суздаль составляли одну волость по отношению к князю, но не составляли одной Земли. Часто волость и Земля совпадали между собою, так что одна и та же территория была в одном объёме и волостью и Землёю. Но волостью она была по принадлежности или подчинению, а Землёю по автономии и по самоуправлению. Волость иногда совпадала и с княжением, так как с понятием князя соединилось понятие и о власти; по не всегда существовало такое совпадение; в одной волости, по её принадлежности верховному городу, и в одной Земле, по её автономии, могло разом существовать несколько княжений. Так в Киевской Земле, например, мы видим по нескольку князей разом, а, следовательно, и несколько княжений, и все они находились в одной Земле. То же самое мы встречаем более или менее во всех землях. Княжение не давало права на образование новой Земли: не потому была Земля, что там был князь, а скорее князь являлся именно там, где была уже земля. В отношении к волости тоже Великий Новгород давал приглашённым князьям города в кормление; то были княжения этих князей, но никогда не волости; как волости, управляемые ими города и территории, принадлежали Великому Новгороду. Слово «волость», означая вообще принадлежность территории, принималось также в теснейшем смысле, как часть земли или княжения, когда приходилось обозначить, куда эта часть принадлежала. Таким образом, если нужно было сказать о двух или трёх сёлах и указать к какому городу они тянули, то называли их волостями этого города; так, под 1176 годом говорится о двух сёлах Лопастне и Сверилеске, и они названы черниговскими волостями. Смысл принадлежности перенёс слово волость на частное имение князя, боярина и вообще землевладельца; и в таком-то смысле в договорах Великого Новгорода с князьями ставилось условие, чтобы князь не смел отымать волостей у мужей новгородских. В более позднее время, когда, под татарским влиянием, вечевой строй упадал, а княжеская власть возвышалась, волость означала подразделение княжений, так что каждое княжение подразделялось на волости.
Все эти единицы поземельного деления переплетались между собою, то совпадая одна с другой в своём значении, то отделяясь одна от другой, смотря по обстоятельствам, так как, в период до татар, всё подлежало случаю и стечению обстоятельств; но всегда оставалось прежнее понятие: где Земля, там должно быть вече – земское собрание; ни волость, ни княжение не условливали непременного бытия веча, хотя и часто случалось, что на вече сходились люди, составлявшие одну волость, одно княжение; понятие о вече, однако, принадлежало исключительно только понятию о Земле. Ваче было выражением автономии последней, – а не волости, не княжения.
Веча существовали в незапамятные времена. Варяжские князья не уничтожили этого коренного признака славяно-русской жизни, да и не могли и не старались его уничтожить, в ту эпоху, когда власть княжеская ограничивалась собиранием дани, понятие о подвластности только и выражалось платежом дани, когда вопрос, влагаемый летописцем одному из древних князей: «кому дань даёте» был равносилен вопросу: «кому вы подвластны?» Поэтому не удивительно, что, по принятии христианства и по разделении на княжеские уделы краёв, прежде плативших дань Киеву, мы видим полное господство вечевого начала во всех землях. К большому сожалению, наши летописи не дают нам возможности, ни исторически проследить деятельность веч, ни определить степени их значения и характера в разных землях. Тому виною характер самых наших летописей. Они по преимуществу говорят о внешних событиях и, главным образом, следят за деятельностью князей, а потому их справедливо в этом отношении можно назвать княжескими. Причину тому следует искать в том законе человеческой природы, что в обществе, в котором еще мало развито стремление к размышлению, впечатления обращаются исключительно ко внешности и исключительно останавливаются на крупных явлениях внешнего мира; князья же были органами внешней деятельности общества. Следя за рассказом наших летописцев, мы легко заметим, что их вниманию подвергались такие события, которые почему-либо выходили из уровня обыденной жизни и нарушали её однообразие. Только это наши летописцы и считали достойным записывания. Из-под пера наших летописцев едва ли ускользнула хоть одна война или усобица, как бы ничтожною она нам теперь ни представлялась, потому что каждая война или усобица вела за собою движение или перемены в течение обыденной жизни; редко, впрочем, летописец вдавался в её причины, а если и касался их, то только со стороны внешних признаков: исследование было не по головам тогдашних писателей. Летописцы замечали каждое мало-мальски поражавшее их естественное явление, затмения, метеорологические феномены, появление комет, даже сильные грозы; описывали общественные бедствия: голод, мор, пожары; но то, что составляло ряд нормальных, обычных, повседневных жизненных явлений, их мало интересовало. Наши летописцы очень скупы на известия, из которых можно было бы узнать об общественной и домашней жизни наших предков, и множество вопросов, для нас наиболее любопытных, остается и, вероятно, навсегда останется без ответа. Мы, например, знаем, что некоторые города вели значительную торговлю; но как и куда шла эта торговля, насколько те или другие обстоятельства ей благоприятствовали, какие предметы составляли её главную силу, в каком размере и кем она велась – этого напрасно станем мы спрашивать у наших летописцев; по неизменным свойствам умственного развития общества, среди которого жил летописец, он не счёл нужным ничего подобного описывать или записывать: в его голову не могла прийти и мысль, что потомкам его гораздо любопытнее было бы знать об этом, чем о мелких драках князей между собой. Мы знаем, например, что у нас были училища, были люди книжные, писались сочинения духовные и светские, были певцы, прославлявшие подвиги князей и т. д., но летописцы не сообщили нам, где и как устраивались эти училища, чему там учились, не назвали нам ни одного из древних произведений словесности, стяжавших в свое время славу. Если бы случайно не было открыто Слово о полку Игореве, мы бы, с нашими летописцами, не имели понятия ни об этом сочинении, ни о существовании Бояна, соловья старого времени. Как одевались предки наши, что ели и пили, как строили свои терема, как отправляли свои празднества – ничего почти об этом не узнаем из летописей. Даже о борьбе язычества с христианством мы узнаём кое-что из духовных сочинении старого времени, а совсем не из летописей. Неудивительно, что, при этом, летописцы не замечали и не считали нужным замечать таких обыденных и неважных в их глазах явлений, каковы, например, сходбища людей на совещания о своих делах. Для наших летописцев все это было слишком обычно, а потому не достойно записывания, так как этим не нарушалось, или слишком мало нарушалось житейское однообразие. Есть у наших летописцев места, где они простодушно отмечают целый год словами: «не бысть ничтоже». На их языке это значило: не произошло ничего такого, чтобы остановило их внимание своей необычностью. Мудрено ли, что, при таком основном взгляде на окружающий мир, летописцы мало сообщают нам известий о вечах. Они упоминали о них только тогда, когда дело шло об исключительных, нарушавших обычную жизнь случаях, в которых участвовали веча, да и тогда не всегда называли их по имени, а обозначали признаками, например: «сдумали, сдумавше» Кивляне, Ростовцы, Суздальцы и т. д. Или же просто, описывая событие, они давали знать своим описанием, что эти события сами по себе такого свойства, что неизбежно предполагают предварительные народные совещания, как, напр., видим в выражениях: «прияша, предашася, послаша»; или же представляли горожан говорящими, но приводили содержание их речи с местоимением «мы», а это само собою, по здравому смыслу, предполагает бывшее между горожанами совещание.
О вечах в Новгородской и Псковской Землях сохранились более полные и подробные летописные известия. Такая кажущаяся особенность повела некоторых к заключению, что в самом деле Новгород и Псков представляли в нашей истории исключительность, и что в этих городах развились республиканские начала, тогда как общественная жизнь в других русских городах устроилась совсем иначе. Было мнение, приписывавшее эту особенность Новгорода и Пскова влиянию иноземцев, с которыми Новгород, как известно, вёл торговые сношения. Нет ничего неосновательнее такого предположения. Стоит только взвесить положение, какое занимали приезжавшие в севернорусские города торговые немцы, чтобы видеть, как мало влияния могли они оказать на нравы и обычаи русского народа. В Новгороде, сидя в своём немецком или готском дворе, эти иноплеменные гости не имели с жителями Новгорода никаких сношений, кроме оптовой торговли, да и та не происходила ни в каком другом месте, кроме самого иноземного двора. По-русски говорить они не умели и объяснялись с Новгородцами через переводчика. Приезжавшая весной в Новгород артель ганзейских торговцев осенью возвращалась домой; эта артель носила название летних гостей; на смену ей прибывала новая артель, называвшаяся зимними гостями, и в свою очередь проживала в Новгороде только до весны. В такое короткое время иноземцам невозможно было ни научиться по-русски, ни освоиться с русской жизнью до того, чтобы оказывать на неё влияние. Притом же ревнивое и осторожное ганзейское правительство не дозволяло своим торговцам учиться по-русски из опасения, чтобы кто-нибудь не заводил с туземцами торговых сношений, выгодных только для себя и невыгодных для всего немецкого торгового общества. Избегали также посылать несколько раз одних и тех же торговцев в Новгород. Приятельских и братских отношений Новгородцев с немцами мы не видим; напротив, легко заметить постоянное нерасположение одних к другим, которое не всегда сдерживалось и проявлялось в виде обоюдных кровавых драк и убийств; иногда, по этому поводу, прерывалась вся торговля между обоими народами на более или менее продолжительное время. Немец смотрел на русского, как на грубого мужика, которого, по причине его невежества, легко надувать; немец старался держать этого мужика, так сказать, в чёрном теле; у Ганзы было предвзятое правило всеми силами не допускать русских чему-либо научиться: иначе, русские дошли бы до такого состояния, что не позволили бы немцам эксплуатировать себя в своей стране; за то и русский, в своём беспросветном невежестве, при своём племенном простодушии, позволяя себя обманывать немцам, не пропускал случая отомстить разом немцу за всё и ободрать его, как только представится возможность. Новгородские люди несравненно реже ездили за границу, чем немцы в Новгород; их посещение немецких Земель не нравилось немцам и последние старались не допускать новгородцев до таких поездок. Немцам казалось удобнее самим ездить в русские Земли и сбывать русским всякую дрянь, заранее подготовленную к такому сбыту, чем допускать покупателей приезжать к продавцам и выбирать товары по своему вкусу. Как же, при таком взаимном обращении, могло образоваться какое бы то ни было влияние одного народа на нравы другого? Да притом же, что такое заимствовали новгородцы от немцев, если бы в самом деле была возможность что-либо заимствовать от них?
Новгородский строй политической жизни не имеет подобия с устройством немецких городов, если начать сравнивать наш новгородский строй с подобным в других землях, то окажется, что Новгород, в этом отношении, ближе к древним греческим республикам, чем к средневековым немецким городам. Топографические особенности и исторические обстоятельства действительно положили на Новгород своеобразный отпечаток, по которому он разнился от других русских городов более, чем остальные разнились друг от друга; но это является уже собственно в период татарского владычества над Русью, когда в других русских Землях возникал уже иной жизненный строй, противоположный тому, какой существовал до татар, между тем как Новгород, не подвергшись вначале татарскому погрому, защищаемый от прочих русских Земель дремучими лесами и непроходимыми болотами, и, наконец, по своему географическому положению, державший в своих руках всю русскую торговлю и через то более всех богатый, оставался с старинными формами, дорожил ими, крепко стоял за них и только постепенно, мало по малу уступал силе новых форм, которые рано или поздно должны были охватить всю Русь и истребить в ней остатки старого порядка. Так как о Новгороде в период после татар мы знаем больше, чем в татарский период, то вообще, не давая себе труда вникнуть в важный перелом политического строя, произведённый татарским погромом, мы легко впадаем в ошибку и признаки позднейшего времени переносим на предшествовавшее время. Старина, составлявшая особенность Новгорода в тот период, когда в остальной Руси вырабатывался новый порядок, принадлежала прежде не только Новгороду и его меньшему брату Пскову, как особенность этих только Земель, но составляла общие для всей Руси признаки господства вечевых начал. Никакие исторические данные не дают нам права заключить, чтобы Новгород, по главным чертам своего общественного состава, в давние времена отличался от остальной Руси, более чем как позже в XIV и XV веках. Должно, кроме того, остерегаться, не относить к миру фактов того, что собственно составляет только свойство летописей. Так, о Новгороде и Пскове остались специальные летописи, которые так сказать полнеют и делаются подробными уже в тот период, когда Новгород и Псков резко отличались от остальной Руси своим строем. Известия о событиях до татарского периода в тех же летописях гораздо короче, а мы легкомысленно и без разбора готовы относить к XII и XI векам то, что говорится о XIV и XV. О многих других русских Землях: о Черниговской, Рязанской, Полоцкой и Смоленской, до нас вовсе не дошло специальных летописей. Но мы имеем местные, специальные, летописные повествования о Землях Киевской, Галицкой и Суздальской. И что же? При всех упомянутых выше качествах наших летописцев, мешающих нам узнать наш внутренний быт, легко понять, что общественный строй этих Земель был один и тот же, как и новгородский, а, следовательно, последний в своих основных чертах никак не был продуктом каких- нибудь особенно сложившихся обстоятельств, а еще менее иноземного влияния.
В Суздальской летописи под 1176 годом есть драгоценное известие; летописец проговорился, и, в противность своему обычаю замечать только необыкновенные события, высказал то, что делалось на Руси, обыденно и повсеместно во всех русских Землях. «Новгородцы бо изначала и Кияне и Полочане, и вси власти, аки на думу на вече сходятся и на чем старейшие сдумают, на том пригороды станут». Это известие XII века указывает ясно, что обычай вечевого совещания был повсеместен во всех русских Землях в одинаковой степени. Его сила и живучесть в Южной Руси подтверждается тем, что даже в XVI веке сохранялось это название в смысле народной сходки, хотя это делалось уже в те времена, когда другие условия политической жизни уже вытеснили большую часть древних понятий и наложили новый отпечаток на народные нравы.
Вообще древняя славянщина не любила точных форм; неопределённость, отсутствие ясных рубежей составляет характер славянской жизни, а русская отличалась этим в особенности. Поэтому и понятие о вече имело ту же неопределённость и под этим именем разумѣлось вообще всякое народное сходбище, как бы оно ни составилось, если только оно думало изображать собою выражение воли Земли или части Земли, сознававшей до известной степени в данное время за собою автономию. Мы сказали, что средоточием Земли был город; когда понималась Земля независимая и состоявшая из частей, из которых каждая носила в местном смысле название Земли, то средоточием такой сборной Земли был старейший город и в нём собиралось вече, выражавшее собою всю Землю; под старейшим городом были пригороды, села и волости: в каждом из пригородов могло быть также свое вече, т. е. совещание той части сборной Земли, которой ближайшим средоточием был пригород; наконец, вече, как народное сходбище, могло быть и в каждом селе, как скоро это село имело общие свои интересы и члены его имели причину сходиться на совещание о делах своего села. Но пригороды и всякие поселения в Земле зависели от старейшего города в том смысле, что части Земли, взятые каждая отдельно, зависели от целой Земли, – иначе, все вместе зависели от себя вполне: потому-то вече пригорода не имело полновластия и зависело от веча старейшего города.
III
Отношение пригородов к старейшим городам, иначе пригородных или малых веч к вечу большому в главном городе – одна из важнейших жизненных сторон в древней Руси. К сожалению, по скудости материалов, этот вопрос остается мало разъяснённым и обработанным. Мы поневоле должны допускать предположения на основании немногих данных, иногда обоюдотолкуемых. Прежде всего надо уяснить себе, что такое город и как он возник в русской славянщине?
В глубокой древности славяне жили дворами. С разветвлением семей дворы размножались. Их соединяла сначала родовая связь. Дворы, соединённые между собой, составляли сёла. Частные опасности от иноземцев вызывали потребность самозащищения и самосохранения. Это поневоле сближало и соединяло жителей отдельных сёл. Необходимы оказались центры такого соединения. И вот жители расположенных близко между собою сёл, строили укреплённые места, принадлежавшие всем им вместе, и для всех в равной степени служившие в случае надобности убежищем. Такие укреплённые места назывались градами или, по русскому наречию, городами. Вообще город означал место, обведённое оградою, напр. частоколом или плетнём, и это слово однозначительно со словом «огород». Построить город значило вначале обвести загороду. Простые загороды были в древности достаточным местом защиты и туда прятались славяне, когда слышали о нашествии неприятеля. Туда уносили они с собою всё, что было драгоценно в их простой жизни, а жилища свои оставляли на произвол судьбы: в случае разорения, возобновить их было нетрудно, при обилии лесов и несложности постройки. Естественные условия помогали защите: выбирали для городов такие местоположения, которые были сами по себе недоступны; кроме того, деревянные загороды, по надобности, обводились ещё и рвами, называемыми в древности греблями. Обычай убегать из своих жилищ в города сохранился очень долго, даже в такие века, когда жизнь значительно усложнилась; так, на Руси в XVI и XVII веках жители с приближением неприятеля убегали в город «в осаду», покидая свои жилища.
Город – место самохранения и сберегания имуществ, естественно, сделался скоро местом сходбищ и совещаний тех, которые строили этот город, а также и местом управления, когда внутренние безладицы заставили их додуматься до необходимости иметь управление над собою. Окрестность стала тянуть к городу. Естественно было желать селиться ближе к городу, чтобы в случае опасности можно было скорее поспеть в убежище, и потому-то около городов стали возникать поселения и назывались посадами. Посад становился многолюднее, чем были прочие сёла, и делался местом всяких сношений, пунктом обмена произведений или торговли. В самом городе, т. е. укреплении помещалось начальное лицо края, признаваемое жителями, тянувшими к городу, а при нём собиралась и ратная сила, державшая порядок и защиту. Так создавались города жителями кружка селений, почувствовавших сначала нужду в самозащите, а потом и в постоянном общем для них управлении. Эта совокупность селений по отношению к связи между ними носила самое простейшее название – земля, обозначая не только пространство, на котором все жили и которое все считали своим, но и тех, которые на нём жили. Понятно, что земля и город были равнозначительны: город не значил ничего кроме той же Земли, нашедшей для себя средоточие. В городе сходилась Земля, и потому словом город стали заменять слово земля, и в силу такой однозначительности вместо – Земля северская, стали говорить – Земля черниговская или просто Чернигов; вместо Земля словен-ильменских стали говорить – Земля новгородская или просто Новгород и т. д. Но Земля, как собрание людей, расширялась, захватывались новые пространства, делались выселки из старых поселений, основывались и возрастали новые. Жители новых, по месту жительства, отдалялись от своего города; трудно и неудобно им было для самозащиты поспешать туда, и вот явилась необходимость строить другие центры защиты, и они строили их; но так как они были связаны родовой связью с теми, которые строили большой старейший город, то они со своими новыми городами продолжали оставаться в прежнем неразрывном единении с городом старым, служившим общим выражением той Земли, которой принадлежали их деды и отцы и они сами. Таким образом, построенные ими новые города находились в зависимости у старейшего города и в отличие назывались меньшими или пригородами. Пригороды строились по распоряжению всей Земли, т. е. по решению веча в старейшем городе, в видах защиты Земли, обыкновенно там, где наиболее могла угрожать внешняя опасность. Иногда пригороды с их территориями населялись переселенцами прямо из старейшего города; так было, между прочим, в двинской Земле, куда переселялись новгородцы с промышленными целями; чаще же их ставили жители окрестных поселений по воле всей Земли или старейшего города. Но бывали случаи, когда из старейшего города жители выходили на новоселье, вследствие недоразумений и волнений, и тогда построенные ими новые города стремились не оставаться пригородами старого, а хотели быть независимыми. Такой пример представляет нам Вятка; эта новгородская колония никогда не хотела повиноваться своей метрополии, сделалась главою особой Земли и имела свои собственные пригороды. Были ещё пригороды иного рода: те, которые основывали князья и населяли разного рода пришельцами и переселенцами. Так поступал Владимир святой, когда строил в киевской Земле города и населял разного рода людом – и словенами новгородскими, и кривичами, и чудью. Так возникли некоторые города в северо-восточной Руси, между прочим, Владимир-на-Клязьме; къ тому же разряду следует, вероятно, отнести Москву, а на юге образчиком построения таких городов может служить Холм, основанный Даниилом Романовичем. Такие города, населённые пришельцами отовсюду, находясь на почве, принадлежавшей известной Земле, считались на этом основании пригородами старейшего города; но не связанные со старейшим городом узами происхождения подобно другим, они показывали стремление к самостоятельности, а при благоприятных условиях покушались стать выше старейших городов и сделаться главою Земли. Так-то выбился Владимир из-под зависимости Ростова и сделался старейшим городом.
Степень зависимости пригородов от городов определяется в общих чертах словами Суздальской летописи: «на чём старейшие сдумают, на том пригороды станут». Но здесь не разумелось такого рабского подчинения, при котором жители пригородов были бы не более, как безгласные исполнители воли своих господ. Пригороды должны были сообразоваться с постановлениями старейшего города не потому, чтобы старейший город был их владыка, а потому, что старейший город изображал средоточие всей Земли, и его вече было собрание не горожан, а земляков, членов Земли, которой часть составлял пригород. Если житель пригорода находился в послушании у старейшего города по своей принадлежности к пригороду, то в тоже время он был полноправный участник веча по своей принадлежности к Земле, как земляк. В таком смысле следует понимать те известия, когда, повествуя о вечах, собиравшихся в старейшем городе, летописцы говорят: «сошлась вся земля». Но встречались примеры, когда на вече в старейший город особенно приглашались для взаимной думы жители того или другого пригорода... Так, например, в 1132 году в Новгороде, по сказанию Новгородской летописи, была «встань великая в людех», и тогда были призваны на совет псковичи и ладожане. Подобное несколько раз повторялось в новгородской истории. В известиях о других краях русских встречаются случаи, когда летописец, рассказывая о вече, поименовывает города, участвовавшие на собрании Земли своей; так, под 1158 годом говорится, что «ростовцы, суздальцы, владимирцы и все» (следовательно, люди всех пригородов) собирались на вече. Под 1175 годом, участвовавшими на вече поименованы ростовцы, суздальцы, переяславцы, владимирцы. К сожалению, тут и останавливаются наши знания: при каких условиях созывались особенно жители пригородов, по принадлежности к местной корпорации на общее вече – неизвестно. Соображая вообще характер неопределённости во всех отправлениях тогдашней общественной жизни, кажется, справедливым будет предположение, что твёрдых и неизменных правил насчёт этого нигде не существовало; всё зависело от обстоятельств. Повсеместно в русских краях мы встречаем тот важный факт, что некоторые пригороды возвышались по значению перед другими своими собратьями; иные, не выходя из связи с главным городом, достигали почти равного с ними значения; иные же стремились вырваться из-под зависимости старейшего города и стать средоточием собственной вольной Земли. Таким образом, мы встречаем пригороды с большим значением перед другими: в Полоцкой Земле Витебск и Минск, в Смоленской Торопец, в Рязанской Пронск, в Черниговской Новгород-Северский, в Галицкой Перемышль; в Ростовско-Суздальской Земле в древнейшие времена являются два города, равные по значению между собою – Ростов и Суздаль, потом возвышается Владимир и из пригорода делается главным городом Земли; часть этой Земли с пригородом Тверью отделяется и делается самобытною Землёю, главою своих собственных пригородов, из той же Владимирской Земли выделяется с своей территорией, бывший пригород Москва и делается средоточием собственной Московской Земли, а потом подчиняет себе и бывший свой главный город Владимир. В Новгородской Земле Псков, бывший пригородом Новгорода, успел подняться до того, что Новгород сам признал его независимость, довольствуясь тем, что последний именовал Новгород своим старшим братом, а себя называл младшим. В тоже время, в Новгородской Земле показывал стремление к возвышению и Торжок. В XIII веке он был настолько значителен, что вступал в спор с властью старейшего города, и Новгород уступал ему. Например, в 1229 году Новгород отправил туда посадника, а новоторжцы его не приняли. Пригород возвышали обстоятельства; местоположение сообщало пригороду силу, если главному городу трудно было расправиться с ним, в случае непослушания; торговля, обогащая его жителей, давала ему весь и значение. Иначе, стремление пригорода к самостоятельности наказывалось как измена Земле. Тот же Новгород не так снисходительно поступил с другим своим пригородом, Ржевою; когда она вздумала не платить дани, Новгородцы опустошили огнём всю её волость. Много помогало возвышению пригородов особое княжение; как скоро в пригороде появлялся свой князь, то пригород через то самое пользовался большей автономией и, хотя не освобождался от зависимости старейшего города, но возвышался перед другими пригородами, не имевшими своих князей. Впрочем, вообще пригороды везде пользовались, в известной степени, автономией в своих местных делах, если только это согласовалось с интересами старейшего города. В наших летописях есть известие о таких случаях, когда пригороды составляли у себя веча и решали судьбу свою; так, в 1171 году, белорусский город Друцк выбрал себе князя Рогволода, и главный или старейший город Земли Полоцк не противился ему; в 1433 году новгородский пригород Порхов заключил договор с великим князем литовским Витовтом и Новгород утвердил этот договор.
Не должно думать, чтобы вече само по себе как сходбище знаменовало какую-нибудь верховную власть: оно было только её выражением; верховная власть по внутреннему смыслу оставалась не за вечем, а за Землёю. Это понятие о самоуправлении Земли является ещё в глубокой древности, переживает многие века, противные обстоятельства и невзгоды, уцелевает при ином государственном строе страны. Так как в глубокой древности древлянские послы говорили Ольге, что их послала Земля, так в смутное время Московского государства, в начале XVII века, московские послы под Смоленском говорили полякам, что их послала Земля с своим приговором и они сами могут быть только слепыми исполнителями её воли. Между тем, в это время Земля уже составляла совокупность тех частей, из которых каждая считала себя некогда самостоятельной Землёй, и притом уже в смысле единодержавного тела. Дело защиты отечества против поляков и восстановление престола совершилось именем всей Земли. Несмотря на самодержавную власть царей, они сами всё ещё иногда питали уважение к Земле, собирали земские думы и желали знать мысль и волю Земли, которой управляли. Только с преобразованием России на западный образец забылось значение Земли под влиянием новой бюрократии, не имевшей с Землёй ничего общего по роду происхождения.
В дотатарский период Русь только чувством, а не размышлением понимала единство своего бытия и не додумалась до какого-нибудь веча веч – сходбища всех Земель, выражения их федеративной связи. Земли, по-видимому, стремились не к соединению, к раздроблению: в Землях, как мы уже показали, возвышались города, которые со своими территориями имели, если не в настоящем, то в будущем, задачу обособления. Но зато начало духовного единения не только не умирало, а развивалось и укреплялось с распространением православной веры, при отсутствии вотчинного права в княжеском управлении.
IV
Те заблуждались, которые воображали, что древние князья были вотчинники или владельцы своих уделов, точно также, как неверно думают те, которые в деле преемства князей придают большое значение родовому старейшинству между членами Рюрикова дома. Один из талантливых писателей по русской истории, г. Сергеевич, справедливо заметил, что мнение о старейшинстве между князьями вызвано некоторыми выражениями источников, взятыми отрывочно, вне связи с другими свидетельствами тех же источников, которыми необходимо было воспользоваться для уяснения их действительного смысла, и притом частные определения отдельных договоров приняты за обычаи родового быта. Действительно, всматриваясь в дело без предвзятых заранее мнений, окажется, что между князьями не существовало никакого юридического старейшинства; кроме того, которое неизбежно указывала природа, да и то выражаемо было в неопределённых чертах, которым можно придавать теперь различный смысл. Тот князь, который был старее других по летам, назывался старейшим между князьями и имел право быть названным таким именем, а у нас стали подобные наименования принимать за нечто юридическое, независимое от возраста, за нечто такое, что давало бы этому князю право на звание старейшего даже и тогда, когда бы этот князь былъ моложе других. Понятие о старейшинстве имело и переносное значение: кого признавали сильнее, умнее и влиятельнее других князей в данное время, о том выражались, что он старее других. Наконец, было еще естественное семейное старейшинство: дяди над племянником, как брата отца и, следовательно, равного отцу, – старшего брата над меньшим, как старейшего по летам между равными; такие отношения внушали известного рода уважение младших к старшим. Случаям такого естественного в семейном быту уважения у нас ученые придавали юридическое значение. Отец, умирая, скажет сыновьям: «ты, старший брат, будь вместо меня отцом меньшим, а вы, меньшие, почитайте старшего, как отца». Такие фразы говорились повсеместно, и теперь ещё говорятся в семейном быту, но в сущности такие фразы принадлежат к разряду тех нравственных сентенций, которые беспрестанно повторяются и редко исполняются; никак нельзя выводить из них юридических обычаев или измерять ими смысл юридических событий; так точно, как на том основании, что в разные времена старики говорили: «не должно лгать, любите друг друга, не будьте корыстолюбы», нельзя полагать, чтобы те, которые слушали подобные нравоучения, исполняли их; даже и тот, кто произносил их, часто совсем был не таков в своих поступках, каков на словах. Прямое, действительное старейшинство князей являлось тогда, когда князь княжил в старейшем городе, и в таком случае насколько город, в котором он сидел, считал себя старейшим, по отношению к другому городу, настолько и князь его был старейшим, по отношению к князю, сидевшему в меньшем городе или пригороде. Таким образом, князь, сидевший в Полоцке, был старейшим перед тем князем, который сидел в Друцке или Минске; впрочем, такое старейшинство было действительным настолько, насколько последний князь лишён был благоприятных обстоятельств и не обладал смелой предприимчивостью, чтобы свергнуть с себя это старейшинство: так и поступали князья, сидевшие в тех пригородах, которые, хотя и обязаны были признавать волю старейшего города, но не всегда её признавали и при первом благоприятном для них повороте обстоятельств, стремились к независимому положению. До унижения Киева, во второй половине XII века, потерявшего своё первенство и обедневшего от междоусобий и от натисков кочевников, старейшим между князьями всех русских Земель был князь, сидевший в Киеве; пн это не давало ему над прочими князьями какой-нибудь власти и его влияние на других князей измерялось не столько его саном, сколько умом княжившей личности и умением показать свою силу. С упадком Киева, стал возвышаться Владимир в северо-восточной Руси. Ни этот город, поднявшийся недавно из пригорода, ни его князья не имели права на власть над другими князьями и их Землями. Тем не менее, однако, князья, сидевшие во Владимире, по стечению обстоятельств, были сильны и богаты, и потому, играли роль старейших между князьями, и многие из князей заискивали их дружбы и покровительства. Недаром певец Игоря выразился о Всеволоде Юрьевиче, что он может Волгу раскропить вёслами и Дон вылить шеломом. На самом деле, Всеволод был лично умён и силён, и потому его считали старейшим; а между тем за ним невозможно никакими способами натянуть родового старейшинства над другими князьями.
Право Земли и её верховная власть над собою высказывается повсюду в дотатарское время. Земля должна была иметь князя; без этого, её существования, как Земли, было немыслимо. Где Земля, там вече, а где вече, там непременно будет и князь: вече непременно изберёт его. Земля была власть над собою; вече – выражение власти, а князь – её орган. По словам летописца, в половине IX века, северные народцы говорили призываемым варягам: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, идите княжить и володеть нами по праву»; тоже фактически повторялось в каждой Земле при каждом вступлении князя на княжение. Если призвание варяжских князей выдумано, то оно могло быть выдумано невольно, по свойству человеческой природы переносить на отдалённые времена признаки современного быта: что делалось в XII веке, то переносилось воображением на IX. На Руси сложилось такое понятие: без князя в Земле ни порядка, ни охранения, ни суда, ни правды; без князя начнется беспорядок, сильнейшие будут обижать слабейших; роды и семьи передерутся между собой; не будет единодушия ко взаимной защите; набегут чужие и разорять землю; ратная сила не будет повиноваться начальнику, если этим начальником не будет князь. Князь призван володеть, т. е. держать власть, править, защищать; но он не был вотчинником Земли. Володетъ на древнем языке совсем не значило то, что впоследствии. Князь не был государем – он был только господином. Оттого Новгород, удержавший долее других Земель древние формы быта, не хотел в XV веке назвать московского великого князя государем, а давал ему по старине только титул господина; для новгородцев государем был Великий Новгород, т. е. сама Земля новгородская; князь же был только господин, т. е. призванный володеть по праву, иначе – по воле Земли. Князя выбирала Земля потому, что он для Земли был нужен.
Мы видели, что с незапамятных времён у славян были князья, что они были и в славяно-русских Землях до прихода варягов. Киевские князья принуждали народы к дани посредством дружины, составленной из разного сброда. Прежних князей заменили в Землях князья Рюрикова рода. Сыновья Ярослава, назначенные отцом князьями в разные Земли, конечно, вначале держались там также посредством дружины, но скоро освоились с земской жизнью, а пришлая дружина слилась с местными жителями; с одной стороны, пришельцы делались землевладельцами и членами Земли, с другой – в княжескую дружину входили местные жители. Старое вечевое выборное начало вошло в прежнюю колею тем легче, что и до того времени Земли, платя киевским князьям дань, внутри не покидали старых обычаев; теперь князья, не ограничиваясь уже одним собиранием дани, а сделавшись, как мы показали выше, по христианским понятиям, правителями, судьями и защитниками Земли, сроднились с народными правами и обычаями, и при таком сродстве образовалось понятие, что во всех Землях по всей Руси должны быть выборные Землёй князья, но непременно из единого Рюрикова рода. Притом же князья умножались, и выбор был большой; трудно было отважиться где-нибудь на избрание князя из другого рода: такой князь не усидел бы, как и случилось раз в Галиче, где вокняжился Володислав, но тотчас же слетел с княжеского стола. Как только где-нибудь осмелилась бы одна партия заместить место, принадлежавшее Рюриковичу, лицом не Рюрикова дома, тотчас составилась бы другая противная партия и призвала бы князя Рюриковича; чувство оскорбления целого рода соединило бы между собою многих князей, хотя без того они жили между собой несогласно. Все они признавали в одинаковой степени за своим родом право княжить на Руси. «Мы не ляхи и не угры», говорили они, «мы единаго деда внуки». Сознавая это право, они, однако, не иначе могли получать его, как через признание Землёю – как бы ни добывалось это признание: основывалось ли оно на добровольном выборе, на полном согласии Земли, или же князя возводила одна партия, пересилившая другую, или же, наконец, князь с посторонней силою овладевал городом и его Землёй. В век, когда военная удача внушала уважение, часто бывало, что князь силой заставлял Землю признавать свою власть, и Земля признавала князя потому-что не могла сопротивляться, но таким образом, все-таки, дело решалось признанием, хотя бы невольным. Если князь и насилием получал в Земле княжение, то, все-таки, должен был, ради прочности, ладить с жителями и заслужить их расположение: иначе, при первой возможности, призывали другого князя, с посторонней силой, а его прогоняли.
Родовые отношения князей нередко принимались во внимание Землями при выборе князей, но не так как юридическое право, а как нравственное соображение, основанное вообще на понятиях о старшинстве в семейном быту; оно и было настолько сильным, чтобы вытеснить соображения иного рода. Таким образом, дядя, споря с племянником, мог подобрать себе партию, которая поддерживала его, ставила ему в достоинство то, что он был дядя – старший по семейным линиям; но также точно и племянник находил себе партию, которая ни во что ставила старшинство дяди и стояла за племянника, когда находила его лучше дяди по личным достоинствам. Уважение к старшим издавна существовало у славян; его поддерживала христианская церковь, но оно не обратилось в такой закон, перед которым должны были умолкнуть иного рода выгоды и соображения.
При рассмотрении известных нам случаев вступления князей в своё достоинство, о большой части их можно сказать, что единственным правом их было призвание или признание Земли. Мы не станем перечислять примеров такого вступления в Новгороде и Пскове; о всегдашнем господстве вечевого начала в этих двух Землях не сомневался никто; но мы обратим внимание наших читателей на прочие Земли, где, по относительной малоизвестности их внутренней истории, воображали существование иных начал, противоположных новгородским и псковским. Открывается, что везде, как в Новгороде и Пскове, власть князю давалась Землёй и зависела от неё. По крайней мере, это без обиняков можно сказать о тех Землях, о которых дошли до нас более подробные сведения. В Киеве, в глубокой древности, если нам и не рассказывают прямо об избрании князей, то мы сами видим явные следы, показывающие, что у полян было издревле прирождённым обычаем решать судьбу свою посредством веча. Так, по поводу признания над собою власти хазарской, поляне сделали это, говорит летописец, «сдумавше»; следовательно, здесь предполагается существование земской думы или веча. Во время борьбы Ярополка с Владимиром, спор между братьями решили киевляне думою; послали к Владимиру и сдали ему свой город, так что он сделался князем, вследствие признания Земли. По смерти Владимира, Святополк получил киевское княжение также по признанию киевлян: он одарил их и подкупил их; конечно, это относится к немногим знатнейшим, которые имели влияние на громаду народа; но это был путь, правда, нечистый, а все-таки, не более как путь, право же заключалось в признании Землёй.
Мы не знаем, какое участие принимал Киев с его Землёю при вступлении Ярослава: добровольно ли покинули киевляне Святополка, или поневоле должны были покориться победителю, но несомненно то, что, по смерти Ярослава, власть князей в Киеве зависела от признания Землёй, причём мало обращалось внимания, а часто и вовсе не обращалось никакого на родовое преемство князей с условиями старшинства. В 1067 году, киевляне стали недовольны своим князем Изяславом Ярославичем; они прогнали его и выбрали себе в князья содержавшегося в плену полоцкого князя Всеслава: этот князь не принадлежал вовсе к племени Ярослава, а потому ясно, что киевляне не считали себя безусловно обязанными следовать делению волостей, устроенному Ярославомъ между его потомством. Полоцкий князь оказался неспособным и бежал при первой опасности; тогда киевляне снова признали прежнего князя, шедшего против них с иноземной помощью; но они были ему верны только до тех пор, пока не ушли от него иноземные союзники: тогда киевляне опять прогнали его и пригласили из Чернигова князя Святослава Ярославича. Только по смерти последнего, киевляне признали прежнего князя, при содействии другого брата Всеволода. Когда, вскоре после того, Изяслав пал в битве, князем киевским сделался Всеволод: о мотивах вступления его летописцы не говорят ничего, но, вероятно, он сделался князем по воле Земли, а не на основании своего семейного старшинства: это мы заключаем, во-первых, из того, что князь этот прежде был любим киевлянами, а это доказывается тем, что киевляне, по его ходатайству, помирились с Изяславом; во-вторых, потому что ни перед тем, как это показалось при избрании Всеслава; ни после того, киевляне не церемонились с такого рода старшинством. По смерти Всеволода, киевляне хотели выбрать сына его Владимира, но Владимир сам уступил киевское княжение своему двоюродному брату Святополку-Михаилу, сыну Изяслава Ярославича. Летописец, говоря о вступлении этого последнего князя, счёл нужным заметить, что киевляне приняли его, и тем самым показал, что Святополк-Михаил сделался киевским князем по воле Земли, послушавшейся совета Владимира Мономаха. Из рассказов летописей видно, что в княжение Святополка-Михаила вечевое начало было сильно в Киеве и высказывалось независимым элементом даже и против власти князей. Так, в 1093 году, князья напали на половцев; но киевляне были против этого похода, не захотели идти с князьями, и оттого князья потеряли битву. В 1096 году, по поводу княжеских междоусобий, Святополк и Владимир писали Олегу Святославичу: «приходи в Киев; положим наряд о русской Земле пред епископами, игумены и пред мужами отец наших». «Олег – говорит летописец – восприим смысл буй и словеса величавы, отвечал: не идёт судить меня епископам или игуменам, или смердам». Это указывает, что Олегу предлагали рассудить дело князей земли, вместе с духовенством; только неизвестно, какие градские люди здесь понимались; разумелся ли здесь только город Киев, или же предполагалось призвать людей из других городов и, следовательно, Земель? Вероятно, на последовавшем за тем снеме, происходившем в Любече, дело обходилось не без участия Земли, но мы, опять-таки, не знаем, были ли там люди из других земель; замечательно только, что снем этот происходил уже не в киевской, в черниговской Земле; поэтому, если допустить, что в первый раз, когда звали Олега в Киев, под градскими людьми разумелись киевляне, то здесь, не в киевской Земле, едва ли за киевлянами могло остаться право решать участь всех русских Земель. На этом снеме постановлено, чтобы каждый князь получил себе княжение, но тут никак не могло быть чего-нибудь обязательного по наследству; это было только распоряжение относительно живших и действовавших в то время князей. Вслед за снемом в Любече, последовало ослепление Василька. Святополк хотел бежать, но киевляне остановили его и сами вызвались быть судьями княжеского дела: Святополк повиновался. По смерти его, киевское вече, имевшее причины быть недовольным его княжением, покарало его клевретов и избрало князем Владимира Мономаха. Князь этот был идеал своего века и на долгое время оставил по себе память, полную уважения и любви; поэтому, киевляне долго предпочитали его потомков всем другим князьям: понятно, почему летописец не сообщает никаких подробностей о вступлении на княжение двух его сыновей одного за другим; киевляне признавали их без всякого спора; их желание совпадало тогда с уважением к семейному старейшинству: Мстислава и Прополка выбирали они по любви к ним; –впоследствии, когда русские хотели похвалить князя, то говорили ему: «ты наш Мономах, ты наш Мстислав»; но те же киевляне не стали стесняться никаким старейшинством, когда приходилось выбирать между сыном Мстислава Владимировича и дядей Юрием, которого не любили.
Завладение Киевом при Всеволоде Ольговиче было делом насилия, и, вероятно, Всеволод, осилил Киев с помощью Черниговцев: киевляне уступили и признали его своим князем, а он, с своей стороны, должен был делать им уступки, чтобы удержаться. Родовое право натянуть за ним невозможно. Когда этот князь, в 1146 году, хотел назначить после себя преемником своего брата Игоря, то не мог избрать другого пути, как только устроить дело так, чтобы его выбрала Земля киевская. Игорь на вече покупал себе княжение обещаниями льгот и уступок, но партия его была, как видно, мала: по смерти Всеволода, киевляне составили вече у Туровой Божницы и осудили на нём тиунов умершего князя. Здесь уже в другой раз является пример, как Земля творила суд и расправу над теми, которые оказались виновными против неё при покойном князе и употребляли во зло его доверие. Ваче потребовало, чтобы Игорь судил сам и не поручал, вместо себя, суда. Но скоро после того опять собралось вече, рассудило, что Игорь не годится и выбрало, вместо него, Изяслава Мстиславича. Приверженцев Игоря разграбили; самого Игоря, наконец, посадили в тюрьму, от которой он только избавился пострижением в чернецы. Это событие возбудило междоусобия с княжескою ветвью Ольга Святославича и, наконец, вызвало бурное вече, умертвившее Игоря. Факт этот показывает, как мало стеснялись киевляне уважением к княжескому достоинству, когда посягали на их земское право.
Междоусобие с Ольговичами повлекло к другой усобице между племянником, избранным киевской землёй и дядей Юрием, которому хотелось княжить в Киеве, опираясь на свое семейное старшинство. Партия у него в Киеве была невелика, но на его стороне был князь Галицкой Земли; было у него достаточно сил Земли Суздальской, и киевляне должны были уступать, принимать Юрия, но, при первом удобном случае, прогоняли его и приглашали снова любимого Изяслава Мстиславича. По смерти последнего киевляне избрали его брата Ростислава, а потом, когда он не мог удержаться против Юрия, Изяслава Давидовича, наконец, признали Юрия. Через два года последовала смерть этого князя; тогда киевляне разграбили его дом и перебили суздальцев, при помощи которых он держался в Киеве. Здесь уже в третий раз мы встречаемся с обычаем по смерти князя творить суд и расправу над его клевретами. В этот раз суд киевлян показывал большое ожесточение, и оно впоследствии тяжело отозвалось Киеву. Прогнавши и истребивши суздальцев, киевляне выбрали Ростислава Мстиславича; через десять лет Киевская Земля выбрала Мстислава Изяславича. Таким образом, до самого разорения Киева Андреем Боголюбским мы видим, что Киевская Земля свободно избирала и призывала князей и, по смерти их, оценяла их способ управления. Это земское начало уступало иногда насилию, но потом опять вступало в свои права, потому что всякий насильник должен был подлаживаться к воле Земли, чтобы не потерять партии, которая могла его поддерживать против другого претендента, всегда имевшего возможность опереться на другую партию в той же Земле. Погром и унижение Киева в 1169 году были, кажется, следствием избиения суздальцев: в ополчении Андрея были дети и племянники убитых в оное время; они то мстили Киеву за свою кровь. С этой поры, хотя и дошли до нас о Киевской Земле довольно подробные известия, но они больше касаются внешних событий; во всяком случае, мы из описаний второй половины XII века и первых лет XIII усматриваем, что в Киевской Земле гражданская стихая уступала военной; цивилизация падала и переходила на северо-восток; тогда киевское княжение делалось достоянием игры случая и силы; Землю изображали княжеские дружины, составленные уже не только из русских, но и из азиатских инородцев, поселённых на почве Киевской Земли: они-то решали судьбу края, поддерживая своим оружием то одного князя, то другого; князь, смотря по обстоятельствам и ловкости, мог быть и слаб и силён, но вообще должен был мирволить той громаде, на которую опирался.
В Галичине везде видно участие Земли, как в избрании князей, так и в верховном суде над их способом управления. Но там успел развиться и усилиться аристократический элемент, как нигде на Руси; этому содействовала возможность образоваться классу богатых землевладельцев: во-первых, почва была очень плодородна и продукты сбывались удобнее, чем в других местах; во-вторых, край Галицкий был более удалён от соседства кочевников, чем, напр. край киевский, хотя не менее плодородный и богатый, но беспрестанно подвергавшийся разорениям. Присоединить к этому нужно соседство с уграми и поляками, с которыми русские имели частые сношения и усваивали признаки их жизни, и в том числе господство аристократизма в строе. Как бы то ни было, бояре, т. е. люди богатые, влиятельные, знатные, держали, в руках своих Землю и изображали преимущественно собою вечевую земскую силу. К сожалению, нам не осталось данных, чтобы проследить постепенность усиления боярства при разных исторических обстоятельствах края. Видим, что галичане вмешивались в семейные дела своих князей: напр., сожгли любовницу князя Ярослава, принудили его жить с законной женой, принять к себе изгнанного закон наго сына и удалить любимого им незаконного. Впоследствии, они, соблазняясь поведением своего князя Владимира, прогнали его, но сами разделились на партии: одни пригласили волынского князя Романа, другие призвали на княжение угорского королевича; таким образом, одна из русских земель чуть было не выбыла из круга земель, управляемых князьями единого Рюрикова дома. Энергический и решительный Роман хотел укротить самовольство бояр; польский историк сообщает, что он употреблял против них жестокие меры; стало быть, он был силён и, следовательно, опирался на сильную партию, которая могла быть и противобоярская, народная, но также могла состоять из части бояр враждебной другой части того же сословия; так вообще аристократия часто отличается безладицей и, несогласием между своими членами. По смерти Романа, во время малолетства его сыновей, Галичина подверглась величайшим беспорядкам, снова подпадала под чуждую власть венгров и поляков; один из бояр, Володислав, захватил было княжеское достоинство на некоторое время. Не удалось тогда ни чужеземцам, ни боярам. Бояре потеряли свою силу в междоусобиях; возвысилась народная партия, соединилась вокруг романов сына Данилы и возвела его на княжение. Так как вслед затем наступило татарское завоевание, то мы и не знаем, в каких отношениях поставили бы княжескую власть к земскому началу исторические обстоятельства при независимом течении жизни в крае.
До нас не дошло специальных летописей о белорусских Землях и о Смоленской; но там, где мимоходом встречаются известия, является несомненное господство вечевого порядка. Земли прогоняли князей и приглашали других: так было в Полоцке в 1128 и в 1159 годах, в Друцке в 1159 году, в Смоленске в 1175 и в 1230; в последнем из годов смольняне, однако, дорого заплатили за свое вечевое право; изгнанный князь привёл полочан, перебил своих врагов смольнян и насильно уселся в Смоленске – разительный пример, как князья могли, при случае, поступать насильственно и самовластно, находя себе помощь в других русских Землях. Недостаток соединяющей федеративной связи между Землями, естественно, делал возможными такие случаи, и земское право невольно уступало праву силы.
О ростовско-суздальской Земле нам осталась специальная летопись. Историки наши видят здесь зародыш будущего единодержавия России. Существовало мнение, что в этом крае пришлый славянский элемент смешался с финско-тюркской народностью; такая смесь положила начало великорусской народности и сообщила ей своеобразный характер, более устойчивый и терпеливый, и потому более наклонный к монархической власти, чем у других славян. Некоторые даже, думают, что славянская стихия составляет здесь меньшинство и великорусы ничто иное, как народ туранскаго племени, принявший славянскую речь, но сохранивший коренные нравы и характер древнего своего происхождения. Но, вникая в смысле летописных сказаний, мы найдём не то: и здесь, как в других землях, господствовал тот же принцип верховной власти Земли; и здесь князь, по отношению к Земле, был тоже, что и в других землях – не владелец, а правитель. Юрий Владимирович, желая утвердить за меньшими сыновьями волость, должен был созывать на думу ростовцев, суздальцев, переяславцев и владимирцев, т. е. всю Землю, но для Земли не обязательны были ни воля покойного, ни даже собственные её постановления: Земля всегда имела право отменить и переиначить то, что прежде порешила. Вопреки распоряжению Юрия, утверждённому Землёй, по смерти Юрия, Земля посадила выбором на княжеский стол князя Андрея. Князь этот был крут и своенравен, за то и не снёс головы; но в его княжение вечевая сила не была, однако, порабощена: таким образом, мы видим, что ростовцы изгнали (следовательно, вечем) своего епископа Леонтия. По смерти Андрея, ростовцы, суздальцы, владимирцы выбрали всей Землёй Ростиславичей. Скоро владимирцы стали ими недовольны за то, что они слушались бояр и допускали собирать себе, неправильным образом, имущества. Они говорили тогда: «мы себе выбрали вольных князей, а эти князья грабят нас будто не свои волости, промышляйте братья». Таким образом, владимирцы считали за Землёй право призывать и прогонять князей и никакого другого права не сознавали. Они прогнали Ростиславичей и выбрали Михаила Юрьевича. После скоро последовавшей кончины этого князя, произошёл раздор между городами, замечательный в нашей истории, потому что указывает на понятие о старшинстве городов. Ростовцы выбрали Мстислава Ростиславича, владимирцы Всеволода Юрьевича; на основании факта старшинства по времени заложения города, Ростов имел право, но Владимир, населённый пришлыми людьми, не покорялся ему. Дошло до междоусобной войны между городами. Решить спор мог только успех. Владимирцы победили и с тех пор Владимир стал главою Земли. Ростиславичи были взяты в плен, и раздражённое вече порешило ослепить их. Князь Всеволод должен был исполнить это решение, но не хотел и обманул вече: Ростиславичи были отпущены, а для успокоения веча был распущен слух, что они прозрели чудотворным образом. Во всяком случае, вече было сильно, когда князь боялся раздражить его и прибегнул к хитрости, чтоб не показать, что делает вопреки воле веча.
Всеволод Юрьевич, как и брат его Андрей, был крутого нрава, человек решительный: это показывает его бесцеремонный поступок с рязанскими князьями; но вечевой строй при нём был в полной силе. Есть одно драгоценное место в Переяславской летописи под 1213 годом; из него видно, что тогда было на Руси в обычае у князей, мимо всяких родовых счётов и притязаний, учинять ряд или договор с Землёй на вече и испрашивать согласия Земли в тех случаях, когда князь являлся туда с правом, основанным на чем-либо другом. Князь Ярослав Всеволодович, получив от родителя в удел Переяславль, приезжает в этот город, созывает переяславцев и говорит им: «Отец мой отошёл к Богу, а вас отдал мне, и меня вам. Хотите иметь меня у себя»? Это место наглядно показывает, что в северо-восточной Руси поставление князей окончательно зависело от Земли; следовательно, и в тех местах наших летописей, где говорится просто, что-такой-то князь стал княжить после отца, следует подразумевать, что он испрашивал согласия Земли, и только в силу признания с её стороны вступал в управление. Из одного места Киевской летописи видно, что в XII веке князья заключали ряды с Землёй, даже и тогда, когда они были уже приглашены и избраны. Так, в 1154 г. когда Ростислав Мстиславич был призван киевлянами из Смоленска, дружина говорила ему: «Ты, князь, еще не утвердился в Киеве с людьми; поезжай в Киев и утвердись с людьми; аче стрый придёт на тя Дюрги, поне ты ся с людьми утвердил будеши, годно ти ся с ним умирити, умиришися пакы ли, а рать зачнёши с ним». К нам не дошло ни одного из древних рядов или утверждений; есть образчики подобных договоров уже в позднейшие времена в Новгороде, но они в своих подробностях не могут для нас служить моделью для более ранних. Есть основание полагать, что в дотатарское время такие ряды были гораздо короче и касались ближайших обстоятельств, занимавших жизнь собственно тех дней, в которые заключались, а не представляли вообще определительных правил для управления. В тот век власть князя не подвергалась таким стеснениям в мелочах со стороны Земли, как бывало в Новгороде в XIV и XV веках. В эти последние века, вся Русь, кроме Новгорода и Пскова, клонилась к единодержавному порядку и воспринимала новые формы общественного и политического быта; только Новгород и Псков удерживали начала и признаки старой вечевой жизни, крепко дорожили ими и охраняли их; князья, напитанные иным духом, были опасны, и необходимо было ограждать себя от их посягательств заранее. В дотатарское время таких опасностей не представлялось. Князь мог себе править без всяких ограничений: для него существовало одно условие – воля Земли: его прогонять, если он станет неугоден. Князей было много, и призвать другого, вместо неугодного, было легко. В Новгороде впоследствии суд князя был разделён с посадником; новгородцы считали нужным для своей свободы стеснить судебное значение князя. Не то было в дотатарское время: князь, по русскому понятию, на то и нужен был, чтобы судить и рядить; киевляне, обеспечивая свою свободу, ставили князю в условие, чтобы суд производил он сам, а не поверял бы никому другому. Князь вместе был и судья, и военачальник, и защитник страны, и её правитель; власть его обнимала все отрасли управления. Князь пользовался большими доходами: ему давались и сёла и торговые и судные пошлины; он мог, ни у кого не спрашиваясь, быть неограниченным в своих поступках, но он должен был всегда помнить, что Земля может прогнать его, если он выведет её из терпения. Мы видим, как уже и замечали, примеры, что изгнанный князь не всегда покорно исполнял приговор Земли и нередко выискивал средства возвращать потерянное силою. Это было вполне уместно в век отваги и удальства. Таким образом, в истории наших княжений постоянно замечается борьба двух начал, по которым князья добывали волости, одно – избрание Землёй, другое – овладение силой, при посредстве партий. Впрочем, оба эти начала нередко и сливались, потому что значением Земли овладевала то та, то другая партия. Чтобы понять это, нужно бросить взгляд на то, что составляло русский народ и кто представлял Землю на вече. Так как в вечевой период вся русская жизнь отличалась крайней неопределённостью, неточностью и невыработанностью форм, то здесь как в хаосе можно нам отыскивать и задатки федерации, и республики и монархии; в сущности же тут ничто не подходит вполне под те осязательные представления, какие мы привыкли себе составлять в качестве общей мерки, прилагаемой к различным видам общественного строя; все вопросы, касающиеся отправлений общественной жизни, легко могут быть разрешаемы противоречиво, и впрямь и вкось. Темнота указаний в источниках и вообще недостаток сведений о подробностях помогают этому. Такой характер неопределённости прилагается и к вопросу о существовании сословий в древней Руси. Некоторые заявляли мысль, что сословий в древней Руси вовсе не было. Если понимать слово «сословие» в теперешнем смысле, то оно отчасти выйдет так; в древней Руси мы не найдём даже сословий и в том значении, какое имело это слово в царскую московскую эпоху нашей истории, но ведь и равенства народа по правам каждого не было, и можно сказать, что сословия существовали в смысле различия людей по состоянию и по степени того влияния, какое по своему положению оказывали одни на других. Это относится собственно к людям свободным: но кроме свободных были еще и рабы, и разделение на свободных и рабов существовало строго определительно в смысле классов противоположно отличных одно от другого. Затем, свободные люди различались между собою по отношению к князю и к Земле. По отношению к князю, из целой громады свободных людей выделялась княжеская дружина, или служилые люди, которые разделялись на вящших или больших, и меньших или молодых. Первые именовались княжими мужами или боярами, вторые носили название гридней, детских отроков или просто дружины. Составляя военную силу и опору князя, дружинники были органами и княжеского управления: из вящших назначались посадники или наместники в пригороды, из низших или молодых тиуны, посельские – собиратели княжих пошлин и доходов, управители княжих сёл и вообще исполнители княжих приказаний. Дружина – явление, естественно возникшее с прибытием варяжских князей, долго оставалась неизбежным признаком удельно-вечевой Руси. Идеал князя быть миротворцем, третейским судьёй в междоусобных спорах, возникающих в Земле и защитником Земли от внешних врагов; по этому самому, князю нужно было стоять независимо от интересов, волновавших землю, быть выше их, чтобы иметь возможность их судить. Для этого нужна была ему сила, независимая от Земли, не состоявшая исключительно из членов Земли, принадлежащая князю и находящаяся в его распоряжении. Такая сила и явилась, то была дружина. Она, как мы уже выше сказали, набиралась отовсюду: кто, желал, тот и вступал в неё, и в ранние времена в значительной степени дружина состояла из иноземцев – варягов. Мы уже показали, как в языческий период дружина, ограничиваясь собиранием дани для князя и для себя, имела характер разбойничьей шайки, находящейся в распоряжении атамана. Мы сказали также, что с принятием христианства и с усвоением понятий более цивилизованного общества о государстве, этот характер изменялся. Теперь стихией, вовсе непричастной к земскому строю; иноплеменники не брали в ней перевеса; ее хотя и наполняли разные охотники, но преимущественно жители того же княжения, где жил князь, которому она служила, и потому она стала принадлежать не только князю, но и Земле; а главное – князья обогащали дружину, наделяли дружинников имениями, последние делались землевладельцами и потому интересы привязывали их к Земле. Как люди свободные, они могли переходить в дружину другого князя, но не теряли своих имущественных прав в той Земле, где жили прежде, могли также оставить службу князю, и обратиться к другим занятиям. Таким образом, дружинники могли делаться членами Земли и притом знатнейшими, влиятельнейшими. Затем, всё остальное население носило общее название вольных людей и разделялось, по степени своего состояния, на вящших, средних и меньших или молодших людей. Вящшие люди носили название бояр точно также, как и высшие дружинники: слово боярин означало вообще человека богатого и влиятельного советом и думою, применяясь и к тому и к другому виду, к боярству дружинному и к боярству земскому, тем более, что тот и другой вид часто между собою сочетались и совпадали. Бояре-дружинники были часто, вместе с тем, и бояре земские; не везде и не всегда возможно отличить тех и других. Правда, в Новгороде бояре новгородские, земские, резко отличаются от мужей княжих – дружины, состоявшей не из новгородцев. Но об этом различии мы имеем сведения из известий, преимущественно касающихся послетатарскихъ времён. Относительно других мест если говорилось: бояре черниговские, бояре владимирские, то трудно сказать, о какого рода боярах идёт речь: о боярах ли земских, или о боярах, служивших князю; да едва ли и в оное время сознавалось это различие; бояре земские могли вступать в дружину князя, и тогда, оставаясь боярами земскими, они были вместе бояре дружинники; а с другой стороны, бояре дружинники, получая от князя сёла и делаясь влиятельными членами Земли, были вместе и бояре земские. Звание боярина приняло смысл советника, распорядителя, но звание это в таком смысле не распространялось безусловно на потомство. При частой смене князей, переворотах и потрясениях в общественном порядке, это было невозможно. Бояре, державшиеся стороны одного князя, теряли свое значение, когда этого князя вытеснял другой; последний окружал себя новыми людьми, оказавшими ему помощь в достижении княжения; новые люди делались боярами, а прежние упадали в своём значении. Но в их потомстве сохранялось если не боярство, то воспоминание о боярстве отцов и дедов; отсюда явился в народе особый отдел детей боярских. Вначале, они были на самом деле дети тех, которые носили звание бояр, но сами они не могли уже сделаться боярами, а оставались с тем наименованием, которое означало их действительное происхождение; следовательно, они не могли детям своим сообщить боярство, а сообщали им то звание, какое сами носили; такими образом, и их дети, и внуки, как и они, стали называться детьми боярскими. Удерживая это название, они обыкновенно служили князьям в дружине, и, таким образом, звание детей боярских соединилось с званием людей служивых. Впоследствии, обыкновение вошло в закон, и на детях боярских уже легла обязанность служить. В таком значении это звание явилось при новом строе русской державы в московском государстве. К людям средним принадлежали вообще люди достаточные, но не особенно богатые, и не имевшие лично влияния на управление Землёй; они известны были также под названием житьих или житых людей. То были люди, занимавшиеся промыслами, торговлей и мелкие собственники земель. Купцы не составляли особого сословия; купец был – только занятие, а заниматься торговлей могли все – и князья, и бояре и житьи люди; но так как торговля в оное время не доставляла такого значения, как землевладение и служба князю, то торговцы, в собственном смысле этого слова, не могли подняться до значения вящших людей или бояр и остались в разряде житьих людей. Наконец, люди бедные, снискивавшие себе пропитание ручной работой, составляли класс чёрных людей. Низшим слоем между черными людьми были так называемые смерды: то были земледельцы, жившие на землях княжеских и находившиеся в непосредственной зависимости у князя. Что смерды имели именно такое значение, видно из следующих примеров: 1) в Русской Правде наследство после смерда принадлежит князю; 2) в другой статье того же законодательного памятника упоминается о случае, когда смерд мучит смерда без княжьего слова и тем самым даётся знать, что князь имел право распоряжаться личностью смерда; 3) в Новгороде прогнали одного князя, поставив ему в вину то, что он не заботился о смердах (не блюдёт смерд). Совокупность этих примеров указывает, что смерды были люди, находившиеся в непосредственном подчинении у князя. Впоследствии, слово смерд сделалось общим названием земледельца-работника, но в более древние времена, в дотатарский период смерд былъ что-то среднее между свободным и рабом. Происхождение этого сословия, как и самое название, не объяснены вполне. Нам кажется, всего вероятнее, что смерды возникли из военнопленных, которых князья селили на своих землях. По языческим понятиям, вообще пленные обращались в рабов, но славяне издревле, как ещё свидетельствует Прокопий, обращались с пленниками добродушно и нередко допускали их в число своих домочадцев; с христианством, тем более, состояние военнопленных должно было облегчиться; между тем, при постоянных усобицах; пленных было много; целые города брались на щит; оставшиеся в живых доставались в удел победителям, и мы знаем примеры, когда князья, взявши город на щит, уводили жителей на свои земли и поселяли их там. Из таких-то переселенцев, вероятно, и образовалось сословие смердов. Оно увеличивалось бедняками, добровольно поступавшими в число княжеских смердов; княжеские и земские усобицы, подвергая разорениям сёла, способствовали умножению таких бедняков. Что касается до рабов, то нигде не видно, чтобы в христианской Руси плен по праву вёл за собою рабство. Рабами или холопами юридически делались люди, продавшие себя в рабство, или проданные своими родителями, как это случалось во время голода, люди рождённые от рабынь, люди, взявшие рабынь в жёны и, наконец, люди, привязавшие к себе ключ без ряду, т. е. взявшие у хозяина служебную обязанность без договора с ним; это, конечно, постановлялось для того, что иначе не было бы конца спорам о холопстве и затруднительно было бы рассмотреть, кто холоп и кто не холоп; вместо доказательств со стороны владельца о том, что служащий – его раб, требовались доказательства от служебника, что он не раб хозяина, так что без этих доказательств служба сама по себе служила достаточным признаком рабского состояния. Вот, вкратце образ, в каком представляется сословное разделение в древней Руси. Мы нарочно коснулись этого предмета для того, чтобы ясно было, из каких элементов могло состоять вече, решавшее судьбу Земли. Все свободные люди, принадлежавшие к упомянутым нам видам, могли быть равноправными членами своей Земли и составлять вече. Но способ отправления веча не имел в себе ничего определённого, точного. Вече отправлялось под открытым небом, на площади, или на улице; всякий имел возможность приходить туда, не собирались голоса, решались дела криком; – какая сторона перекричит, та и одолевает; если меньшинство упрямится, то ему может быть худо – в Новгороде его иногда таскали в Волхов. Все, и знатные, и бедные, от мала до велика, могли собираться на вече, но порядка не соблюдалось и обыкновенно брали верх те, которые в данное время имели силу. Иногда вече состояло из одних бояр, иногда же из одних чёрных людей, когда последние озлоблялись против боярства. Поэтому, когда в летописях мы встречаем выражение: владимирцы, полочане, кияне, то этого нельзя принимать в таком смысле, чтобы все жители Земли сходились на вече по освящённому законному порядку; тут мог быть небольшой кружок сильных на то время людей, проводивший известное намерение. Так, в XII веке один киевский князь, вошедши в Киев, по приглашению, угощал киян; здесь нельзя разуметь целый город вообще, а, конечно, тот кружок, которому князь одолжен был своим избранием. В Галиче бояре, овладевшие судьбой Земли, составляли одни вече; остальной народ не имел голоса, а когда этот народ, противодействуя боярской власти, стекался к Галичу и избирал князя Данилу, то в это время вече состояло из одного простого народа. Дружинники, как люди, обращавшиеся с оружием и, следовательно, составлявшие сами по себе материальную силу, играли роль легальных членов Земли, составляли веча, выбирали князей, поддерживали их, были их советниками, а нередко одни решали судьбу Земли. Таким образом, при всеобщей неопределённости и неточности всех общественных отношений, значение веча случайно переходило на военную толпу, и, хотя казалось, что князья выбирались и признавались Землёй, действовали с согласия Земли, на самом же деле всё творилось одной этой военной толпой или дружиной. Так было особенно в Киевской Земле после разорения Киева Андреем Боголюбским, но тоже случалось по временам и в других Землях. Князья приобретали свои княжения не действительно законным выбором Земли, а «подъискивали, подозревали княжение», прибегали к коварству и насилию и успевали на время, пока другой князь, таким же образом, не «подозревал» под соперником княжения и не находил способа свергнуть его. Людьми партий, поддерживавших покушения князей, не руководили какие-нибудь намерения доставить Земле лучшее устроение, и каждый имел в виду себя, думал возвыситься сам посредством нового князя. Была обоюдная услуга: приглашавшие князя ожидали от него себе выгод и средств к возвышению и обогащению, а князья гонялись за княжениями, потому что княжения предоставляли им доходы с сёл и разные пошлины. Замечательно, что в то время, когда в Киеве гражданственное начало стало уступать военному и судьба Земли зависела от случая и силы, в северо-восточной Руси крепнет земская сила: туда переносится и образованность, как будто, не нашедшая себе питательных соков на киевской почве. Мы выше заметили, что наши историки видят именно в этом краю Руси задаток единодержавия ещё до татар; мы уже указали примеры, свидетельствующие о том, что признаки вечевого порядка и выборности князей являются здесь не менее, как и в других Землях. Полагают, что князьям доставили усиление власти новые города и тем положено было начало единодержавного строя и подавления вечевых порядков, господствовавших в обычаях старых городов. Для примера указывают на борьбу Владимира с Ростовом, борьбу, из которой меньший город вышел победителем над старшим. Действительно, в городе, который князь возвышал, возбуждая самолюбие жителей, он мог надеяться иметь больше власти, чем в другом городе, который ему ничем не был обязан; жители нового города, переселённые издалека и отовсюду, не имели местных преданий, противоборствовавших княжеской воле, но этого было недостаточно, чтобы изменить коренной порядок, к которому привыкли не один какой-нибудь город или же два-три города, а вся Русь. Пока-то жители новых городов успевали составить местные предания на своём новоселье, а во всяком случае, они приносили с собой на это новоселье заветные предания отцов. Владимирец не скоро мог забыть и утратить дух своего отца или деда киевлянина; в новых городах были пока слабы местные интересы, но общие понятия, свойственные всей русской Земле, были вообще их сильнее; обычаи и убеждения веков не перерождаются от одного выселения, без других, более влиятельных обстоятельств. Доказательством могут служить обстоятельства, сопровождавшие убиение князя Андрея; этот князь возвысил Владимир, но по смерти его владимирцы, наравне с другими городами, совершили казнь над его клевретами. Возник спор между городами, но не видно, чтобы город Владимир стоял за монархический принцип. Преемники Андрея, Михаил, а потом Всеволод, избраны были владимирцами на вече, точно также, как это делалось и в старых городах. Владимир стремился сделаться старейшим городом в ущерб Ростову и Суздалю, но сохранял в себе те же приёмы общественной жизни, какие были и в старейших городах. Если в борьбе Владимира с Ростовом что было нового, то разве религиозное христианское начало в противоположность старым обычаям языческих времён, да и то этим только освящалось стремление пригорода стать выше старейшего города. Дело в том, что Андрей перенёс во Владимир чудотворную икону Богородицы; построен был храм Богородицы, составлявший местную святыню; по всем вероятиям, Владимир был с самого начала заселён христианами и в нём никогда не было язычества, тогда как древние города существовали ещё до христианства. Владимирцы признавали над своим городом благословение Божье и преимущественно святой Богородицы; так, по крайней мере, видно из тех философских размышлений, которые, по поводу тогдашних событий, позволяли себе летописцы. Здесь происходил поворот не к единодержавию, не к отдаче судьбы Земли произволу владыки, а к тому, чтобы признать верховным источником устроения Земли – проявление божьей благости над человеческими поступками. Летописец сознаёт, что Ростов и Суздаль – старые города, а бояре ростовской Земли хотели поставить правду свою, правду старую, правду предания и древнего обычая, общего искони русской Земле, по которому старейшие города сходятся на вече и что сдумают, на том пригороды станут; старейшие устанавливают судьбу Земли, а меньшие им повинуются. Но есть другая правда, высшая, правда Божья. Владимир – город мезинный, познал её, Владимир находится под небесным покровительством, его осеняет чудотворная икона, и потому, что задумывает Владимир, то хорошо, и Владимир успевает; на то Божья воля – то чудо. Тут, сверх того, как видно, примешалась и сословная борьба. На стороне Ростова бояре, гридьба, пасынки; народ, вероятно, был на стороне Владимира, и этим, быть может, объясняется успех Владимира. Ростов как город старейший, сопротивлялся, и стал против Владимира, не хотел подчиняться князю, выбранному последним, избрал Ростиславичей; за них была, как ясно из смысла летописи, партия боярская; где только летописец говорит, ростовцы, – там прибавляет: «бояре» или «боярство». Ростов имел притязание распоряжаться судьбой всей Земли; Владимир требовал свободы для каждого города. Всеволод, избранный Владимиром, говорил Ростиславичу чрез посла такую речь. «Брате, тебя привели ростовцы и бояре, а меня Бог и владимирцы, а Суздаль кого захочет, тот ему и будет князь». Ни Всеволод, ни владимирцы не домогались, чтобы Ростов не держал у себя такого князя, какого хотел: он только не хотел подчиняться Ростову сам, не хотел, чтоб и другие подобные ему пригороды подчинялись старейшему городу, а, чтобы каждый распоряжался собою. При таком направлении на сторону Владимира склонилась вся Земля, а наконец, и самый Ростов покорился ему, как скоро выбранный им князь был разбит и вместе с ним боярская партия потерпела поражение. Ничто не показывает, чтобы Владимир в этом деле стоял за монархическое начало или чтобы он, как новый город, мог его воспитать в себе. Также точно не согласимся мы и с тем мнением, будто владимирские князья начали стремиться сознательно к подчинению себе удельных князей и к соединению под своей властью русских земель. Действительно, князья этого края, Андрей и Всеволод, имѣя в своём распоряжении значительные силы Земли, пользуясь счастливым по тогдашним условиям положением своей волости и приливом к ней отовсюду народонаселения, внушали к себе уважение другим русским князьям, последние обращались к ним, искали их союза как сильнейших, подчас даже владимирские князья разделывались круто со слабыми, когда те задирали их и не могли сладить, но то делалось вследствие фактической силы, а не предвзятой и последовательно проводимой задачи, не по сознанию, что в Руси следует быть иному порядку, который бы уничтожил и веча и князей, не с надеждой, что из таких дел выйдут со временем великие перемены. Подчинить другого князя себе, заставить его исполнять свою волю, даже при случае прогнать его из Земли – не значило ещё вводить иной порядок. Желание спихнуть князя и сесть на его место или посадить своего приятеля – факт обычный в удельно-вечевое время; он много раз повторялся и не означал никакого поворота вещей. Вместо изгнанного князя будет другой; но, чтобы не было нигде князей, кроме одного государя – до этого никто не додумался. Равным образом, никто не замышлял уничтожать права Земель на решение своей судьбы; – старались только, чтобы Земля по воле или поневоле расположена была принять такого-то князя. Всеволод круто расправился с рязанскими князьями: он увёз их из рязанской земли и посадил в Рязани на княжение сына своего Ярослава, но это событие произошло, по- видимому, не насильственно: сами рязанцы выдали ему своих князей; следовательно, перемена сделалась с согласия рязанской Земли; через несколько времени рязанцы стали недовольны новым князем, прогнали его, а его клевретов зарыли живьём в погребе. Всеволод не оказался настолько сильным среди русских князей, чтобы и после этого принудить рязанцев покориться своей воле. Всеволод не удержал рязанской Земли. Был у него спор с Новгородом: и там он должен был уступить. Таким образом, в северо-восточной Руси до татар не сделано было никакого шага к уничтожению удельно-вечевого строя, а если Всеволоду оказывали уважение и признавали за ним старейшинство, то это делалось во внимание к его силе, из желания получить, в случае нужды, от него его помощь, а никак не потому чтобы за ним признавали какое-нибудь первенство или главенство над всей Русью. Да и как можно отыскивать начало монархизма там, где все до единого князья были выборные, и где всё шло к большему раздроблению княжений, а не к соединению? Земля избирала Андрея, вопреки завещанию отца; сыновья Всеволода должны были по смерти этого князя получить уделы и делать соглашения с вечами. Таким образом, удельно-вечевое начало не только не упадало, но развивалось в северо-восточной Руси правильнее, чем в других частях русского мира. Нет основания искать здесь каких-то отличий от других русских Земель, вследствие происхождения особой этнографической ветви – смеси славянской народности с финско-тюркской, и выводить отсюда склонность к самодержавию, совершенно противную древнему славянскому духу. Мы не отрицаем, что такое смешение племён существовало, но не видим никаких данных признавать его настолько важным, чтобы оно могло дать народной жизни начало, совершенно противоположное прежним славянским свойствам. Смешение это едва ли было значительно. Большая часть бывших здесь аборигенов уходили к востоку. Ещё в XVI веке существовало живое предание, что черемисы, жившие в Казанской области, были потомки тех, которые жили в Ростовско-Суздальской области и убежали из прежнего своего места жительства, оставив свои земли русским. Славянская колонизация началась здесь с глубокой древности, а в XI и XII веках сильно увеличилась переселенцами с юга. По мере того, как южная Русь была опустошаема половцами, толпы русских бежали оттуда на северо-восток. Этого было достаточно, чтобы, при благоприятных условиях, при большом, сравнительно с другими краями русского мира, спокойствии, славянское население возросло, в течение двух-трех поколений, до значительной степени. Мы имеем целую летопись о событиях этого края в XII веке, и летописец нигде не проговаривался, хотя бы случайно, о пребывании там каких-нибудь инородцев; везде идёт речь об одном русском народе, и все движения общественной жизни явно указывают на тот же славянский дух, который господствовал и в южной Руси, и везде на Руси.
Итак, в дотатарский период не выработалось никаких основ для будущего единодержавия в России, а тем более не было сознательного стремления к нему. В удельно-вечевом строе этого периода не видно никаких признаков, которые приводили бы необходимо к единодержавному порядку. Русь дробилась более и более, но не теряла только духовного единства, и тогдашний общественный склад мог скорее вести к федерации земель, а никак не к единому монархическому государству. С татарским завоеванием произошёл быстрый и крутой поворот.
VI
Татарское нашествие совершилось внезапно. Неволя охватила свободолюбивую Русь вдруг, никто не предвидел, никто не предчувствовал этого удара. Влияние, которое это событие имело на последующую жизнь Руси, зависит не столько от свойств и характера завоевателей, сколько от способа самого завоевания и от обстоятельств, его сопровождавших. Кто бы ни завоевал Русь – для неё важно было то, что она была завоёвана. Размышляя о нашествии татар, следует не упускать из виду важного обстоятельства. Русь, раздробленная и заранее растратившая в междоусобиях свои средства к защите, не могла собраться на отпор неведомому и нежданному врагу; в ней не оказалось ни ума, ни расчёта – царствовала поголовная бестолковщина. Князья и их земские советники пренебрегли новой силой, безрассудно раздражили её, не приготовившись, смело вышли против неё в степь и там погибли. Вслед затем не предпринималось никаких мер к обороне; никто не ожидал возвращения врагов; русские продолжали заниматься своими дрязгами. Прошло 13 лет и враги в другой раз появились также нежданно, как и в первый; и теперь, после данного урока, Русь не поумнела; зато её энергия и мужество были изумительны: везде русские защищали свою свободу с истинным геройством. Ни один город не сдался татарам. У монгольских завоевателей было такое правило: если побеждённые покоряются – щадить их, и чем они покорнее, тем милостивее с ними обходиться; русское правило: лежачего не бьют, вполне применялось к политике монголов; зато, если покоряемые упорно защищаются – следует истребить их без разбора от мала до велика. Так рассчитывали монголы, и расчёт варваров был верен. Меньше останется людей – нельзя им будет поднять оружие, и будут они покорны поневоле, хотя бы и не хотели покориться добровольно. Русь показала себя перед ними крайне упорною, и потому была опустошена до крайней степени. Завоеватели принуждены были брать города приступом; жители погибали в отчаянной резне, враги в неистовстве убивали малых и престарелых, только немногие женщины попадались в плен, а иные спасались от плена самоубийством. Те из русских, которые были потрусливее, разбегались по лесам, но, спасаясь от неприятельского меча, умирали от голода и холода. Исключая Новгород, Смоленск и Белорусские княжения, куда не заходили завоеватели, – в остальной Руси едва ли осталась десятая часть прежнего населения, и притом, остались в живых, конечно, только те, которые способнее были приладиться ко всякой перемене в общественной жизни. Дорожившие свободой предпочли рабству смерть: «лучше быть потяту, чем полонену», – говорил недаром древний певец; и завещание Святослава: мертвые срама не имут, – глубоко лежало в русском сердце. Меньшинство, оставшееся в живых, уже не в силах было помышлять о восстании: приходилось дрожать за жалкую жизнь, приходилось сживаться с новыми условиями. Поколения, сменяя одно другое, возрастали и старелись в этих условиях. Изменялись понятия, изменялся строй общественной жизни и самый народный характер. Конечно, без колебаний не обходилось; старые начала не раз высказывались, но всегда были подавляемы, и после каждого подавления слабели и таяли. Веча умолкли. Только в Новгороде и Пскове долго еще раздавался их звон, но и там старые жизненные начала только прозябали, а уже не развивались и не давали новых форм. Условия, в которые стали завоеватели к покорённым, неизбежно должны были сразу парализовать вечевую жизнь. Прежде над Русью не было единого господина, – теперь он явился впервые в особе грузного завоевателя, хана. Русь, покорённая его оружием, стала его военной добычей, его собственностью; все русские от князя до холопа стали его рабами без исключения. В этом-то рабстве Русь нашла свое единство, до которого не додумалась в период свободы. Период порабощения Руси под властью монголов разбивается на две половины: в первой – образуются из прежних земель княжеские владения, – ряд князей и государей с старейшим князем на челе их – все в безусловной зависимости от верховного государя, татарского хана, истинного собственника русской земли; во второй половине – усиливается власть старейшего князя, а власть хана слабеет, и наконец старейший князь заменяет собою хана со всеми его атрибутами верховного государя и собственника русской земли. В первой половине Русь начала представлять из себя подобие с феодальным порядком, чего прежде не было. Вскоре после завоевания, уцелевшие от бойни князья стали ездить к хану на поклон, и хан отдавал им их княжения в вотчину. Князья сразу поняли, что теперь их княжения зависят от воли хана, их государя, как прежде зависели от согласия Земли или от собственной силы и ловкости. И ходили они в Орду «про свою вотчину». Здесь-тο начался великий переворот в русской истории. Прежде князь не считал и не мог считать своего княжения вотчиной, т. е. собственностью; политический склад Руси был таков, что ему и в голову не могло прийти подобного стремления; он правил Землёй, как правитель: если подчас, пользуясь своим положением, он дозволял себе и произвол, и насилие, то это все-таки делалось в качестве правителя Земли, а не в значении государя, не собственника. Земля ему не принадлежала, Земля была сама себе государь, а князь – господин, которому она сама себя доверяла и отдавала на ряд и управу. Если князь произвольно распоряжался Землёй, то он был в таком значении, в каком, например, может быть в монархическом государстве, при слабом государе, ловкий министр, безусловно властвующий над государством: он силён, но он всё-таки не государь. Теперь Земля перестала быть самостоятельной единицей; место её заступил князь; она спустилась до значения вещественной принадлежности. Так было в порядке вещей. Иначе и быть не могло. Монголы не имели задачи истреблять веру, обычаи и нравы покорённых народов; непокорных они избивали, и тогда вера, обычаи и нравы пропадали сами собою вместе с людьми, но пока живы были монголам принадлежащие люди, оставались с ними живы и их признаки настолько, насколько сами люди покорялись. Монголы застали на Руси – Земли и князей. С Землями им нельзя было входить в непосредственные сношения и сделки: нельзя же было вечам являться к хану для принятия от них милостей и закона. То было физически невозможно. Ханы могли иметь дело только с отдельными личностями, которые бы отвечали за Земли, а такими личностями были князья. Для удержания господства над страной, ханам не представлялось иного средства, как возложить на этих князей ответственность за покорность, а это возможно было только при расширении власти князей, при отдаче им в собственность Земель, которыми они управляли. Монгольские завоеватели поступали с побеждённой страной в известном смысле льготнее, чем, например, варвары, завоевавшие провинции западной римской империи: последние раздавали земли во владение своим людям; монголы почти не делали этого и, вместо своих, жаловали чужих, требуя от них того, что другие возлагали на своих. Ханы принимали покорных князей радушно, милостиво, требовали от них только безусловной покорности; кто показывал дух неповиновения, с тем расправлялись жестоко: черниговский князь поплатился жизнью, отказавшись исполнить обряд, который счёл за нарушение своей религии, но который был только знаком покорности. Князь Данило Романович попытался было медлить поездкой к хану, и за то его волость потерпела разорение, а князь спасся только тем, что, скрепя сердце, должен был ехать к своему владыке и подвергнуться у него чести, которая злее зла показалась современному русскому летописцу, еще не утратившему свободной души предков. Ханы хорошо понимали, что покорность князей невольная. Над князьями нужен был надзор, и монголы в этом случае воспользовались тем, что нашли в обычаях страны. Существовало звание старейшего князя, звание неопределённое, в последнее время не принадлежавшее никому по какому-либо праву и даваемое другими князьями тому, кто был сильнее и внушал к себе уважение. Ханы подняли это звание, дали ему власть и силу. За этим званием стали гоняться князья, как за целью высшего честолюбия, а оно получалось одним путём – поклонами и угодничеством владыке. Прежде существовало первенство старейших городов Земель над пригородами; и в старейших городах и в пригородах были князья; теперь и те и другие князья сделались собственниками; отношения городов перешли на них: князья низшие стали находиться в более определённой зависимости от высших. Князь в старейшем городе был выше того, кто сделался собственником бывшего пригорода. Монголы воспользовались и другим понятием о старейшинстве – родовым: по умершем брате старейшим был брат, следовавший за умершим по времени рождения, за ним другой брат, третий и т. д., а потом уже дети, племянники и т. д. Меньший должен был почитать старшего и по нравственному чувству уступать ему; но прежде это было только нравственное семейное понятие, а не юридическое право, и, как мы видели, не всегда так делалось и отнюдь не считалось необходимым, чтобы так было. Монголы уважали этот нравственный обычай, когда только это им было выгодно, и князь, на основании такого старшинства получивший власть, был крепче, чем был бы прежде, когда зависел от произвола Земли. Но те же монголы не стеснялись нарушать этот нравственный обычай, точно также, как в былое время делали Земли, оказывавшие этому нравственному понятию уважение до известной степени, но не настолько, чтобы стеснять им свои выгоды; в этом отношении то, что принадлежало Землям, перешло теперь к ханам. Все это были элементы, послужившие к неравенству между князьями при одинаковом порабощении всех верховному государю – хану. Князья скоро испытали, что чем покорнее они будут вести себя перед ханом, тем безопаснее усидят на своём княжении, и их волости будут ограждены от разорения. Раболепство перед завоевателем служило единственным ручательством за спокойствие страны. Всех лучше понял это Александр Невский – этот первообраз своих правнуков и праправнуков московских князей. Новгород не хотел было допустить ханских численников, и князь, оказавший перед тем великие услуги Новгороду, выкалывал глаза и порол носы тем новгородцам, которые подущали народ не повиноваться завоевателям. За это он вошёл в большую милость у хана и впоследствии мог быть полезным заступником за Русь. В Ростовской области тяжело стало от татарских даней: они были на откупе, и сами русские не считали предосудительным нагревать себе руки от народной беды. Народ не мог скоро изменить своих привычек; зазвонили веча, стали бить сборщиков. По примеру Ростова тоже произошло во Владимире, Суздале, Ярославле, Переславле, Угличе и отдалённом Устюге. Александр Невский тотчас же поспешил в Орду и успел утишить гнев хана. Его вся деятельность клонилась к тому, чтобы охранить русский народ от печальных следствий, которые могла на него навести татарская месть за вспышки неповиновения. Он умел подладиться к завоевателям; ему доверяли, ради его прощали другим. Такая ловкость и уменье уживаться с завоевателями не только укрепили его власть, но вместе с тем подняли и возвысили значение старейшего князя, которое потом вело к единодержавию. Власть старейшего или великого князя усилились от подчинения Новгорода. До сох пор Новгород не признавал своими князьями таких, которые, сделавшись новгородскими князьями, могли бы княжить ещё и в другом месте. Князь должен быть выбран в Новгороде, жить в Новгороде и служить ему одному. Но с татарским завоеванием порядок и там стал изменяться. В ХПІ-м веке Новгород сделался как бы прикованным к особе великого князя. Призвав, по обычаю, к себе в князья Дмитрия Александровича из Переяславля, Новгород должен был отказать ему и подчиниться костромскому князю Василию, которого хан признал великим: он этого требовал, а за него были татары. С этих пор новгородское княжение остаётся как бы принадлежностью великого княжения. Великий Новгород удерживает внутри себя свой старый вечевой строй, но уже не может, как прежде, безопасно выбирать князей: он должен признавать своим князем великого, и так как великий князь не может постоянно жить в Новгороде, то оставляет вместо себя наместника на Городище. С тех пор Новгород постоянно заботится сколько возможно обезопасить свою свободу от великокняжеских покушений. Отсюда ряд договоров с великими князьями: главной целью их разделить круг власти и деятельности великого князя от круга земских действий. Великий Новгород и великий князь, становятся лицом к лицу в борьбу между собою. Великий князь хочет наложить руку на новгородскую свободу; Великий Новгород хотел бы избавиться от великого князя. Долго ни тот, ни другой не достигают цели. Но власть великого князя возрастает, и Великий Новгород мало-по-малу принуждён подаваться в этой борьбе. Значение великого князя не подвергалось уже разным колебаниям и зависело исключительно от благоволения ордынского. Кто решится ослушаться воли хана и называться великим без его согласия, тот платится за это жестоко, и Земли, которые станут за такого ослушника, подвергаются разорению. Так случилось в споре двух братьев Димитрия и Андрея, сыновей Невского. Димитрий, сначала утверждённый в великокняжеском достоинстве Ордой, а потом, по воле Орды, долженствовавший уступить это достоинство меньшему брату Андрею, вздумал было сопротивляться, и за это татары, помогая Андрею, два раза страшным образом разорили окрестности Ростова, Торжка, Твери, Владимира, Суздаля, Мурома, Переяславля и кроме того четырнадцать других городов. Можно себе представить ужас этого события, последствия усобицы между родными братьями, которые не затрудняются одолевать друг друга при пособии поработителей своего отечества, отдавая им на съедение истощённое, обнищалое, запуганное население русских Земель: а между тем это событие было одно из важных, подготовлявших Русь к будущему единодержавию; оно укрепляло в народе мысль, что его судьба зависит от верховного единого владыки; кого назначит этот владыка – тот народу и господин; все – и князья, и бояре, и простые поселяне, все равны перед этим владыкой, а за непослушание его воле придется страшно отвечать не только виновным, но и десяткам тысяч невинного народа. Сбор дани был главнейшим признаком порабощения и самым важнейшим путём к изменению понятий и нравственных взглядов русского народа. Сначала завоеватели посылали за этим делом в Русь своих баскаков, потом сочли удобнее отдавать сбор дани на откуп, а потом – стали доверять его князьям, первоначально там, где князья покорностью и угодничеством заслуживали такое доверие. К концу ХIIІ-го века уже перестали посылать баскаков, кроме исключительных случаев, и сбор дани был везде возложен на князей. Самый размер дани был неравен и зависел от сделки, заключённой князем в Орде. Понятно, как должна была подняться и усилиться власть князя над народом: от него зависело распределить дань, назначить сколько должна была платить та и другая волость; он, во имя той непреодолимой верховной силы, которая тяготела над всеми равно, он требовал себе покорности и казнил непокорных; он всегда мог их устрашить именем татар, когда только в этом оказывалась нужда. И такой пример мы видим на Волыни в Бересте. Горожане не хотели повиноваться распоряжению покойного своего князя и признать князем его сына, а призвали другого князя: поступок их был совершенно в духе прежнего времени; но сын прежнего князя объявил, что он призовёт татар, и это так устрашило противную ему сторону, что и берестяне покорились, и князь, ими приглашённый, отказался от княжения сам, а берестян за их непослушание обложили тяжелой данью. Таким образом, князьям стали нужны татары, потому что, в случае столкновения с прежними вечевыми началами, могли подать им помощь против народа. Князья входили в дружеские сношения с завоевателями, женились на ханских дочерях, служили ханам против их неприятелей и испрашивали татарской помощи в своих междоусобиях. В Орде всё можно было купить, иногда и от всего откупиться; крепость князя на его княжеском столе измерялась подарками, расточаемыми в Орде ханским любимцам, низкопоклонничеством перед всеми теми, кто имел на то время в Орде силу и вес. То, что князь истрачивал в Орде для своего удержания на столе, выбиралось с народа с полным произволом. Как в Орде князь покупал свои права и вымаливал поклонами благосклонность высших себя, так его наместникам и волостелям нужно было у своего князя покупать и вымаливать должности и милости. Бояре опирались на князя, как князь на Орду; как князь получал своё княжество от хана, так и владение имениями бояр обеспечивалось милостью князя; боярин приучался, в случае нужды, ползать перед князем, как князь перед ханом, и за то мог распоряжаться с произволом над низшим или чёрным народом. Необузданный способ обращения бояр с чёрными людьми не раз вызывал в разных местах вспышки ещё тлевшей в русских искры вечевой старины. В 1304 году, в Костроме народ собрался на вече и побил бояр. В следующем 1305 году то же явление было в Нижнем Новгороде: чёрные люди восстали на бояр и побили их. Но такие вспышки не могли быть продолжительны и по неудачному исходу не могли увлекать своим примером других. После нижегородского возмущения, бывший тогда в Орде нижегородский князь воротился домой с татарами и перебил «вечников». Слово «вече» потеряло прежнее священное значение совещательного собрания свободной Земли: оно стало синонимом скопища, заговора, бунта, и слово «вечник» значило тоже, что бунтовщик. Исчезло чувство свободы, чести, сознания личного достоинства; раболепство пред высшими, деспотизм над низшими – стали качествами русской души. Падению свободного духа и отупению народа способствовало то, что Русь постоянно была в разорении, нищете и малолюдстве. Князья, сделавшись государями своих волостей, продолжали вести усобицы, но они отзывались гораздо тяжелее для русского народа, чем в прежние времена, потому что у князей входило в обычай приглашать татарские полчища на Земли своих противников. Едва северная Русь успела позабыть страшную эпоху междоусобий сыновей Невского, как возник столь же страшный ряд усобиц между Москвой и Тверью, в которых поневоле принимали участие и другие русские Земли. Московские князья менее всех были разборчивы в средствах. Во время борьбы Юрия с Михаилом несколько раз проходили по владимирской и тверской Землям помогавшие Юрию татарские орды. После трагической кончины двух тверских князей, третий из них купил себе великое княжение условием, чересчур тяжёлым для разорённого и без того уже народа – дозволить брать двойную дань со своей волости. По такому договору нахлынули татары в тверскую Землю. Князь приказывал народу терпеть, но у народа не стало человеческого терпения. Народ принялся избивать недобрых гостей, и князь, наконец, принуждён был стать заодно с народом. Соперник Александра, московский князь, как только услыхал о том, что случилось в Твери, тотчас поспешил в Орду, получил там, вместо опального Александра, великое княжение и пятьдесят тысяч татар для наказания непокорного тверского князя. Другие князья русские, исполняя долг рабского послушания хану, также должны были идти на Александра. Тогда тверская Земля была опустошена до того, что казалась безлюдной, и остатки уцелевших от погрома долго после того, по замечанию летописцев, пребывали в крайней нищете и убожестве. Но тверской Землёй не ограничился разгром: опустошены были Земли ростовская и переяславская, – и вообще, куда только ни проходили татары, повсюду они сжигали человеческие жилища и умерщвляли жителей. Досталось и рязанской земле, где был тогда умерщвлён князь Иван Ярославич: и эта Земля после того долго оставалась в нищете. Пощажены были земли московского князя, и это обстоятельство было тогда многознаменательно в русской истории. Московское владение естественно стало богаче остальной соседней Руси: там и жить было безопаснее; туда приливало население; увеличивались силы московского князя, возрастало его значение.
VII
Понятно, что при периодических посещениях татар, при нередких набегах литовцев, а вдобавок, при частых княжеских усобицах, русское народонаселение было малочисленно, бедно и приучено к вечному страху за своё существование, а потому сделалось способным к безгласному и бессмысленному повиновению грозе и силе и составляло готовый материал для единодержавия, как только обстоятельства могли сложиться удобно для его возникновения.
Несмотря на всеобщее порабощение политической жизни, русская страна была слишком обширна и наполнена труднопроходимыми дебрями и болотами. При этих качествах долго сохранялись некоторые признаки древнего быта, признаки личной свободы человека до известной степени. Бояре и слуги (прежняя дружина) назывались вольными людьми, могли оставлять службу одному князю и переходить к другому, и даже их имения оставались нетронутыми, находясь во владениях прежнего князя. Такое условие мы встречаем в договорных грамотах между князьями. Но не следует слишком обольщаться этим и воображать, что свободное положение этих вольных людей было очень прочно и ограждено от произвола. Действительно, бояре и вольные слуги могли свободно переходить от князя к князю, когда их князья, заключавшие между собой договоры, жили в мире; когда при этом договоры заключались между сильнейшими, такое условие было выгодно для сильнейшего: от слабого будут перебегать вольные люди к сильному, потому что у сильного окажется лучше служить; и это право, как скажем после, очень помогло усилению московских князей. Но там, где князья не жили в ладах между собою, такое право было неприменяемо, особенно когда князья надеялись на милость Орды. Само собою разумеется, что князь, не затруднявшийся с татарскими полчищами разорять земли своего соперника и истреблять его подданных за то, что эти люди не по своему выбору, а по приговору судьбы, признают власть последнего, не стеснился бы отнять имение у боярина, который, прежде служивши ему, перешёл на службу к его врагу. Впрочем, в литературе того времени есть признаки, показывающие, что переходы бояр и вольных слуг от князя к князю стали считаться уже несправедливым делом, и нравоучителен вооружались против отъезда, как против измены. Это, по крайней мере, говорилось в московском княжении по отношению к тамошним князьям; московские князья не любили, чтобы от них отъезжали бояре, а чужих к себе принимали охотно. Другой признак личной свободы существовал для низшего класса, крестьян или чёрных людей, и состоял в праве земледельцев оставлять земли одного боярина и переходить па земли другого. Обычай этот был полезен для народа тем, что землевладельцы, нуждаясь в работниках, естественно должны были привлекать их льготами и вообще предоставлением хороших условий жизни. Но и тут, как в деле бояр и вольных слуг, не должно представлять себе, чтобы от этого все крестьяне на самом деле пользовались во всякое время правами, обеспечивающими за ними свободу и благосостояние. Не все, не всегда и не везде крестьяне сохраняли за собою право вольного перехода. Князья прежде всего лишили этого права крестьян, живших на тяглых княжеских землях; в тягло могли прибывать свежие рабочие силы, а из тягла убывать не смели; такого порядка, по крайней мере, как нам известно, держались московские князья, начиная с Калиты, по отношению к своим тяглым (т. е. обязанным доставлять им разные доходы) людям и, давая грамоты на земли монастырям и частным владельцам, ставили условие, чтобы и получившие грамоты не принимали к себе на земли княжеских тяглых волостных людей, за то позволяли им преимущественно принимать переселенцев из иных княжений. Князья других княжений следовали естественно тому же правилу и позволяли землевладельцам призывать людей из иных княжений, а не из своей отчины (А. Э. I. 19). Кроме того, по особой милости, князья давали землевладельцам, особенно монастырям, право, по которому принадлежащие им крестьяне не могли переходить с занимаемых ими земель. Таким образом, во времена господства крестьянских переходов, уже многие из крестьян лишены были права перехода и, следовательно, по закону были крепки земле. Кроме крестьян, по особенным распоряжениям потерявших право перехода и, следовательно, в сущности личную свободу, были ещё на Руси холопы: люди полные (рождённые от рабов), люди купленные, люди кабальные (сами себя запродавшие). Все такие люди находились под произволом господ до такой степени, что не допускались никакой донос или жалоба холопа на своего «государя». Если бы случилось, что государь поколотил холопа так сильно, что холоп от побоев умер – государь не отвечал за это. Такие невольные люди не только наполняли боярские и княжеские дома в качестве слуг, но были поселены на землях, работали на своих государей по воле последних и составляли значительную часть сельского населения. Хотя церковь не переставала оказывать своё благотворное влияние, и многие из князей и бояр, ради спасения души, перед смертью отпускали на волю всех своих рабов, но рабство от этого не уменьшалось, потому что свободные люди часто продавали самих себя в неволю: состояние свободного человека нередко было до того несносно, что он, для своего облегчения, шёл в рабство, и чувство свободы до такой степени иссякло, что отпущенные на волю пользовались милостью господина для того только, чтобы снова продать себя в холопы.
Крестьяне свободные, имевшие право перехода с земли на землю, назывались сиротами и могли пользоваться своим правом только с ограничениями. Таким образом, только однажды в год дозволено было уходить (отказываться), именно за неделю до Юрьева осеннего дня и в продолжении недели после этого дня. Кто, почему-нибудь, не успевал воспользоваться этими двумя неделями, тот обязан был оставаться у прежнего помещика целый год без прекословия. Приняв в соображение тогдашнюю многоземельность и сравнительное малолюдство, что можно усматривать в таком явлении, как шатание безземельного народа из одного чужого владения в другое чужое же? Конечно, нищету, утеснения, всеобщую тягость, ничем не ограждённое горькое положение народа. Почему, в самом деле, эти сироты, вместо того, чтобы, сиротствуя, ходить от одного владельца к другому, не селились где-нибудь на пустопорожних землях и не жили либо общинами, либо в качестве мелких частных собственников? Оттого, что вся земля, какого бы она ни была свойства – заселённая или пустопорожняя, удобная или неудобная, пашня, сенокос, лес, болото – вся была в распоряжении у князя: она дарована была ему от хана, истинного государя, владетеля, собственника всех покорённых русских земель. Где земля была пуста и не приносила никаких доходов, там она в действительности никому не принадлежала, но как скоро на ней поселялись, как скоро её начинали обрабатывать люди, так тотчас князь покажет над ней право, потянет новопоселённых в тягло или утвердит за монастырём, либо за частным лицом. Всякое поземельное владение, находясь в области княжения такого или другого князя, давалось или держалось по милости князя и от него зависело – будь это многоземельная боярская вотчина или десять четей надела бедного крестьянина чёрной общины. Князь налагал на жителей своего княжения какие хотел дани и поборы и освобождал от них тех, кого ему угодно было освободить и пожаловать льготой. Давать земли и оставить их во владении и пользовании он мог и хотел только так, чтобы от этого происходила выгода ему самому; поэтому, кроме монастырских и церковных имений, которые давались князьями в видах спасения собственных их душ, следовательно, в ожидании выгод не на сём, а на том свете, – всё остальное давалось с обязанностью либо служить князю ратным делом, либо доставлять князю выгоду работами и данями. Отсюда вытекало, что бояре, дети боярские и вообще вольные владельцы земли, получая от князя право на поземельную собственность, обязаны были за то служить ему и потому они делались исключительно служилым сословием, именно потому что были землевладельцы. За услуги или в видах выгод, ожидаемых от их службы, князь некоторых из них освобождал от тех повинностей и даней, которые оставались лежащими на других: то было, однако, не право, не какая-либо постоянная сословная привилегия, а единственно проявление воли и милости князя, так точно, как и обложить тех или других данями и повинностями зависело от княжеского произвола. Бояре имели право продавать, закладывать, завещать свои вотчины; существовали основанные на древних обычаях правила, определявшие отношения этих вотчин к роду владельцев, но всё это не придавало боярскому сословию полной свободы и независимости от княжеского произвола. Будучи недоволен за дурную службу себе или за неповиновение, князь всегда мог отнять у боярина его вотчину и распорядиться ею по желанию. На тех землях, которые не составляли частной собственности и не были раздаваемы никому во владение, князь держал упомянутых выше чёрных, или тяглых волостных людей. То были, вероятно, потомки древних свободных сельских общин, с постоянными отливами и приливами населения в это сословие; со времени татарского завоевания на них-то преимущественно легла тягость дани, которую должна была нести порабощённая Русь. В XIII веке, по татарском завоевании, они были подвергаемы поголовной переписи или «числу» и назывались поэтому численными людьми. Но так как переписи, впоследствии, не повторялись, между тем население возрастало, особенно в Московской Земле, куда, вследствие невзгод, обуревавших соседние русские Земли, приливало народонаселение из последних, то образовались и умножались тяглые люди, не подвергнутые перечисленью, а численные люди сделались только отделом или частью всего сословия тяглых волостных людей. Некоторое время они отличались тем, что князья, при дележе своих княжений, не полагали в разделе численных людей, а завещали последующим князьям блюсти их за одно, но впоследствии это было утрачено; численные люди пошли в раздел за уряд с остальными тяглыми и потеряли свое особенное наименование.
Тяглые волостные крестьяне с землями составляли как бы зародыш государственного достояния, в отличие от княжеского, именно потому что доходы, получаемые от них, назначались на дань татарам, следовательно, на такой предмет, которого существование не зависело от князя. Но так как хамы поручили собрание дани самим князьям, и последние платили дань в разных размерах, определяемых огулом, а раскладка дани на подданных предоставлялась князю, то через то самое тяглые люди попали в безусловную зависимость от князей. Они платили уже дань не хану, а своему князю, а князья, в своих договорах между собой, говорили, что в случае, когда Бог переменить Орду, то есть когда они освободятся из подъ власти завоевателей, дань, которая платилась хану, должна сделаться достоянием князей. Отсюда понятно, как свои собственные князья заступали для народа место иноплеменных завоевателей. Князья брали с тяглых людей дань уже не в том размере, в каком нужно было им самим заплатить хану, а по произволу, наблюдая свои собственные выгоды. Кроме дани, тяглые волостные люди были обложены работами, производимыми по размету под надзором сотских и старост, да ещё облагались множеством разнообразных поборов; названия их известны нам преимущественно из грамот, даваемых князьями тем, которые, по особой княжеской милости, освобождались от наборов. Таковы были писчая белка, мыто, тамга, восьминичье, костки, ям, подводы, явленное, закосное, ставление княжескихъ дворовъ, кормление княжеских коней и пр., и пр. Были ещё, сверх того, определённые князем поборы в пользу княжеских наместников, волостелей, доводчиков и праветчиков, а в случае судного дела они платили князю, по старине, судные пошлины. Все эти поборы простирались и на боярские и на всякие имения, если они не были освобождены особыми льготными княжескими грамотами. Что такие разнообразные поборы и повинности вели не к благосостоянию, а к утеснению народа, показывает, во-первых, уже то, что князья, из желания облегчить некоторых, к кому особенно благоволили, избавляли их от этих поборов, и повинностей; во-вторых, то, что жители, не вынося тягостей, нередко разбегались, а иные, чтобы избежать тягла, отдавались противозаконно в холопство; в-третьих, наконец, то, что, впоследствии, в XVI веке разнообразные поборы были заменяемы огульной платой, и при этом правительство само высказывало, что при прежних порядках, которые оно тогда устраняло, народ сильно был угнетён и особенно терпел от злоупотреблений со стороны наместников, волостелей и их подручников. Много веков нёс народ такой горький для него строй тягла без исхода. Частые разорения, которые постигали его и от татарских нашествий, и от набегов литвы, и от междоусобных распрей собственных князей, довершали его бедственное положение. Не быть в зависимости от землевладельца для русского крестьянина значило нести тягло и подвергаться тяжёлым поборам и работам, да ещё быть, прикованным к месту. Конечно, лучше было в качестве «сироты» ходить от владельца к владельцу. Сирота все- таки лично был свободнее тяглого человека; тягло, в древности, было истинное подобие той неволи, которую впоследствии называли крепостным правом и во многом было тяжелее последнего, испытанного народом при других условиях жизни и нравов.
Но и положение «сироты», в сущности, несмотря на видимую личную свободу, было очень часто не лучше, а иногда и хуже положения не только тяглого человека, но настоящего раба: об этом, к счастью для истории, сохранились любопытные свидетельства духовных, вопиявших за горькую участь как рабов, так и сирот, называемых в этих свидетельствах подручными. Обыкновенно крестьянин приходил к землевладельцу в нищете и нужде; условия, которые предлагал ему землевладелец, вначале могли быть необременительны: крестьянин мог обязываться платить хозяину только оброк за пользование землёй и более никаких обязанностей на себя не принимать; но будучи в стеснительном положении, он для своего обзаведения принуждён бывал делать долги и имел неосторожность сделать заём у владельца той земли, на которой поселялся, на срок за проценты (рост), очень высокие по обычаю того времени, поддерживавшемуся редкостью и дороговизной серебра. Срок платежа приходил, и крестьянин не в состоянии был выплатить. Тогда он должен был согласиться работать владельцу за долг; иногда же он с первого дня займа условливался платить владельцу рост работой; и тогда, при достижении срока платежа, не в силах будучи заплатить капитала, крестьянин должен был подвергаться новым, более стеснительным условиям. Работу, в таком случае, оценивал владелец: крестьянин, находясь по отношению к нему в состоянии неоплатного должника, во всём ему уступал; владелец, естественно соблюдая свои выгоды, оценивал крестьянскую работу елико возможно низко. Крестьянский долг не мог покрыться этой работой. Новый рост увеличивал долг; крестьянин, обременённый работой на владельца, имел слишком мало свободного времени на работу для себя и не в силах был выплатить положенного в начале по условию оброка за землю; и вот на сумму этого невыплаченного оброка насчитывался новый рост, и владелец, при невозможности получить его с крестьянина деньгами, обременяет за него крестьянина ещё новой работой. Наконец – приходит к тому, что крестьянин всё своё время тратит на работу владельцу, и владелец помыкает им и его семьёй как невольниками, хотя и оставляет за ними звание свободных людей. Но это звание для бедняков уже не преимущество, а тягость. Чтобы избавиться от безвыходного положения неоплатного должника, крестьянин с своей семьёй часто шёл в холопство иногда к кому- нибудь другому, а иногда к тому же самому владельцу, у которого состоял в неоплатном долгу: в том и другом случае его положение временно казалось выгодным; в первом – он избавлялся от заимодавца и мог получить от покупщика его свободы ещё какую-нибудь надбавку сверх суммы, покрывавшей его прежний долг; в последнем – господин, приобретая юридически в рабы того, кого он уже держал в рабстве в действительности, давал ему за это некоторое облегчение. Но случалось и так, что господин, за следуемый ему долг высосавши всю силу крестьянина и не нуждаясь в юридическом его порабощении, прогонял его вон, чуть не голого. Тем крестьянам, которые первоначально, приставая к владельцу, заключали с ним более выгодные для себя условия, и главное, могли обходиться без того, чтобы делаться должниками владельца земли, шло, разумеется, лучше, но и тогда сильнейший всегда имел возможность притеснить слабейшего, а на таком суде, где всё было продажно, сильнейший скорее оказывался прав, чем его слабый соперник. Вообще же, лучшим доказательством печального состояния сирот служит то, что они повсеместно и охотно «закладывались», шли в законное рабство и мало дорожили своей свободой. Льготнее было тем сиротам, которые селились на княжеских не тяглых землях, в сёлах, не входивших в разряд тяглых волостей. Кроме последних, князья, особенно московские, приобретали себе имения, которыми владели в качестве таких же собственников-вотчинников, какими были и бояре: эти имения назывались сёлами и слободами, в отличие от тяглых, именуемых волостями; они то послужили началом того разряда имений, которые, впоследствии, назывались подклетными, дворцовыми, а в более позднее время – удельными. Их накопление было одною из важнейших причин обогащения, а через то самое и возвышения московских великих князей. Приобретая повсюду земли, они называли на них сирот и предоставляли им значительные временные льготы: оттого эти княжеские сёла и слободы процветали более других населённых местностей Руси, но зато в них скорее и прочнее, чем где-нибудь, ограничивалась свобода перехода. Уже в XV веке, жалуя частным лицам имения, князья ставили условием, чтобы владельцы не принимали к себе людей ни из волостей, ни из княжеских сёл, дозволяя, впрочем, самим себе принимать людей из волостей и имений других князей. Мало-помалу жители этих сёл подпадали всякого рода поборам, которым подвергались тяглые волости и отличались от последних более по имени и по некоторым формам управления, чем по житейскому быту крестьян.
Городов в смысле корпораций особого сословия с особыми правами, кроме северных народоправных, в татарской Руси не существовало; торговля и промышленность до такой степени были ничтожны и отличались первобытными приёмами, что занимавшиеся ими не могли подняться до значения и прав, высших над крестьянскими. Посады, как называлось тогда то, что мы теперь называем городами, где преимущественно сосредоточивались торговля и промыслы, причислялись к тяглым волостям; промышленный или торговый человек отличался от пашенного только тем, что участие его в тягле измерялось не землёй, а промыслами.
VIII
Мы представили этот беглый очерк состояния народа для того, чтобы показать, что в татарский период сложились и установились нравственные и экономические условия, подготовившие народную громаду к тому, чтобы сделаться превосходным материалом для такого государства, каким явилась в XVI в. московская монархия. Татарское завоевание дало Руси толчок и крутой поворот к такой монархии, но она не могла возникнуть скоро; Русь с половины XIII века до конца XV пережила период феодализма.
Употребляя это выражение, мы не думаем сказать, чтобы у нас существовали все те условия, которые на западе устроили порядок, известный под именем феодального. Но в человеческом мире не всё подобное одинаково. Мы принимаем слово феодализм в значении его общих признаков и разумеем под ним такой политический строй, когда весь край находится в руках владетелей, образующих из себя низшие и высшие ступени с известного рода подчинённостью низших высшим и с верховным главою выше всех. Такой строй существовал на Руси вполне. Не допуская важности раздела в русской жизни между дотатарским и послетатарским периодами русской истории, некоторые наши мыслители хотели видеть феодальный строй до татар, другие не хотели его видеть и после татар. Два эти противоположные заблуждения исходили из одного и того же неверного взгляда, искавшего единства там, где существовало громаднейшее различие. До татар у нас не было феодализма, если только не отыскивать некотоpоro далёкого с ним подобия в отношениях старших и младших городов между собою, – но с татар он действительно начинается. Верховный владыка, завоеватель и собственник Руси, хан, называемый правильно русскими царём, раздал князьям Земли в вотчины и по этим Землям они естественно очутились в неравном между собою отношении: одни, владевшие прежними пригородами, были ниже, другие – сидевшие в главных городах – выше. Над всеми ими был старейший или великий князь. Вначале это звание безусловно зависело от воли хана, давалось князьям без всякого внимания к какому-либо старшинству Земель, владеемых князьями. Поэтому, бывали старейшими князьями: владимирские, костромские, переяславские, тверские, городецкие, нижегородские; только на город Владимир показывали они, получив сан старейшего, притязание, как по воспоминаниям силы и значения этого города, так и потому что сами они происходили от предков, княживших во Владимире с некоторыми признаками старейшинства, по причине их случайной силы между другими князьями. С лёгкой руки хана Узбека, в первой половине XIV в. звание старейшего великого князя утвердилось за московскими князьями, постоянно переходя от отца к сыну, с ханским утверждением, и так было до тех пор, пока не пала и не разложилась Орда и московские князья не усилились до возможности заместить собою ханов, и сделаться такими же владыками и собственниками русских Земель, какими, по праву завоевания, при азиатском складе понятий, были и считали себя ханы. Только однажды, в малолетство Димитрия Донского, произошло уклонение от обычного перехода звания старейшего великого князя от одного московского князя к другому, его прямому наследнику, но и то ненадолго. Москва скоро успела возвратить себе своё право, уже освящённое бывшими перед тем тремя поставлениями в великокняжеское достоинство князей московской линии. Кроме старейшего великого князя московского были ещё по Землям князья главные по отношению к низшим, и назывались также великими, находясь под началом великого старейшего. За исключением Новгорода и Пскова, находившихся, со своими старыми вечевыми формами, под началом или в полузависимости от старейшего великого князя, – в других русских Землях носили название великих князей в XIV в. суздальские и нижегородские, рязанские, тверские, смоленские; по временам пытались называться великими и другие, но не удержали за собой этого титула, не имея соответствующего значения на деле. Под началом у великих князей, в их областях, находились меньшие князья. Отношения между великими и меньшими выражались родственными признаками: меньшие должны были относиться к великим как дети к отцам и племянники к дядям, то есть с уважением, какое подобало оказывать родственникам по восходящей линии. То была одна из черт различия между феодализмом у нас и на западе Европы. Наши князья все были из одного рода, да притом часто линии, ближайшие к великому князю, оттесняли более отдалённые, и князь, владевший вотчиной в Земле великого, был в самом деле близкий родственник последнего. Тем не менее, меньшие князья были в такой зависимости у великих, которая напоминает нам феодальную лестницу на западе. Обязанные взносить великому князю следуемую с них татарскую дань для передачи по принадлежности, они также обязаны были быть готовыми на ратную помощь великому князю по его призыву. В договорах между собою, великие князья говорили меньшим, «где всяду сам на коня, и вам со мною пойти, и где ми послати вас пригоже, и вам пойти без ослушания, а где пошлю своих воевод, и вам послати своих воевод с нами». Но меньшие князья управляли своими вотчинами невозбранно и великие не мешались в их внутренние порядки. Князья у себя во владениях раздавали земли боярам и детям боярским, с обязанностью служить. Было три вида земельных раздач: в вотчину, кормленье и введенье. Отдача в вотчину – значила потомственное право владения – его давали князья за услуги; но и те старинные владельцы, которых род с давних времён считал своей принадлежностью известные вотчины, стали пользоваться этими имуществами уже на новых основаниях – в качестве вознаграждения за службу, и князь мог лишать их достояния за неповиновение и измену, как и тех, которых наделил вотчинами вновь. Отдача в кормленье было пожизненное право пользоваться доходами и владеть имениями, также за обязанность служить за них то был первообраз поместного права, впоследствии широко распространённого на Руси. Боярину, называемому введённым, князь поручил управление и суд над какой-нибудь из своих волостей, с уделением боярину из получаемых доходов некоторой части в качестве вознаграждения за управление.
Такой феодальный строй мог существовать и быть крепок только до тех пор, пока была крепка и деятельна власть Орды. Но сами ханы, вместо того, чтобы, как делалось сначала, давать звание старейшего великого князя то князю одной, то другой Земли и не допускать преемства в одной линии, чтобы тем не допустить одному из княжений слишком усилиться над другими, – подняли и возвысили московских князей, давая им звание старейшего великого князя одному за другим. Права за московскими князьями не было никакого, кроме ханского произвола, и они именно тем и приобретали благосклонность ханов, что не искали великого княжения на основании каких бы то ни было прав и преданий, а просили только ханской милости, и кроме этой верховной милости никакого права знать не хотели. Это резко выразилось при соискательстве великого княжения перед ханом, в 1432 г., Юрием Шемякой и Василием Васильевичем московским. Когда Юрий думал выиграть свое дело, ссылаясь на старых летописцев и разные старые списки, боярин Иван Дмитриевич, хлопотавший за Василия, бывшего ещё малолетним, указал хану, что его князь ищет великокняжеского стола по царскому жалованью: «ты – выразился он – вольный царь, волен в своём улусе кого восхощешь жаловать на твоей воле»? Такой аргумент тогда же понравился хану, и Василий московский признан великим князем. С таким презрением ко всяким историческим правам, с таким уважением паче всего к силе и действительному могуществу относились все московские князья, льстили, раболепствовали пред ханами, между тем сами усилились, обогащались, увеличивали свою территорию, а тем временем в Орде произошли смуты, нестроения: царство, основанное силой оружия, почти без всяких гражданских зачатков, скоро стало разрываться и, соответственно этому явлению, феодализм на Руси падал и уступал место монархическому началу. Московский князь, утвердивший за собой и за своим потомством привилегию звания великого князя над всей Русью, подвластной Орде, Иван Калита, был бесспорно человек великого ума и чрезвычайно ловкий. В продолжении каких-нибудь тринадцати лет он упрочил за собой обширное, по своему времени, владение. Из его духовного завещания видно, что он владел пространством, занимаемым теперь уездами рузским, звенигородским, подольским, коломенским, серпуховским, можайским, бронницким, боровским, перемышльским. Из духовного завещания его внука видно, что он же купил себе Галич, Белоозеро и Углич с их волостями. Кроме того, он в разных местах приобретал себе сёла, копил с них доходы и употреблял на покупку новых сёл, имея в виду сколько возможно более расширить территорию своих владений. Владимир подарен был ему ханом. Ярославские и ростовские князья были ему подручниками. Тверская Земля была унижена и до крайности разорена; тверские князья принуждены были признавать себя под началом московских. На Новгород, который помогал Калите, он уже наложил тяжёлую руку, в благодарность за содействие к достижению своего могущества.
Его преемники продолжали закупать себе сёла и накоплять богатства. Внук его, Димитрий, пользуясь нестроениями в Орде, покусился на открытую брань с завоевателями Руси. Это событие сильно подняло и на будущие времена утвердило нравственное значение великого князя, после того, как он явился предводителем русских князей в первый раз уже не по ханскому приказанию, а по свободному стремлению доставить русской Земле независимость от иноплеменников. Последовавшие затем неудачи показали, что ещё не пришла пора вести борьбу, что завоеватели, несмотря на начавшееся распадение их державы, ещё настолько сильны, чтобы показать Руси пагубные плоды её неповиновения, что ещё придётся московским князьям поддерживать себя искательством милостей у ханов, а не борьбой с ними; но эти неудачи, отсрочив дело освобождения, были, по причине того же нестроения в Орде, поправимы и потому не подорвали нравственного значения главенства над Русью, показанного московским князем в смелом предприятии против Мамая. Преемник Димитрия, Василий, совершил важный подвиг: он овладел суздальским и нижегородским княжением, городами Муромом, Тарусой, Мещерой, Городцом, и этого достиг он уже не по милости хана, а собственными силами и ловкостью.
Не видно, однако, чтобы московские великие князья, постепенно п последовательно усиливаясь, имели ясное сознание о создании единодержавного государства. Судьба вела их к этому; но сами они, сообразно понятиям, наследованным от прародителей, долго смотрели на свои владения, как на вотчину, покупали, а подчас и насилием отнимали у других волости, но потом делили их между сыновьями, назначая одного из них, старшего, старейшим над другими, и, таким образом, продолжали феодальный порядок. Из этого могло выходить только то, что линии, отдалённые замещались бы ближайшими к великому князю, и только; сказать иначе – сильнейший грабил бы слабейшего, при возможности грабить, и наделял бы ограбленным своих присных. От такого состояния дел до государственности не близко. Но на счастье русскому государству княжеский московский род не слишком распложался, и великий московский князь часто оставался при небольшом количестве родственников, имеющих владения в его великокняжеской московской волости. У Калиты старший сын Симеон умер бездетным, второй, оставил единственного сына, бывшего великим князем и только от третьего, – Андрея, осталось потомство, образовавшее линию удельных князей, имевших владения внутри московской области и подначальных непосредственно великому московскому князю. У Димитрия Донского было пять сыновей, но кроме великокняжеской линии, последовавшей от старшего сына Василия, из остальных сыновей Донского только у одного, Юрия, осталось потомство. Междоусобие Димитриевых внуков, великого князя Василия Васильевича и сыновей Юрия, выбросило потомство последнего из рода владетельных князей; вместе с тем уничтожились уделы и потомков Андрея, сына Калиты, кроме удела верейского князя, находившегося в полной зависимости от великого князя. Таким образом, Московская Земля была сосредоточена в одних руках и в таком виде доставалась сыну Василия Васильевича Тёмного, тому великому умом и деятельностью Ивану, который принял на себя историческое призвание введения монархизма.
Ему, обладателю всего московского великого княжения, предстояло исполнить следующие задачи: окончательно освободиться от всякой зависимости в отношении к Орде; не допустить своих братьев быть такими князьями-государями в своих ветчинах, какими бывали прежние братья великого князя; подчинить северные народоправныя Земли, уничтожив их вечевой строй и автономию; присоединить к Москве два великих княжения, тверское и рязанское, и, таким образом, совершенно уничтожить феодальный порядок и сделаться полным государем-собственником Руси, заменив для неё татарского хана.
Исторические обстоятельства сложились превосходно для разрешения этих задач, и Иван совершил своё призвание; только немногое, как, напр. окончательное уничтожение вечевых форм во Пскове и слитие с московским великим княжением рязанского, уже и без того потерявшего свою самостоятельность, великого княжения осталось довершить его преемнику.
IX
Но отчего же борьба возникшего монархизма с феодализмом пошла так успешно и последний оказал так мало упорного, деятельного сопротивления?
Что создало у нас феодализм, то и держало его существование. Слабость создавшей его стихии ослабила невольно и своё создание. Феодализм, как мы уже показали, был произведение татарского завоевания. Татарские ханы сделали князей из правителей земель вотчинниками земель; только при защите со стороны ханов и могли князья держаться, а это могло быть только до тех пор, пока ханы были сильны: только тогда князь, слабый в сравнении с сильным, мог находить против покушений последнего силу в том, кто был равным образом владыка и слабого, и сильного на Руси. Но как только Орда стала разлагаться, как только ханы перестали поддерживать созданный ими строй русской Земли, стали довольствоваться одной данью, предоставив судьбе внутреннее течение политической и общественной жизни, – мелкие князья очутились без внешней подпоры против крупных и сильных. Много их погибло в междоусобиях; – нравы до того огрубели, что случаи самого бесцеремонного истребления друг другом были нередки между князьями, и тогдашняя Русь не возмущалась такими случаями, как бывало в прежние времена, в дотатарский период; те князья, которые остались целы с потомством, потеряли не только внешних защитников в ханах, но и ту внутреннюю или домашнюю силу, на которую могли опираться для защиты и охранения своих прав и владений. Эту внутреннюю силу составлял для них служилый класс – прежняя дружина, разделявшаяся на высшую и низшую степени, на бояр и вольных слуг, иначе детей боярских. Хотя люди эти, получая от князей кормленья и вотчины и за то обязанные князьям службой, тем самым зависели от князей; хотя князь, как вотчинник своего княжения и господин в своём княжении, мог непослушного лишить имущества и имел право даже казнить его, но так как служилые составляли для него ратную силу, то князь только с их помощью и мог охранять себя, и потому выходило, что насколько они зависели от князя, настолько и князь зависел от них. Это, по крайней мере, вполне можно сказать о боярах – лицах первостепенных в служилом сословии. Князь должен был ласкать их, советоваться с ними, называть их своими думцами, а нередко и поступать по их желанию, ограничивая свои собственные стремления им в угоду. Но бояре не могли привязаться к князю более, чем к своим собственным выгодам. Это свойство лежало в нравах и привычках служилого сословия, наследованных от дедов и прадедов. Издавна боярин и вольный слуга считали себя вправе отъезжать от одного князя к другому, из одной земли в другую; ничего не могло быть естественнее этого обычая в таком крае, где, при возможном и разнообразном раздроблении, никогда не терялось понятия о единстве всей страны, при каких бы то ни было условиях и переменах. Если где служилые этого не делали, то единственно там, где им было выгодно оставаться постоянно на одном месте или где, в данное время, было опасно раздражать князя. Пока могучая рука ханов охранительно почивала на феодальном строе Руси, пока князь, владетель небольшой вотчины, мог найти себе защиту и опору в милости общего для всех владыки, до тех пор бояре и вольные слуги служили таким князьям, соединяя свои интересы с княжескими; но по мере того, как влияние верховной власти ханов на внутренние отношения князей между собою ослабевало и крупные князья стали усиливаться, бояре и вольные слуги почувствовали, что им невыгодно держаться слабых и переходили к сильнейшим, сообщая последним ещё более силы своей службой. Бояре каких-нибудь князей елецких или козельских переходили к великому князю рязанскому, бояре князей микулинских или дорогобужских – к великому князю тверскому; но так как скоро всех крупнее, выше и сильнее оказалось московское великое княжение, то они более всего стали переходить к великому князю московскому и всякий успех последнего привлекал к нему толпу служилых людей. Таким образом, счастливый исход борьбы с тверскими, суздальскими и рязанскими князьями привлекал на сторону великих московских князей тех бояр, которые служили их противникам. В XIV-м в. во время борьбы с Тверью, как только Москва стала брать перевес, тверские бояре покинули своего князя и отъехали к московскому. Тоже случилось в Твери и в эпоху последней катастрофы, лишившей Тверь окончательно самобытности: тверские бояре, коромольники, как их называет летописец, покинули своего князя Михаила Борисовича в самом стеснённом положении и передались на сторону московского. Известно, что измена бояр доставила Москве, при великом князе Василии Димитриевиче, суздальское и нижегородское княжение. Бояре, на челе которых был румянец, предательски подвели своих князей в беду и выдали их великому московскому князю. Подобное произошло и с Рязанью. Подобное происходило, без сомнения, и везде, хотя мы не имеем подробностей об упадке разных княжений, которых владетели вдруг появляются служебниками великого московского князя. Москва, со времени Калиты до полного образования в ней монархии, была обетованным средоточием, куда стекались отовсюду бояре и служилые люди не только из княжений северных и восточных, но из тех русских земель, которые уже не состояли с северными и восточными в такой тесной связи, как прежде, – из Киева, Волыни, Белой Руси, Литвы; в число московских бояр поступали пришельцы и не из русских стран; много было фамилий, впоследствии знатных, о которых родословные книги гласили, что предки их пришли из немец или из Орды: потомству двух таких чужеземных родоначальников – Музы Чета и Андрея Кобылы суждено было потом сидеть на упразднённом троне Рюриковичей по выбору Земли русской. Все эти служилые люди, как перешедшие в московское княжение из иных русских Земель, так пришельцы из чужих краёв, наделялись от великих московских князей землями и правами по их достоинству и службе. Московские великие князья ценили боярство и ратную силу, потому что с ними получали перевес на Руси и расширяли свои владения. Но и боярству и вообще служилым людям было выгодно держаться великого московского князя – ни у кого на Руси не могло быть им так хорошо. Они помогали московским князьям подчинять других князей, приобретать земли, за то и московские князья со всяким успехом и приобретением награждали их. Понятно, что, при такой связи посредством обоюдных равносильных выгод, бояре, будучи слугами московского великого князя, были его советниками и он, властвуя над ними, делал всё с их совета и ничего не предпринимал без них. В этом смысле летопись, описывая кончину Димитрия Донского, влагает ему такое обращение к своим боярам: «под вами грады держах и великие власти; вы же не нарекостеся у меня бояре, но князи Земли моей»; так естественно было до тех пор, пока великие московские князья не усилились до того, что могли уже поступать самовластнее. С переходом бояр и служилых людей на сторону сильнейшую, что оставалось делать слабым князьям, потерявшим силу совета и рати? Составлять новую силу, поднимать из громады простого народа способных и возводить их в служилые и в бояре? Но это не так-то было легко: пока образовалось бы новое боярство, новое служилое сословие – нужно было время, а история не ждала; пока слабый мог усилиться, сильнейший задавил бы его, пользуясь периодом слабости. Да если бы даже были возможность и время образовать новое боярство и новый служилый класс – новые все-таки поступили бы, как поступали старые: выгоды склоняли бы их перейти на сторону сильнейшего и предать своих благодетелей. Самобытность слабого удельного князя делалась для него бременем. Её нужно было охранять, а охранять её было нечем. Пытаясь охранять её, он должен был раздражать сильнейшего, а сильнейший всегда мог за то лишить его не только владения, но и куска хлеба. Притом такое владение мелкого удельного князя не было в безопасности от беспрестанных внешних ударов; с разложением Орды образовывались в татарском мире чисто разбойничьи, наезднические общества, жившие грабежом и набегами; русские Земли, переставая чувствовать деспотизм иноземной завоевательной власти, стали страдать едва ли не хуже прежнего от иноземных опустошений и разорений; мелкие князья не в силах были оборониться и от них. Им отовсюду грозила беда и ниоткуда не было спасения. Что же оставалось им? Единственный исход для них был – пожертвовать своею независимостью, добровольно отказаться от самобытности, покориться сильнейшим, поступить в число подвластных, идти по пути, указанному боярами и стать наравне с боярами. Так и поступили удельные князья. Одни за другими они вступали в службу великого московского князя и за то получали обеспечение владения своими вотчинами. Ещё когда московское величие было в зародыше, при князе Юрии Даниловиче, были у московского князя служилые князья; число их всё более и более увеличивалось, а при Иване III была их уже большая толпа между боярами. По своему происхождению они пользовались почётом в боярском сословии, к которому стали принадлежать, но получили и важное ограничение против других: великие князья не дозволяли им продавать своих старинных княжеских вотчин. Это запрещение возникло из прежних условий и было очень естественно. Княжеские вотчины, имевшие значение самобытных владений, как бы мелких государств, уже поэтому в старину не подлежали продаже. Но в феодальном строе мелкие князья в известной степени подчинялись великим, обязаны будучи доставлять им ордынскую дань и выходить в поле со своей ратью по их призыву, следовательно, хотя они и управляли своими владениями самобытно, но в тоже время, по причине обязанности к великим князьям, лежавшей на них по отношению к своим владениям, эти их самобытные владения составляли часть волости или области великого князя. Если бы князь, владетель такого княжения, перешёл в службу к иному великому князю со своим владением, то тем самым и владение его перешло бы к Земле того, к кому он перешёл; это было бы к ущербу того великого князя, под началом которого владелец со своим княжением состоял прежде. Понятно, что последний ни за что этого не мог допустить, и потому великие князья ставили по отношению к младшим условие, что если князь, подведомый великому, перейдёт к иному, то он лишится своей вотчины, находящейся в Земле, принадлежащей к области того великого, у которого он находился под началом. Тоже прилагалось и к продаже. Продажа влекла за собой передачу права владения. Княжением мог владеть только князь, следовательно, князь мог продать своё княжение только другому такому же, как и он князю. Но в таком случае князь, мог продать свое княжение иному великому князю или же равному себе, но состоящему под началом иного великого князя, и это имело бы значение, равное тому, если бы он сам, со своим княжением, перешёл под начало иного великого князя. Эти условия, стеснявшие права мелких князей, перешли и к Москве, когда мелкие князья одни за другим делались служебниками великого московского князя. Сначала они наблюдались по необходимости, пока кроме московского великого князя существовали другие великие князья, а потом, правило возникшее из обстоятельств, переживши произведшие их обстоятельства, долго существовало как обычай, оправдываемый, впрочем, укоренившимся взглядом на значение князей и их княжений. Князь отдавался великому князю и получал от него своё княжение уже как вотчину, раз им же уступленную; великий князь жаловал ею прежнего владельца; таким образом, последний получал от великого князя собственность своего рода уже как собственность великого князя, уступаемую ему и его потомкам в пользование. Таким образом, княжеские старинные вотчины стали чем-то средним между вотчиной и кормленьем или поместьем; то были скорее поместья, отличавшиеся от прочих поместьев тем, что давались не пожизненно лицу, а роду, до тех пор, пока этот род не прекращался; в последнем случае княжеская вотчина шла на великого государя.
Период от смерти Димитрия Донского был временем укрепления великокняжеской власти, постепенного возвышения её до полного самодержавия и столь же постепенного упадка боярского влияния на власть. К сожалению, очень трудно, по недостатку данных, проследить явления этого многозначительного периода. Димитрий поручал сыновьям своим советоваться с боярами, и без них ничего не начинать. При взаимной поддержке великого князя боярами и бояр великим князем, при соглашении их интересов, это было вполне естественно, и, казалось бы, с падением уделов, с уничтожением феодального строя, на Руси должна была образоваться монархия, в которой власть монарха была бы разделена с боярами. Но так кажется только, с одной стороны. Рассмотревъ вопрос с другой, мы увидим, что великие князья поставлены были в такие счастливые условия, что их власть должна была возрасти до полного самодержавия, и оппозиция со стороны боярства могла явиться не сильною, а страдательною.
Великие князья не очень щедро жаловали вотчинами, и гораздо щедрее были на кормленья. Пожалованье вотчиною или обращение поместья в вотчину было явлением особенного доверия и расположения; обыкновенно бояр награждали кормленьями или поместьями; это ставило их в такое положение, что они особенно нуждались в расположении князя. Поместья давались пожизненно, но могли быть даны и детям того, кто владел ими прежде; сверх того, если детей было много, то им давались ещё и новые поместья кроме отцовских: всё это зависело от воли и благорасположения великого князя. Чтобы приобрести и поддержать доброе внимание к себе со стороны великого князя и тем дать обеспечение своему семейству, боярин должен был угождать великому князю и заискивать его милости. Но система кормлений давала последнему ещё и другую толпу слуг, которых прямая выгода была держаться великого князя и охранять его власть: то были дети боярские, которые, за службу свою, получали в кормление поместья в небольших участках. Они вообще были люди небогатые, существовали одной только службой; каждый из них был неровен по достоинству боярину, но все вместе составляли силу, которая, по повелению великого князя, готова была стоять за его интересы, и в случае, если бы могло дойти дело до столкновения верховной власти с боярством, они, как нахлебники первой, конечно, не замедлили бы стать для неё орудием против боярского сопротивления. Наконец, едва ли не важнее для успехов самодержавия и безопасности его от боярской оппозиции было то, что боярство, как по свойству своего состава, так и по сложившимся в нём нравственным взглядам, не имело задатков для корпоративного сплочения членов за интересы сословия против верховной власти. Бояре не были люди, связанные ни узами происхождения, ни преданиями одинаковых свободных гражданских прав; один из них пришёл оттуда, другой отсюда; каждый искал своей выгоды в службе московскому великому князю; только служба их соединяла и более ничто; каждый знал только себя и своих ближних по роду, да великого князя, которому служил; к интересам других, подобных ему бояр, у него не только не лежало сердце, но они постоянно сталкивались с его интересами. Боярин или боялся, чтобы другой не «заехал» его, т. е. не стал к великому князю ближе и, следовательно, выше его, или же сам пытался заехать другого товарища. Отсюда обычай местничества, обычай древний, которого господство мы встречаем уже в XIV веке из спора бояр Ивана Калиты, Родиона Нестеровича с Акинфом Гавриловичем. Первый заехал последнего, и потом, после того, как последний отъехал в Тверь, убил в бою и принёс на копье великому князю голову великокняжеского изменника, а своего местника. С тех пор мы видим местничество непрерывно до конца XVII века. Хотя этот обычай нередко вредил государственным делам, но в тоже время был полезен для успехов самодержавия, потому что не давал боярам сплотиться, образовать между собою общие сословные интересы и постоять за них. Родовая честь – существенный признак всякой родовой аристократии, измерялась у бояр только службой государю; дети и внуки могли гордиться заслугами отцов и дедов единственно в сфере службы. С течением времени случаи службы умножались и местничество усложнилось и запуталось; каждый только того и глядел, чтобы беречь честь свою и своего рода против другого, чтобы другой не сел и не стал выше его, когда – не то что предок этого другого занимал на великокняжеской службе обязанность или поручение выше его предка, – а совершенно посторонний человек, стоявший на служебной лестнице ниже его предка, был в тоже время выше такого лица, которое было равно с предком того другого, которого возвышение пред собою он считал оскорблением для себя. Такие понятия делали невозможным никакое сплочение боярского сословия за свои интересы и противодействие верховной власти. Но местниченье не было исключительно принадлежностью боярства: оно распространялось и на всех вообще служилых людей; все местничали друг с другом; всякий хотел быть выше другого в служебном деле или по крайней мере обнаруживал склонность находить предлог, чтобы не допускать другого стать выше себя.
Этот-то эгоизм служивого сословия, эта служебная привязанность каждого к воле великого князя, это отсутствие сословных интересов – были важнейшими средствами к укреплению самодержавной власти. Надобно заметить, что московские великие князья благоразумно не вооружали против себя ни боярства, ни массы служилых людей и не давали повода пробудиться у них каким-нибудь такого рода побуждениям, которые бы направлялись к сознанию прав сословия и охранению их. Великий князь советовался с боярами, ласкал их, поверял им служебные обязанности, но если кто-нибудь из бояр навлекал на себя гнев великого князя, последний не страшился наказать его; так, Василий Димитриевич отнял у знатного боярина Свиблы его вотчины; то же сделал Василий Васильевич с боярином Иваном Дмитриевичем; а Иван Васильевич, по своей воле, казнил их, постригал в монахи и даже подвергал телесному наказанию. Суровый поступок великого князя с боярином не раздражал других бояр, они смотрели на него, как на дело, относящееся только до того, кого постигала опала, а никак не до других; напротив, опала какого-нибудь боярина доставляла другим приятность, потому что эти другие были недовольны его возвышением и с его падением надеялись сами подняться. По мере падения уделов и соединения русских земель во единое московское государство, боярство более и более теряло свое значение великокняжеского совета и ниспускалось к холопству. Окончательное уничтожение права отъезда сделало бояр совсем служилым сословием, холопами.
Недаром в древней Руси существовало правило, вошедшее в Русскую Правду, что кто привяжет к себе кличь без ряда, того считать холопом; – иначе, кто станет служить другому без предварительных условий, которыми ограждалась его свобода, тот в глазах всего общества тем самым уже налагает на себя звание холопа или несвободного человека. Ясно, что понятие о службе другому лицу совпадало с понятием о холопстве или неволе. Древняя дружина никак не была толпою слуг князя; слово служба не имело того значения, какое получило после, а название дружина явно указывает, что дружинники были друзья, товарищи, сопутники, помощники князя, а не слуги его. Сначала, как мы указали, они составляли вольную шайку под начальством князя, как бы атамана; впоследствии, под влиянием христианства, когда дружинная стихия сливалась с земской, они, будучи нередко членами той же земли, которой управлял князь, были вообще его помощниками, его силою, необходимой ему как правителю, избранному Землёй, и во всяком случае, служа князю, служили Земле, потому что, в обширном смысле этого слова, и сам князь служил Земле. Но когда земское или вечевое начало подавлено было татарским завоеванием, когда князь, по ханскому изволению, стал вотчинником, тогда дружинникам приходилось служить одному лицу князя, уже не зная Земли, и таким образом они из княжеских дружинников обращались в княжеских слуг. Так как князей было много, а Русь, находясь под единой властью хана, при своём раздроблении, не переставала быть единым телом, то эти слуги сохраняли древнее право переходить из Земли в Землю, от князя к князю, и потому назывались вольными: в этом праве перехода состояла их воля и с таким правом поступали они на службу к московским великим князьям. Право это постоянно сдерживалось выгодами служить у сильнейшего из князей и опасностью раздражить его, но несмотря на очень частую невозможность им пользоваться, все-таки продолжало существовать до уничтожения уделов, т. е. до тех пор, пока переходить или отъезжать было уже некуда – разве в чужие земли, что считалось уже изменой. Таким образом, мы видим прекращение этого права при Иване III, а окончательное уничтожение уже при его сыне. Тогда все служилые люди, не исключая и князей, стали называться холопами государевыми. Это вполне согласовалось с древними, не умиравшими ещё, понятиями русскими. Всякий человек, служащий другому человеку, был или вольный человек – наймит, или холоп. Воля выражалась правом служащего оставить того, кому он служит; кто терял это право, тот делался холопом; иначе – холопство в том и состояло, что слуга не мог оставить господина, и отсюда уже истекали разные правила, расширявшие власть господина и стеснявшие гражданское положение раба. Пока крестьянин, живя на земле господина, сохранял право «отказа», т. е. право перейти на иную землю, до тех пор он назывался крестьянином; если же он, вследствие стеснённых обстоятельств, как часто бывало, лишал себя этого права, по взаимному соглашению с господином – он из крестьянина делался холопом, хотя продолжал жить там же, где жил до того времени. В подобном положении очутились и служилые люди по отношению к великому князю, с той разницей, что они не по своей охоте лишились этого права, а вследствие сложившихся обстоятельств. До тех пор, пока они могли отъезжать – они были вольные слуги, служилые люди великого князя, а когда это право прекратилось, они стали его холопами. Тогда они стали крепки ему, его государству, крепки не только сами лично, но и со всем своим потомством. Не только бояре и служилые князья, но самые родные братья великого князя стали именоваться его холопами. В частном быту издавна хозяин, по отношению к своему невольному человеку, назывался государем, а тот – его холопом; тоже сделалось и в быту государственном. великий князь, называвшийся прежде господином или господарем, стал называться государем, а его служилые люди – его холопами. Но слово холоп, нераздельное с понятием о службе, по отношению к государю, осталось только принадлежностью служилого человека; духовное лицо не было холопом государя, а богомольцем; посадской или волостной человек не был также холопье, а сирота.
Таким образом образовалось государство с единодержавным главой, состоявшее из холопов, сирот и богомольцев; те же, которые, по разным условиям течения общественной жизни, не принадлежали ни к тем, ни к другим, ни к третьим – назывались гулящие люди и составляли важнейший элемент народного исторического движения.
X
Существует мнение, что образованию единодержавия много помогло влияние великой княгини Софии Фоминишны, гречанки, и пришедших с ней греков. Что действительно такое воззрение существовало в эпоху, близкую к этому событию, показывает беседа опального Берсеня с Максимом греком , происходившая в государствование Василия Ивановича, сына Ивана III. «Как пришла сюда мати великого государя со своими греки, ино наша земля замешалася, и пришли нестроения великие, как у вас в Царьграде», сказал Берсень Максиму. Грек заметил ему, что София была особа знатного происхождения. Москвич на это сказал: «какая бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Максиме господине! ведаешь и сам, а и мы от разумных людей слыхали: которая Земля переставляет свои обычаи, и та Земля не долго стоит, а здесь у нас князь великий обычаи переменил». Что эта перемена обычаев состояла именно в упадке боярского совета и возраставшем самовластии государя, показывают слова того же Берсеня, которыми объяснил он то, что высказал прежде: «лучше старых обычаев держатися, и людей жаловати и старыхъ почитати, а ноне-де государь наш запершись сам-третий у постели всякие дела делает». Из этого достаточно видно, что усиление самодержавия возбуждало между современниками ропот, и они приписывали такую перемену влиянию Софии и иноземцев. Знатные бояре в своё время не терпели этой женщины и даже успели поссорить её с великим князем, но после жестоко поплатились за это. Иван, назло жене, лишил великокняжеского преемничества рождённого от неё сына Василия, венчал на царство внука – отрасль своей первой супруги тверской княжны, а потом, помирившись с Софиею, засадил в тюрьму венчанного внука и предал опале противных ей бояр. Нет сомнения, что хитрая и ловкая гречанка, умевшая выстоять всякие семейные и боярские противности, оказывала влияние на понятия и характер мужа, но мы думаем, что она могла только укреплять его в помыслах самодержавия, а не зарождала их в нём. Обстоятельства, к которым привела Русь вся её предшествовавшая судьба, были достаточны для возбужденья решительных стремлений к самодержавию без посторонних, чуждых влиянии. Иван довершил то, что работали его прародители, хотя часто с смутным сознанием последствий своей работы. Он покончил с Новгородом: эта Земля прежде находилась только под началом московского великого князя; теперь он привёл её в состояние не только зависимости, но полного порабощения: он выселил из родины горожан и землевладельцев и раздал в кормленье своим служилым имения новгородцев; через это он не только обеспечил для себя спокойное обладание Севером Руси, но ещё устроил там ратную силу, всегда готовую стоять за всякие интересы своего государя. Сословие детей боярских, наделённых за службу поместьями, – важнейшее орудие для поддержки московского самодержавия, при нём значительно умножились. Вятка также была покорена, и там на место выведенных туземных жителей царь Иван населил детей боярских. Пала потом и самобытность Твери. Орда более не властвовала над Русью. Теперь сам московский великий князь делался её владыкой, тем, чем был для неё хан; вся Русь становилась его достоянием; громада народа, давно забитого, отвыкшего от всякой самодеятельности и привыкшего только повиноваться силе – безропотно должна была служить ему одному и потом, и кровью. Что могли ему сделать бояре? Как посмеют они требовать от него, чтобы он, в своих поступках, соображался с их видами, испрашивал их советов и ничего не начинал без их думы, как некогда поступал Димитрий Донской, поучая и детей своих следовать своему примеру? Герберштейн говорит, что это был такой деспот, что не было к нему подступа: женщины, встретившись с ним, млели от страха, а бояре трепетали перед ним, боялись вымолвить слово в его присутствии, и когда он, сидя на пиру, дремал, они раболепно молчали, страшась нарушить спокойствие властелина. Это была одна из тех сильных, могучих натур, которые, даже не имея права на власть, невольно внушают страх и повиновение. Понятно, что сорокалетнее пребывание бояр с властелином такого характера должно было послужить им превосходной школой покорности и повиновения. Влияние Софьи и вообще иноземцев отразилось на тех царственных приёмах и придворном величии, которые стали с тех пор сопровождать жизнь московского государя. Обрядность умершей в дряхлости Византии стала заменять простоту юной Руси, и она-то, эта обрядность, впоследствии так сросшаяся с обиходом московского двора, так разветвившаяся во множестве своеобразных приёмов, – она, вначале, соблазняла непривычных к ней русских, изливавших, при случае, негодование против Софии и греков. Важнейшим признаком влияния византийской царевны было то, что московский великий князь, сочетавшийся с ней браком, стал воображать себя преемником славы и величия православных византийских царей. С этой идеей Иван Васильевич в некоторых своих грамотах уже титуловался царём и счёл нужным освятить обрядом царского венчания назначение себе преемника в особе своего внука, которому не удалось царствовать. Сын Ивана, Василий, не повторил над собою венчания на царство, быть может, избегая подобия с племянником, который томился в оковах, бывши первой личностью в русской истории, носившей царский венец. Но и Василий не чуждался царского титула, укреплявшего и освящавшего возникшую самодержавную монархию. При Василии Ивановиче самодержавие достигло своего апогея. Берсень, сравнивая его с родителем, описывал последнего так, что нам он может показаться либеральным государем в сравнении с сыном. Иван Васильевич, по замечанию Берсеня, допускал против себя «встречу», – позволял себе противоречить, а Василий не искал и не принимал ничьего совета, хотел быть сам мудрее всех; все дела, по выражению Берсеня, сам-третий у постели делал. Современник Герберштейн оставил нам очень живой и рельефный образ этого государя, представив в нём истинный тип самовластного деспота. По словам императорского посланника, не было в мире монарха с такой властью над подданными, какую имел московский государь. Всех он угнетал тяжёлым рабством и располагал по произволу жизнью и достоянием всех от мала до велика. Ездили в посольстве к императору Карлу V в Испанию князь Иван Ярославский и дьяк Семён Трофимов; там их наделили разными подарками – серебряными и золотыми сосудами, блюдами, цепями, монетами; по возвращении их в Москву, всё у них забрал государь. К удивлению иноземцев, это не возмущало русских: «Что же, говорили они, государь иным чем пожалует». Обогащая самого себя всеми средствами, Василий умышленно старался приводить в бедность бояр; нужно ли дать кому-нибудь поручение, сопряженное с издержками, – московский государь приказывает тому, на кого возлагает поручение, исполнить его на свой собственный счёт. Тот же Герберштейн сообщает, что государь хотел послать Третьяка Долматова по делу к императору Максимилиану; дьяк стал отговариваться недостатком средств; за это государь велел всё его движимое и недвижимое имущество отписать на себя, а его самого на всю жизнь запереть в тюрьму, там несчастный дьяк и умер, а семейство его осталось в нищете. «Государь решает сам все духовные и мирские дела, говорит Герберштейн. Хотя советники у него и есть, но никто из них не смеет разноголосить с государем, не только что противоречить ему. Все говорят, «воля государя – божья воля; что ни делает государь, всё это он делает по божьей воле; он, словно как ключник или дворецкий у Господа Бога, – творит то, что Бог велит. Сам государь, если его о чём-нибудь просят, хоть, например, об освобождении узника, обыкновенно отвечает: «если Бог повелит – освободим». Равным образом, если кто спрашивает другого о чём-нибудь неизвестном или сомнительном, то ему отвечают такой фразой: «про то ведают Бог , да великий государь»! Не знаю, или народ по своей грубости требует такого тирана себе в государи, или тирания государя сделала народ грубым, бесчувственным и жестокосердным». 1 Всё повиновалось самовластью. Между тем втайне вздыхали бояре о тех временах, когда их предки не дрожали перед великими князьями, а говорили с ними смело, когда князья без их совета ничего не начинали. Но при таких государях, каковы были Иван и сын его Василий, опасно было шёпотом друг с другом поговорить об этом, страшно было даже помышлять.
Вдруг всё изменилось независимо от всяких боярских усилий. Бояре возвратили себе самодеятельность, хотя не надолго.
XI
Василий умер, оставив преемником малолетнего сына. Надобно же было, вместо малолетнего, управлять государством взрослым людям: были у Василия братья, но братья великих князей еще не усвоились с долгом подданных до того, чтобы, сделавшись правителями вместо малолетнего племянника, не покуситься самим захватить его достояние. И бояре невольно очутились правителями русской Земли. Исполнялось, таким образом, мимо их стараний, тайное, заветное желание, которое они так долго принуждены были заглушать в себе, что уже почти забыли его. Но тут-то боярство показало, как много легло на нём следов предшествовавшего времени, и как самое их старинное звание княжеских слуг внушало им свойства, делавшие их мало доступными к умению образовать из себя кружок свободных людей с целями, касающимися устроения судьбы края и своего сословия. Эгоизм лиц и небольших партий, слагавшихся не во имя идей, а из частных видов, был сильнее всяких земских и сословных интересов. В то время бояре, как сословие, почти вытирались из классов русского народа, и самое слово боярин уже получило совсем иное значение. С усилением Москвы, московские великие князья начали своих бояр жаловать титулом «боярина»; таким образом, боярин значил уже чин, сан, по великокняжескому пожалованию, и помещался на придворной лестнице почестей. Кроме бояр, были пожалованные государем дворецкий, окольничий, кравчий, постельничий, конюший, ловчий, оружейничий – чин боярина был выше других. Боярская дума, прежде бывший совет свободно служащих у великого князя слуг высшего разряда и достоинства, состояла теперь из тех лиц, кого пожалует в боярство государь. Правда, при этом принимался во внимание род, так что большей частью в бояре жаловались те, которых предки были боярами, но всё зависело от воли государя; могли быть пожалованы люди, которые не считали своих отцов и дедов в высоком сане; могли остаться, не получив никогда боярского сана, и такие, которых отцы были облечены этим саном. Прежнее значение слова боярин, в смысле высшего сословия, ещё долго оставалось в неофициальном употреблении; не только в те времена, о которых теперь идёт речь, но и гораздо позже, боярин вообще значит тоже что господин, знатный человек, отличавшийся как по происхождению, так и по средствам жизни, и в этом смысле говорилось – боярский дом, боярские люди; в таком значении слово это перешло и к нашим временам в сокращённом виде – барин. В ХѴІ-м веке значение боярина в смысле сословия уже значительно ослабело, впало в неопределённость и потеряло юридический характер. Кроме бояр по сану, боярами по роду и сословию могли называться лица, принадлежащие к древним знатным родам и сами собой поддерживавшие своё значение и влияние на общественные дела, которые всё-таки группировались около бояр по сану, имевших с ними одинаковую знатность рода. Как мы сказали, чувство сословной корпоративности между ними было слабо, и потому во всех событиях эпохи младенчества Ивана Васильевича видно господство и преследование личных интересов. Одни у других стремились вырывать и, при удаче, вырывали правление. Сначала мать государя сделалась правительницей и, как следовало ожидать от правления молодой женщины того времени, возникла борьба между её родственниками и её любовником Партия последнего одолела, потому что за него временно были люди старых московских боярских родов, а родственники её, Глинские, были недавние пришельцы и возбуждали зависть в потомках старожилов; дядю правительницы уморили голодом в тюрьме; потом кружок недовольных собрался около дядей государя – братьев Василия; но не удалось им. Государевых дядей одного за другим уморили в тюрьме, а их сторонников наказали кнутом, других же из них, не так знатных, перевешали. Недолго жила правительница, и как думают, была отравлена. Тотчас по смерти её, захватили власть князья Шуйские, уморили голодом любовника умершей матери государя, скоро потом сами низвергнуты были Бельскими, потом в свою очередь со своей партией низвергли Бельских. Таким образом, Шуйские, Бельские, а с ними Оболенские, Палецкие, Кубенские, Шереметевы, Воронцовы и другие, не чувствуя над собой ярма и государева страха, как бывало во дни оны, давали простор разнузданным страстям, друг друга толкали, друг под другом рыли подкопы; слабейшие приставали к сильнейшим и при первом случае изменяли им; возвышение одних сопровождалось убийствами и преследованиями низвергнутых; все почти имели в виду только свои личные выгоды, руководились узкими побуждениями честолюбия, корыстолюбия или страха. Всякий пёкся о себе, а не о земских и государских делах – говорят современники. Впоследствии, царь Иван Васильевич в письме своём к Курбскому, вспоминая дни своей юности, так описывает времена боярского правления: «они наскочили на грады и сёла, ограбили имущества жителей и нанесли им многоразличные беды, сделали своих подвластных своими рабами, а рабов своих устроили как вельмож; показывали вид, что правят и устраивают, а вместо того производили неправды и нестроения, собирая со всех неизмеримую мзду и все творили и говорили не иначе, как в видах корысти (по мзде)». Свидетельство царя-деспота в этом случае не может быть сочтено недостойным вероятия, потому что оно подтверждается рассказами современных летописей; так, псковская летопись выражается о характере наместников во время правления Шуйских. «свирепи ако львове, и люди их аки зверие дивии до крестьян». При отсутствии корпоративного духа, бояре, захватывавшие власть, не думали установить какого-нибудь прочного ограничения самодержавной власти и оградить на будущие времена свободу и значение своего сословия. Не позаботились они и о таком воспитании малолетнего, бывшего у них в руках, государя, которое бы подготовило монарха в их духе. Шуйские, по своему неблагоразумию, поступали, напротив, так, чтобы впоследствии образовать из своего царственного питомца – тирана, склонного к злодеяниям и вместе раздражённого воспоминаниями своего унижения, перенесённого в детстве. Маленький Иван для забавы убивал и терзал животных, заслуживая за такие игры похвалы от своих воспитателей и с детства получил вкус к пролитию крови. Когда, впоследствии, этот приобретённый в детстве вкус обратился на кровь человеческую, он не забыл, как, бывало, во время его датских игр, князь Иван Васильевич Шуйский, сидя на лавке, клал ноги на постель его родителя и не оказывал ему самому ни малейшего уважения, как будто ни во что ставил сан, носимый малолетним. Подобные горькие воспоминания об унижении в детстве возбуждали впоследствии в Иване Васильевиче злобу к боярам. «Питаша его – говорит Курбский о его воспитателях – на свою и детей своих беду, ретяшеся друг перед другом, ласкающе и угождающе ему во всяком наслаждении и сладострастии».
Ясно, что правление слуг, очутившихся нежданно в положении господ, не могло произвести коренных преобразований в государственном строе. Пропущено было самое удобное время поставить преграду дальнейшему господству самодержавия, чего так внутренне желало боярство, и чего совершенно не умело сделать. Едва, привыкший из детства своевольничать, царь подрос, как попал под опеку своих дядей – Глинских, до тех пор сидевших тихо и смирно, страха ради. Они, вместе с государем, составили заговор против Шуйских и в один день, Иван Васильевич приказал схватить Андрея Шуйского и отдать на растерзание псарям. Затем следовали опалы, ссылки, заточения в тюрьму и неистовые выходки необузданного и кровожадного произвола. Иван достиг совершеннолетия, венчался на царство, женился – но продолжал находиться под опекой Глинских. Уничтожить эту опеку возможно было только тем самым средством, каким Глинские захватили её, то есть заговором. Кружок бояр, между которыми был дядя царицы, воспользовался случившимся в столице пожаром, одним из самых ужасных, какими богата русская история. Распустили в народе нелепый слух, будто бабка государя, Глинская, вырывала из человеческих трупов сердца, настаивала в виде и кропила этой водой улицы, а от этого произошёл пожар. Народ взволновался, убил государева дядю, Глинского; самому государю угрожала опасность от разъярённой толпы. Иван Васильевич испугался, потерялся и как часто бывает в таких случаях с людьми его характера, был склонен принять, как единственную опору, помощь религии. Явление было необычное в московской истории: неудивительно, что царь поддался влиянию духовного лица, которое на него подействовало религиозным страхом и утешением. То был знаменитый Сильвестр, одна из таких необыкновенных личностей, которые, во время спокойного течения общественной жизни, могут навсегда остаться незамеченными, но в эпоху переворотов и катастроф, силой своего ума и воли, вызываются стать на челе общественной деятельности. К большой потере для истории мы не знаем предварительной биографии этого человека: говорят только, что он был священник, пришлец из Новгорода. Несомненно, что душою происшедшего тогда в сердце Ивана Васильевича переворота был он. Сильвестр овладел его совестью. – царь всецело ему отдался, как руководителю и наставнику; вслед затем, вероятно по благословению Сильвестра, он приблизил к себе Алексея Адашева, человека молодого и незнатного: его отец только в следующем году произведён в окольничие. Эти два лица сошлись с князем Дмитрием Курлятевым, а потом приблизили к себе кружок князей и бояр, которые образовали около государя совет, управлявший его именем всеми государственными и земскими делами. Мы не можем сказать, из кого именно состоял этот кружок советников, руководимых Адашевым и Сильвестром. Мы знаем состав боярской думы тех лет, когда царь был под опекой Сильвестра и его пособников, но по этому одному нельзя делать заключений; иные, находясь в боярской думе, мало значили для дел; другие, не находясь там, могли иметь более значения; – и действительно, ни Сильвестр, ни Адашев не имели никакого участия и голоса в боярской думе, а однако течение дел более всего от них зависело. По ходу тогдашних дел можно указать на лиц, более деятельных в эту эпоху, на кн. Курлятевых, особенно Дмитрия, на кн. Куракина, кн. Мих. Репнина, кн. Турунтая, кн. Пронского, кн. Юрия Кашина, князей Воротынских, Одоевских, кн. Дмитрия Палецкого, кн. Курбского, кн. Петра Шуйского, кн. Горбатова, Сабурова, Шереметева, Морозовых. Но определить степень влияния каждого из них – нельзя. Мы были бы в совершенной тьме относительно этой чрезвычайно важной эпохи, если бы до нас не дошла драгоценная переписка царя с беглецом кн. Анд. Мих. Курбским; в их полемике отражаются как в зеркале две стороны – одна боярская, стремившаяся ограничить власть монарха, другая – царская, стремящаяся освободиться навсегда от подобного ограничения, стоящая за святыню самодержавной и безусловной воли верховного главы и помазанника. Вероятно, те, которых царь губил, особенно в начале эпохи своих мучительств, те, которые прославляются Курбским как мученики, оказывались в глазах царя виновными в стремлении ограничить его власть: но поэтому также нельзя заключать о степени их влияния при Сильвестре и Адашеве, тем более, что царь казнил и таких, о которых есть положительные сведения, что они были врагами Сильвестра и Адашева. Таким образом, он, например, казнил казначея Фуникова, которого, по известию самого царя Сильвестр и Адашев послали в заточение. Но что царь действительно был ограничен в своей власти, действовал по воле других и всё управление исходило не от него, кроме немногих случаев его строптивости, – в том удостоверяют нас, как рассказ Курбского, так и сознание самого царя. Курбский хвалит такое положение дел; царь вспоминает о нём с негодованием.
Всему положил начала Сильвестр и всё держал он: Курбский объясняет способ, каким он взял царя в руки и умел долгое время владеть им. Этот пресвитер, по словам Курбского, поведал царю чудеса, якобы явленные от Бога. Не знаю, прибавляет от себя Курбский, какие они были: истинные ли, или он, пользуясь глупостью царя, напустил на него ужас, подобно как отцы повелевают слугам ужасать детей мечтательными страхами: так поступал и этот блаженный льстец. На то же намекает сам Иван Васильевич в письме к Курбскому: «Не мните мя неразумна суща или разумом младенчествующа, якоже начальницы ваши поп Сильвестр и Алексей, ниже мните мя детскими страшилы устрашити, якоже прежде сего с попом Сильвестром и со Алексеем лукавымъ советом прельстиста». Приняв во внимание страстный, увлекающийся и вместе трусливый, нрав царя и господствующие суеверия века, становится понятно, каким орудием сумел Сильвестр совершить важное дело. Царь видел в нём что-то высшее, счёл его за святого блаженного мужа, одарённого свыше благодатью, мудростью, дарами пророчества и чудодеяния, и потому так суеверно почитал его, слушался и боялся, пока не прошло обаяние. Действуя заодно с Адашевым, они, по известию Курбского, «собирают к нему советников, мужей разумных и совершенных; одни из них были старики, украшенные благочестием и страхом Божиим, другие же люди среднего возраста, предобрые, храбрые, искусные в военных и земских делах, и так усвояют ему их в приязнь и дружбу, и без их совета он не мог ничего ни мыслить. И назывались эти советники избранная рада, ибо всё важное и полезное от них происходило». Усвоивший в новом отечестве западнорусские выражения, Курбский переводит словом рада слово дума, но здесь едва ли можно разуметь официальную боярскую думу: если люди, принадлежавшие к последней, и были друзья Сильвестра и Адашева, то не по своему пребыванию в боярской думе. Эта избранная рада означала более интимный, неофициальный совет, служивший планам Сильвестра и Адашева, – вероятно из тех князей и бояр, которых они приблизили к себе; – некоторые, а может быть и многие, не так проницательные как Курбский, чистосердечно варили в высшее помазание Сильвестра; – удивительный этот человек умел примирять их, соглашать и направлять к цели, по крайней мере, несколько лет. Следствием такой зависимости царя от кружка, устроенного священником, были дела очень важные: издание Судебника, Стоглава, установление губных грамот, излюбленных старост и целовальников, освобождение народа от произвола наместников и волостелей, дарование ему льгот и самоуправления, завоевание Казани и Астрахани. Всё это делалось именем царя и во всём этом был царь неповинен. «Я – говорит в письме царь – принял попа Сильвестра ради духовного совета и спасения души своей, а он попрал священные обеты и хиротонию, сперва как будто хорошо начал, следуя божественному писанию, а я, видя в божественном писании, что следует покоряться благим наставникам без рассуждения, ради духовного совета, повиновался ему в колебании и неведении. Потом Сильвестр сдружился с Адашевым и начали держать совет тайно от нас, считая нас неразумными; и так, вместо духовных дел, начали рассуждать о мирских, и так мало помалу всех вас, бояр, приводить в самовольство, снимая с нас власть и вас подстрекая противоречить нам, и почти равняя вас честью с нами, а молодых детей боярских уподобляя честью с вами; и так мало помалу утвердилась эта злоба и вам стали давать города и села, и те вотчины, которые ещё по распоряжению деда нашего у вас отняты, которых вам не следовало давать – роздали: все пошло по ветру, нарушили распоряжение деда нашего и тем склонили на свою сторону многих. Потом Сильвестр ввёл к нам в синклит единомышленника своего князя Дмитрия Курлетева, обольщая нас лукавым обычаем, будто всё это делает ради спасения души нашей, и так с этим своим единомышленником утвердили свой злой совет, не оставили ни одной власти, где бы не поместили своих угодников, и с тем своим единомышленником отняли от нас власть, данную нам от прародителей, назначать бояр и давать им честь председания по нашему жалованью: всё это положили на свою и на вашу волю, чтобы всё было как вам угодно; и утвердились дружбой; всё делали по своему, а нас и не спрашивали, как будто нас вовсе не было; все устроения и утверждения творили по воле своей и своих советников. Мы же, если что и доброе советовали, им всё это казалось непотребным. Во всякой мелочи, до обувания и спанья, я не имел своей воли; всё делал по их желанию, словно младенец». Эта красноречивая исповедь живо показывает состояние, в каком находился царь под обаянием Сильвестра. Шло к тому, чтобы власть царская, власть единодержавная, выработанная несколькими поколениями московских государей, опять возвратилась к тому состоянию, в каком находилась в ХІѴ-м веке во времена Димитрия Донского, а может быть и ещё ограниченнее. Удельные князья и их бояре потеряли свои владения и силу в отдельных Землях, стали холопами московского государя; теперь их потомки, не восстановляя своих удельных прав, стояли на рубеже приобретения другого права – управлять общим советом, всей русской Землёй, уже соединённой и распространённой. Замечательно, что из лиц влиятельных того времени была большая часть потомков удельных князей, но ещё замечательнее то, что во всех действиях правительства, находившегося, по признанию самого царя, в их руках, не видно вовсе аристократического направления, как бы, казалось, следовало ожидать; напротив, в тогдашнем законодательстве и учреждениях виден господствующий дух уравнения, стремление народной громаде доставить благосостояние и льготу. Нет ничего такого, что бы клонилось к исключительным выгодам знатных княжеских и боярских родов; напротив, сам царь ставит им в вину, что они молодых (т. е. незнатных) детей боярских равняли честью с боярами. Это обстоятельство объясняется, во-первых, тем, что всё исходило от Сильвестра и Адашева и их пособники, хотя принадлежавшие к знатнейшим родам, смотрели глазами двух или трёх (считая Курлетева) тогдашних временщиков, овладевших волею царя, – во-вторых, тем отсутствием корпоративного духа, о котором мы говорили, как о следствии давнего значения бояр в качестве слуг великого князя. Это качество и было одной из причин недолговечности стремления поставить самодержавию границы.
Всё зависело от обаяния, в каком находился царь, уважая Сильвестра, считая его лицом, облечённым высшей благодатью. Как только это обаяние исчезало, всё строение, предпринятое Сильвестром и его пособниками, оказывалось заложенным на песке и должно было рассыпаться, прежде чем могло быть достроено.
Царь, вследствие потрясения и страха Божия, отдавшийся под начало руководителя, не мог не чувствовать тягости своей зависимости, и уже после казанского похода, вспылив на одного из приближённых, сказал: «ныне меня Бог боронил от вас». Тогда уже это неосторожно произнесённое слово показалось зловещим. Между пестунами царя и братьями жены его возникло несогласие; царю не советовали уходить из-под Казани, пока не устроятся дела, но царь послушался более совета своих шурьев. Влияние Сильвестра только до некоторой степени умеряло обычный эгоизм личных побуждений, лежавший издавна в нравах знатных родов, но он не мог совершенно искоренить безладицу между окружавшими царя. Она проявилась резко в 1553 г., когда с царём случилась опасная болезнь. У постели ожидавшего смерти государя бояре не хотели присягать на верность малолетнему сыну его Димитрию и склонялись на сторону двоюродного царского брата князя Владимира Андреевича. Некоторые упорно отрекались от принесения присяги Димитрию, другие хотя уступили желанию царя, но с явным недоброхотством высказывали опасение, что, во время малолетства будущего царя, захватят власть их родственники по матери, Захарьины, и гласно заявляли свою ненависть к этим людям, к которым был расположен государь, горячо любивший свою жену Государь не умер, как было ожидали, но выздоровел и чувствовал в сердце неизгладимое огорчение. Это событие отмечено в летописях особенно важным, потому что с него началась смута между боярами. Государь не мстил за оскорбление, хотя не забывал его. Его не побудила к перемене отношений к ограничившей его партии даже и беседа с песношским старцем Вассианом, бывшим некогда коломенским епископом, испытавшим гонения от бояр и потому их всех ненавидевшим. «Если хочешь быть самодержцем – сказал царю этот старец – не держи около себя людей мудрее себя». Курбский признаёт за этим старцем большое влияние на Ивана Васильевича и потому сильно на него озлобляется. Дела, однако, и после того оставались в прежнем виде, хотя царю все тяжелее и тяжелее становилась зависимость. Один из ближних вельмож, бывший в числе тех, которые во время болезни Ивана Васильевича отказывались присягать сыну его Димитрию и были склонны признать преемником больному царю – его двоюродного брата Владимира Андреевича, князь Семён Ростовский, вероятно, видя к себе постоянное нерасположение государя и опасаясь, что рано или поздно царь припомнит ему прошедшее, замыслил бежать в Литву; с ним соглашались бежать его родственники. Но замысел их не удался. Беглецов, вместо казни, осудили на заточение. Событие это увеличивало недоверие царя к боярам, тем более, когда царь впоследствии замечал, что Сильвестр оказывал сочувствие к преступникам. У боярской партии насчёт подобных поступков был иной взгляд, как у государей. Сообразно древнему праву отъезда, дорогому для них по предковским преданиям, они всё ещё смотрели снисходительно на то, что государи клеймили изменой и предательством: совесть их говорила им иное. «Если кто – рассуждал впоследствии такой же беглец Курбский – не убегает от прелютого гонения, тот сам себе убийца, тот противится слову Господню: аще гонят вас во граде, бегайте в другий; притом же и образ показал верным своим сам Господь Бог, когда убегал не только от смерти, но и от зависти богоборных жидов». Вслед затем произошло какое-то дело по поводу бояр князей Прозоровского и Сицкого. Бояре дали этому делу такой оборот, что, казалось, хотели судить поступки государя. По крайней мере впоследствии царь, в своей переписке с Курбским, припоминал, как Курбский и Курлятев хотели судить его. О факте этом мы знаем только из неясного намека: тем не менее видно, что и на этот раз у царя остался повод к недовольству против бояр за то, что они стремились держать его в своей зависимости. Вслед затем размолвка царя с своими пестунами сильнее обозначались по поводу ливонской войны. Сильвестр был решительно против этой войны. Адашев также не одобрял ее. Другие, будучи их сторонниками, также неохотно соглашались признать её справедливость, по крайней мере сначала. За то сам царь хотел воевать и находились советники, подстрекавшие его. У Сильвестра была идея распространять пределы русского государства в другие стороны, насчёт татар, – уже Казань и Астрахань были покорены; представлялась возможность расправиться и с Крымом; правда, для этого требовались слишком большие усилия, но казалось возможным преодолеть всё, особенно в союзе с Литвой и Польшей, заключённым с целью взаимными силами истребить хищническое гнездо, устроенное на Крымском полуострове; нападение на Ливонию отвлекало русские силы и приготовляло для Руси столкновение и вражду с Литвой и Польшей. Царь не слушал таких советов; война началась; Сильвестр продолжал порицать ее, жалел о разорении Ливонии, называл её сиротой вдовицей и пугал царя карой Божьей за варварства, совершаемые его войсками в несчастном крае; случалось ли захворать царю, царице или их детям – Сильвестръ говорил, что это Бог наказывает его за Ливонию. Его нравоучения отражались даже на полководцах; царь, впоследствии, указывал, что они неохотно шли на войну: «Аще бы не ваше злобесное претыкание было, то бы за Божьей помощью, едва не вся Германия была за православием », писал он к Курбскому в своём простодушном высокомерии, повторяя, как кажется, то, что ему нашептали враги Сильвестра. Наконец, государь потерял терпение. Люди, неприязненные Сильвестру, овладели им. Сильвестр и его сторонники раздражали шурьев царя и самую царицу, Анастасию: последнее было для них всего вреднее. Мы не знаем, за что именно не ладили она с ними, но царь, в письме своём к Курбскому, напоминает, как супругу его уподобляли нечестивым царицам, и между прочим Евдокии, преследовавшей Иоанна Златоуста . Это указывает, что царица Анастасия не любила Сильвестра, которого его сторонники сравнивали с Златоустом. С ней и с её шурьями действовали на царя другие, которые, по правдоподобному объяснению Курбского, хотели удалить Сильвестра и его сторонников для того, чтобы им невозбранно было всем владеть, брать посулы, извращать правосудие и умножать злыми способами свои пожитки. Хотя до нас не дошли непосредственно их доводы, какими они вооружили Ивана Васильевича против Сильвестра и Адашева, но, вероятно, они были именно те, какие сам царь впоследствии приводил для оправдания своих последующих поступков: священникам совсем не подобает властвовать и управлять; царство, управляемое попами, разоряется: так было в Греции; и Бог , изводя Израиля из работы, не священника над ним поставил и не многих правителей, а единого Моисея, как царя, Аарону же, его брату, повелел священствовать, а не творить людского строения, а как Аарон начал заниматься людским строением, так и от Бога отвёл людей. Царь должен быть самодержавен, всем повелевать, никого не слушаться, а если он будет делать то, что другие постановят, так – только честью царской председания будет почтён, а на деле не лучше раба; и пророк сказал: «горе граду имже мнози обладают»; русские владетели и прежде никому не повиновались, а вольны были подвластных своих миловать и казнить. Так говорил царь; так, вероятно, и ему говорили враги Сильвестра и его партии. Но в довершение всего они заронили царю мысль, что Сильвестр чародей и силою волшебства опутал его и держит в неволе. Это орудие было особенно сильно, потому что оно было того же закала, как и сильвестрова. Сторонники Сильвестра сознаются, что Сильвестр был «льстец», то есть обманщик, но оправдывают его тем, что он употреблял обман, как средство для хороших целей: он умел представиться в глазах царя богоугодным человеком, облечённым силою необыкновенною, силою свыше, чудотворцем; он дурачил царя ложными чудесами: в этом сознаётся его поклонник Курбский; теперь, действуя против него, враги старались представить его также чудотвором, но только получившим свою силу не от Бога, а от тёмных властей. Такой путь скорее всего мог поколебать душу суеверного Ивана Васильевича. Суеверие свело его с Сильвестром; суеверие и развело. Сильвестр увидел, что царь уже ему не верит, рассудил, что долее оставаться при дворе ему незачем и удалился в монастырь; его друга Адашева услали в Ливонию к войску. Быть может, партия их сторонников опять нашла бы средства обратить царя на прежний путь повиновения, но тут случилось обстоятельство, которое сделало невозможным такой возврат.
Умерла Анастасия. Царь, любивший горячо свою супругу, был в чрезмерной печали. Понятно, что с потерей любимой особы, которая, по свойству человеческой природы, стала ему, по смерти своей, ещё любезней, все те, которые не любили её при жизни, стали ему особенно ненавистны. Этим воспользовались враги и бросили царю мысль, что в смерти Анастасии Романовны виновны Сильвестр и Адашев что они извели её чарами. Царь, уже предрасположенный видеть в этих лицах злых волшебников, легко поддался внушениям их врагов. Сильвестра и Адашева не было в Москве: их не допустили туда приехать для своего оправдания, хотя они об этом просили через митрополита. Курбский сообщает доводы, которыми тогда вооружали против них царя Ивана Васильевича. «Если ты, царь – говорили ему – допустишь их к себе на глаза, – они очаруют тебя и детей твоих; да кроме того: войско и народ любят их более тебя, и самого тебя и нас перебьют каменьями. А хотя бы этого не случилось – опять обойдут тебя и подчинят себе в неволю. Эти дурные люди, негодные чародеи, уже держали как будто в оковах, тебя, государя великого, славного и мудрого, повелевали тебе в меру есть и пить, не давали тебе ни в чём воли, ни в малых, ни в больших делах; не мог ты ни людей своих миловать, ни царством своим владеть. Да если бы не было их при тебе, при таком мужественном и храбром государе, если бы они не держали тебя как на узде, ты бы уже почти всей вселенной обладал; а то они, своим чародейством, закрывали тебе глаза, не давали тебе ни на что смотреть, желали сами царствовать и всеми нами владеть. Только допусти их к себе на глаза: тотчас тебя ослепят! Вот теперь, отогнавши их от себя, ты истинно образумился, то есть пришёл в свой разум; открылись у тебя глаза и смотришь ты свободно на свое царство, как помазанник Божий, и никто иной– ты сам один всем владеешь и правишь».
Такие речи были как нельзя более по сердцу царю. Если Сильвестр держал царя в зависимости при помощи религии, то нашлись и противники, которые поражали его самого именем религии. Нашлись ему враги из его же собратии, духовенства. Русские духовные, по взгляду на верховную власть государя, издавна уже разделились на две партии. Одна покровительствовала стремлениям московских государей к единодержавию и полновластью, проповедывала, что власть государя должна быть неограниченной, всё должно исходить только от него; никто не может судить его поступков, ибо он божий помазанник, слуга и наместник и сердце его в руце Божьей. К этой партии примыкали и такие, у которых были своекорыстные виды. Это были, по выражению Курбского, те боголюбивые мнихи, которые вообще не советовали по разуму духовному, а с прилежанием прислушивались, что угодно царю и властям, то есть чем бы вымолить монастырям имения и богатства. Проповедуя деспотизм мирской власти, они также были поборники деспотизма в церкви, деспотизма верования, устава, обряда. Курбский называет их иосифлянами, от Иосифа Волоцкого , в своё время бывшего главным и энергическим представителем такого направления в духовенстве. Укор в любостяжании, который делали им противники, подтверждался той защитой монастырских имений, которой так отличался Иосиф Волоцкий . Другая партия, напротив, считала, что царский произвол должен умеряться советом разумных людей и руководиться наставлениями благочестивых представителей церкви; люди этой партии отличались, сравнительно с своими противниками, большей мягкостью, снисходительностью к человеческим слабостям и заблуждениям.
Иван Васильевич собрал духовных и светских сановников судить Сильвестра и Адашева в чародействе, которым они опутывали царя и лишали его власти. Духовные были люди партии самодержавия, Курбский называет из них Вассиана, чудовского архимандрита Левкия, Михаила Сукина, как особенно отличившихся против Сильвестра; но вероятно и епископы, находившиеся па этом суде, были того же покроя. Только митрополит Макарий возвысил голос, находя справедливым призвать обвиняемых и выслушать их объяснения; но его не послушали, потому что все хотели угодить царю. Сильвестра осудили на вечное заточение в Соловки; Адашева держали под стражей в новозавоёванном Дерпте, где он и умер, по одним от горячки, по известиям его врагов, – от самоотравления.
Вслед затем царь Иван Васильевич вступил в тот период своего царствования, который отметился в истории нашей самым диким, бесчеловечным проявлением самовластия и мучительствами над знатными русскими родами, Прежде всего он перемучил родственников и свойственников Адашева, умертвил князей Оболенского, Репнина, Кашина и других лиц, постриг Курлятевых и Шереметева, заточил князя Воротынского. Между тем ливонская война вовлекла Московское государство в войну с Литвой. Князь Курбский, лицо знатное и влиятельное, изменил Москве и передался к Литве; нашлись и другие, последовавшие его примеру. Понятие о праве отъезда, еще не изгладившееся у князей и бояр в значении предковского предания, подавало опасение, что измена охватит Москву в самые критические минуты её борьбы с внешними врагами. Царю показались необходимыми самые крутые меры. И вот явилась опричнина. Отчего же царь, уже издавна тяготившийся наложенной на него опекой, не свергал её с себя так долго? Отчего он не решался прежде делать того, что делал после? Судя по наружным признакам и, главное, по той заботливости, с какой, впоследствии, царь утверждал своё полновластие, можно бы подозревать, что партия, стремившаяся держать его в зависимости, действительно имела опору в народной громаде, составила себе определённый план средств ограничить навсегда верховную власть, и потому царю нужно было и много времени и много средств, чтобы лишить её способов противодействовать, что, одним словом, царю нужно было подготовиться, потому что ему предстояла борьба с сильными противниками.
Не то было на самом деле. Партия, с которой царь должен был бороться, во время своего временного господства, не устроила никакой организации для самосохранения, а впоследствии, когда царь стал её преследовать, не показывала никакого деятельного противоборства. Ясно, что царь имел дело с противниками, которые не были, „или же не хотели и не умели сделаться сильными. У них были желания, а сознания средств для осуществления своих желаний было мало. Причина была совершенное отсутствие того, что называется гражданским чувством и не из чего было ему развиться. Они, по существу своему, продолжали быть слугами, так, как и предки их, примкнув к возраставшему московскому государству, имели характер служебный. Предки их, будучи слугами, были в тоже время и советниками великих князей и фактически ограничивали самовластие последних: без их совета и воли великие князья ничего не предпринимали. Это произошло, как мы уже показали, от того, что великие князья, в деле возрастания своего могущества, опирались на их силу и нуждались в них также, как они нуждались в нём. Но времена иные настали; великие князья стали из господ государями; уничтожение автономии русских земель и подчинение их московскому владычеству, расширение пределов государства, освобождение от всякой иноземной зависимости, передавшее московским государям то право собственности, какое имели ханы над Русью, учреждение поместного порядка и военной силы, привязанной исключительно к государю, обогащение государевой казны, неразлучное с умножением владении, наконец, освящение государского единовластия церковью в лице, если не всех, то значительной части её представителей – все это вместе возвысило московского государя до той степени, которой достигши, он уже не находился в необходимости сообразовать свои действия и поступки с советом и волей своих слуг. Между тем, у этих слуг оставалось желание, чтобы в Москве делалось так, как бывало встарь, и чтобы царь соображался с их советом так, как предки царя соображались с советом их предков. Случай помог их желанию. Они достигли цели. Но в качестве слуги, они не могли стать выше того положения, в каком находились их предки; между тем времена были другие, обстоятельства вынуждали искать мер, чтобы не потерять достигнутого. Они этих мер не искали, довольствовались тем, что случайно пробрели, не думали о будущем. Они все-таки были не более как слуги, нашедшие возможность подчинить своей воле владыку, но оставлявшие также ему полную возможность поворотить дела во вред им, и притом не отличавшиеся единодушием и согласием, как почти всегда бывает со слугами, случайно ставшими вне страха и повиновения. С такими-то противниками имел дело царь Иван Васильевич. Противники, очевидно, были не сильны, но он вёл с ними борьбу, как с великой силой: он долго терпел их, а потом долго и круто истреблял.
Все это объясняется, как нам кажется, трусостью – отличительной чертой характера царя Ивана Васильевича. Качество это является во всех его поступках от юности до гроба и несколько раз в его жизни выказывается очень выпукло. Трусил он и терялся перед Девлет-Гиреем, когда этот крымский хан напал на Москву и разорил её; трусил он перед Стефаном Баторием, когда, как говорят, приказывал своим послам сносить унижение перед победителем; трусил он перед судом Божием, когда посылал в монастыри поминовения по убитым им же и называл жертвы своей подозрительности невинными. Но трусость его не исключала и противного качества: он, всегда падавший духом в несчастии, был надменен, высокомерен, заносчив в счастье; в делах внешней политики он показывал это качество не раз: дерзко и презрительно относился к шведскому королю, когда его не боялся, безжалостно теснил Ливонию, когда она не могла от него оборониться, надменно обращался с Литвой и Польшей, пока военное счастье не перешло на сторону последних и не заставило его изменить тона речи. Это был человек крайностей – неумеренный как в подчинении и самоунижении, так и в гордости и произволе. Предавшись необузданно произволу в юности, он вдруг пал духом и струсил под угрожающим явлением народного волнения, вызванного пожаром; в припадке трусости и падения духа он смирился перед Сильвестром, считая его боговдохновенным мужем, облечённым чудотворной силой свыше: он трусил перед ним, и, хотя часто чувствовал своё унижение, но, из трусости, не смел покуситься свергнуть с себя ига. Только тогда, когда другие, овладевши им, успели внушить ему уверенность, что чудесное значение Сильвестра есть дело чародейства, а не высшего благословения, дар тёмных сил, а не Бога, тогда только он решился удалить его, но не смел, однако, позвать его на суд, боясь, чтобы Сильвестр опять не очаровал его. Враги Сильвестра, как видно, хорошо воспользовались для своих целей трусливостью царя и поддерживали его в этой боязни, сами опасаясь, чтобы царь, по слабости характера, опять не попал в зависимость к прежним своим опекунам. Удалив Сильвестра и Адашева, царь не мог остановиться на одном этом. Сторонники опальных, за невозможностью забрать царя в руки по-прежнему, могли бы показывать своё противодействие царскому самодержавию посредством козней, заговоров, измены, предательства: так казалось царю и в таком духе настраивали его новые любимцы. И царь шагнул далее – казнил нескольких ближних Адашева и нескольких знатных лиц, которых считал людьми партии, покушавшейся держать царя в зависимости. Чувствуя, наконец, себя независимым, испытавши, что ему сходит с рук проявление самовластного произвола, Иван Васильевич весь предался любимой мысли – утвердить самодержавную власть до того, чтобы она уже никогда не могла подпадать никакому ограничению. По его понятиям, совершенно согласным с той наклонностью к крайностям, которая отражалась во всех проявлениях его характера, самодержавие могло являться не иначе, как в формах безусловного, безграничного, ничем не стесняемого произвола державной особы; для того, чтобы быть истинным самодержцем, он хотел делать всё, чтобы ему ни пришло на сердце; он хотел, чтобы для московского государя не существовало ничего недозволительного, ничего предосудительного; он стал нарочно делать то, что, удовлетворяя его диким животным страстям, наиболее подвергалось осуждению по нравственным понятиям. Самодержавие по его идеалу должно было стать выше самой нравственной правды. Этим, перед его совестью, оправдывались те дикие, развратные и нередко кровавые оргии, которым он предавался и которые он сам не одобрил бы, если бы подобные позволяли себе его подданные. Его любимцы, как князь Афанасий Вяземский, Басмановы, Малюта Скуратов, братья Грязные – подстрекали его, восхваляли его мудрость и величие, проповедовали любезное ему учение о неограниченной власти монарха и право государя делать всё, всё, – хотя бы и такое, за что казнят подданных, а между тем указывали ему на нерасположение бояр, на тайные замыслы и наклонность к измене. Вера в своё могущество усилилась в Иване Васильевиче после того, как первые казни прошли для него благополучно; он стал самонадеяннее совершать казни, а вместе с тем не переставал бояться со стороны боярства поступков, вызывающих казни. Бегство Курбского, Черкасских и других оправдывали эту боязнь. Подобно Курбскому, и другие князья и бояре могли также перейти в Литву и своим содействием усиливать её насчёт Москвы, как их предки некогда переселялись из других русских Земель в Москву, поступали на службу к московским великим князьям и усиливали московское великое княжение насчёт других княжений. Так бы, вероятно, и сталось, если бы между литовским и московским государствами не стояла важная преграда – разноверие литовских государей, если бы западная пропаганда, напиравшая на православную церковь, не приводила в соблазн русского религиозного чувства.
Не все, по примеру Курбского, способны были заглушить в себе чувство такой несогласимости и, оставаясь православными, служить государю римско-католической веры, властвовавшему над громадой православного народа. Оставаясь в Московском государстве, они, с другой стороны, при отсутствии единомыслия, не могли приступить к какой-либо деятельной борьбе с произволом самовластного государя. Но царю Ивану Васильевичу, при его врожденной трусливости, представлялась возможность и того и другого – и государственной измены, и домашних заговоров, и бунтов. Ему памятен был бунт москвичей, возбуждённый боярами, ненавистниками Глинских. Из всех опасностей возможность повторения чего-нибудь подобного, при удобном случае, имела более других оснований. И вот, предупреждая всё, что могло, в таком или ином виде, проявиться в смысле противодействия верховному полновластью, как тайное желание ограничить государя, Иван Васильевич прибегнул к средству, которое всегда и везде употреблялось в многоразличных образах властями, когда они не шли рука об руку с общим настроением подвластного народа. Сущность этого средства состоит в том, что власть из среды управляемой громады выделяет для себя толпу слуг, которых привязывает к себе особыми милостями и выгодами и делает из них орудие для подчинения остальной громады народа и для насильственного задушения в нём противного себе духа. Так возвышались и держались все тираны древних и средневековых республик; такое значение опоры власти имела преторианская когорта в Риме, и почти во всей истории западной и потом восточной византийской империи войско, поддерживавшее императоров, дозволявшее им тиранствовать над народом, но нередко возводившее и низвергавшее их, было отдельной от народа корпорацией, изображавшей орудие верховной власти. Можно отыскать и в близкие к нам времена такие же примеры. Что в обществах, более цивилизованных, делается способом гладким и благообразным, то в таком обществе, каким было Московское государство в XVI веке, делалось резко и грубо. Иван Васильевич нашёл нужным устроить разделение в русском народе – употребить одну часть его орудием своего самовластия для уничтожения противного себе духа, который он подозревал в своём государстве. Он приступил к этому, однако, не иначе, как дав своему делу благовидность народного одобрения. По собственному ли побуждению он решился на это, или же другие подстрекнули его, – но мы легко усматриваем здесь влияние примеров церковной византийской истории, конечно, знакомых царю, любившему подчас чтение. Нередко лицо, избираемое в духовный сан, отказывалось от сана, извиняясь своим недостоинством и принимало не иначе, как бы уступая воле и желанию тех, которые непременно хотели, чтобы оно стало их пастырем. Чем более казалось, что избираемый принимал свой сан не по собственному желанию, а по воле тех, которые хотели ему подчиняться, тем более возрастал его нравственный авторитет. Но уподоблению царя Ивана Васильевича с каким-либо Амвросием мешало то, что царь уже более двадцати лет был признаваем государем. Нужно было прежде оставить государство, а потом принять по просьбе народа с такими условиями, которые бы имели смысл освящения народным одобрением действий самого размашистого произвола верховной власти. И с такою-то целью царь Иван Васильевич выехал из Москвы, не объявив куда едет, но своими сборами в путь показав, что предпринимает переселение куда-то на продолжительное время. Через месяц он прислал к митрополиту грамоту, в которой излагал разные противодействия своей власти, жаловался на митрополита и духовных, что они вступаются за тех, на кого царь возлагал свой гнев и, наконец, объявлял, что он «от великой жалости сердца, не хотя многих изменных дел терпеть, оставил своё государство и поехал вселиться в иное место, куда укажет ему Бог». Грамота подобного содержания прислана была для прочтения всему народу. Царь, обвиняя бояр и знатных людей, относился к народу милостиво и уверял, что ему нечего страшиться царских опал.
Казалось, царь Иван Васильевич затеял игру не совсем безопасную. Что, если бы те, в которых он видел наиболее стремления ограничить царскую власть, сумели настроить народ на ответ не в таком духе, какой был приятен царю? Что, если бы они в некотором смысле повторили то, что произошло после московского пожара? Происшедший в оное время народный мятеж показывал царю, что московский народ, подчас, способен поддаться внушению противников власти. Однако, этого не случилось. Во-первых, бояре не имели настолько единодушия и смелости, чтобы покуситься на такое предприятие; во-вторых, народ не находился в таких обстоятельствах, чтобы поднять возмущение или на угрозу царя оставить государство – сказать: туда и дорога! Да и прежде – бояре успели взбунтовать народ собственно не против действий царя, а против его любимцев, Глинских. Народная громада везде и всегда охотнее приписывает свои несчастья, видимо проистекающие от дурного управления и злоупотреблений власти, не самой верховной особе, а лицам, окружающим последнюю. В монархе, напротив, народ, видит противовес произволу многих сильных, которые, не чувствуя над собой руки сильнее себя, невыносимее тяготели бы над массой слабых. Народ не имел причины быть недовольным тогдашним своим правительством; полезные учреждения во внутреннем устройстве и блестящие подвиги политического усиления державы придавали предшествовавшему времени царствования Ивана Васильевича славу и возбуждали признательность; народная громада приписывала их не кому, как царю, потому что они совершались именем царя; ему единому принадлежала благодарность. Казни и опалы, постигшие нескольких князей и бояр, мало оскорбляли чувство толпы, даром, что из опальных были именно те лица, которым народ был обязан тем, что было для него сделано хорошего. Царю не ставили в вину того, что он казнит: на то он и царь, чтобы ему казнить и миловать; если казнённые и опальные прежде были хорошими людьми, то царь награждал их, а если, потом, царь на них опалился – значит, они стали дурными людьми и заслужили постигшую их судьбу. Народ испугался, услышав царскую угрозу оставить государство; прежде всего народу представилось слишком странным и неестественным так внезапно остаться без главы при живом государе, тем более, что единственный сын и наследник был малолетен и правление должно было, по необходимости, сосредоточиться в боярских руках, а народ боялся боярского правления, как многовластия и неразлучных с ним интриг и междоусобий. Притом, сам государь, покидая государство, не делал никаких распоряжений; не назначал по себе ни преемника, ни органов управления: он просто бросал государство на произвол судьбы, на распрю боярам за овладение державой. Понятно, что при таком небывалом поступке своего государя, русский народ хотел, во что бы то ни стало удержать единовластие и возвратить себе утраченного монарха, а потому на жалобы царя о том, что его одолевают изменники, единодушно дал такой ответ, какой неминуемо, ввиду грозившего безначалия, всем и каждому должен был прийти в голову: «пусть царь государь казнит своих изменников и лиходеев»; а некоторые кричали, чтобы царь только указал этих изменников, а народ сам расправится с ними. Из бояр никто не посмел объяснять народу, что следовало, спросив у царя – кто такие эти изменники, потом уже рассудить: точно ли они изменники, и тогда только, когда они действительно окажутся виновными казнить их. При том отсутствии единства целей, какое продолжало господствовать между боярами, всякий, кто осмелился бы выступить с заявлением в подобном смысле, не найдя поддержки между своими собратьями, был бы отдан произволу толпы, которая разорвала бы его, как первого из тех изменников, на которых жаловался государь; если же бы этого и не случилось – смельчак, впоследствии, стал бы предметом царского мщения. Все бояре, и в том числе те, которые должны были опасаться, что под изменниками разумеют именно их, покорно присоединились к голосу народной громады и вместе с ней решили, что следует просить государя сжалиться над народом и принять оставленную власть. Отправилась к царю депутация: на челе её были духовные. Иван Васильевич принял челобитную и соизволил опять взять свои государства, но на том, как передаёт современный летописный источник, «чтобы ему своих изменников, которые измену делали и в чём ему государю были непослушны, на тех опалы свои класти, а иных казнити и животы их и статки имати». Вместе с тем он поставил духовенству особое условие, что ему, государю, не терпеть докуки от ходатайств за опальных со стороны духовных лиц. Иван Васильевич потребовал, таким образом, того, что. по его идеалу, составляло сущность полного самодержавия и хотел освободить его от всякой, даже нравственной узды. Но самодержавие, как мы видели, уже существовало, в глазах народа, прежде в полной силе. Привыкши к повиновению верховной власти ханов ещё в эпоху татарского завоевания, русский народ, впоследствии, признал туже силу, тоже право и за московскими государями, заменившими для народа ханов. В народе не было и зародыша сомнения в этом праве, так как народная громада не думала и, следовательно, не могла сомневаться. Сомнение царь замечал в боярах и частью в духовных. Именно – его право казнить н миловать по своему царскому произволу он хотел теперь оградить всенародным признанием, потому чтоименноэто право и желали подвергнуть сомнению. Курбский ясно высказывал это боярское учение, но Курбский, сидя в Литве, мог, конечно, свободнее объясняться, чем те, которые находились в Москве; втайне же и многие из последних чувствовали и мыслили, как Курбский. Всенародная воля, дарующая царю полное право казнить и миловать, освящающая самый широкий произвол его действий, должна была теперь лишить эти тайные боярские желания всякой надежды на осуществление и помочь царю искоренить их. Замечательно, как в тоже время царь хотел оградить себя от духовенства. Иван Васильевич понял, что собственно церковь сильнее государевой власти. Это не то, что боярство. Последнее с трудом могло привлечь на свою сторону народную массу, по крайней мере на что-нибудь прочное и продолжительное; напротив, царь, в случае противодействия со стороны боярства, мог скорее опереться на народ. Но если бы церковь вздумала противодействовать царю и воззвала к народу, царю было бы трудно с ней бороться. И нужно было оградить царское полновластие от такого совместника. На счастье, царю большинство духовных сановников, по своим стремлениям, принадлежало к разряду тех, которых называли иосифлянами и никак не способно было поддерживать из среды своей тех, которые бы осмелились выступать перед царём с самобытной речью: так, впоследствии, не поддержало оно митрополита Филиппа, и царь, безопасно для себя, мог по своему произволу лишить сана, а потом и умертвить этого пастыря, носившего достоинство первопрестольника русской церкви. Требование царя – не мешаться в его дела и не докучать ему просьбами о помиловании тех, которые подпадали его гневу, легко могло быть исполнено духовенством, и царь этим требованием сразу и заранее оградил своё усиливающееся полновластие от всякого нравственного суда.
XII
Обезопасив себя и народным признанием правоты своих будущих дел, и отстранением всякого обуздания своего произвола со стороны религии, царь Иван Васильевич приступил к раздвоению государства. Из одного сделалось две части; одна называлась опричниной (то есть особенной, состоящей на исключительных условиях), другая земщиною. Одни города с их уездами поступили в опричнину 2 , другие остались в земщине; самая Москва подпала этому раздвоению: одни части города причислены к опричнине, другие к земщине. Опричнина, гораздо меньшая часть государства, чем земщина, составила как бы собственное владение государя в противоположность государственному; в опричнине были свои бояре и окольничие, свой особый царский дворец, казна, дьяки и военная сила: дети боярские и стрельцы. Все доходы с опричнины шли исключительно на царский обиход. По таком разделении государства началось переселение. Царь приказывал выводить из опричных городов и их территорий владельцев, непринятых в опричнину, а тем, напротив, которые туда вошли, раздавал земли за службу. Таким образом, всё, что входило в опричнину, обязано было царю милостями и выгодами, должно было служить ему и громить опальную земщину, когда царь признает нужным. Земщина была поверена управлению боярского совета, но, для большего отчуждения от себя, Иван Васильевич поставил над ней иного царя, крещёного татарина Симеона Бекбулатовича. Этот, поставленный настоящим царём, воображаемый царь земщины не имел ни власти, ни своей воли, должен был делать то, что ему прикажут, и в сущности ничего не делал; но Иван Васильевич, однако, совершал кое-что такое именем этого созданного им царя, чего не хотел совершать от своего собственного имени. Таким образом, Симеон отобрал у духовенства, особенно у монастырей, крепости на имения. После того, как царство Симеона минулось по приказанию Ивана Васильевича, настоящий царь не всё возвратил из того, что отобрал воображаемый, а кое-что удержал в свою пользу
При разделении государства на опричнину и земщину, Иваном Васильевичем руководила какая-то ирония над своими тайными и бессильными противниками. Сообразно древнему до татарскому различию княжеского и дружинного от земского и вечевого, бояре, приходя к желанию поставить границы самовластию верховного лица, различали государское дело от земского и назначали, таким образом, государю свой круг власти, за рубежом которой хотели поставить власть земскую, с принадлежащими ей функциями, так, чтобы только в полном согласии государя с Землею состояло правильное устроение государства; совет бояр и духовных должен был, сообразно их желаниям, знаменовать это самобытное земское начало. Теперь самодержец, как бы в насмешку, произвёл сам разделение государского и земского, но так, что земское должно испытывать опалу всемогущего государя, а государское или опричное пользоваться его милостями и вместе с ним душить земское, пока оно не перестанет показывать признаков стремления к самобытному существованию, чтобы, таким образом, в государстве не было ничего, кроме государского. Поставление Симеона в цари также имело значение как бы иронии над боярскими стремлениями возводить царей, показанными некогда во время болезни царя Ивана Васильевича, когда бояре не хотели присягать его малолетнему сыну, а думали сделать царём Владимира Андреевича. Иван Васильевич этим как будто хотел сказать боярству: вам хотелось иметь царя не по наследству, по вашему выбору; вот же вам царь не по наследству, только не по вашему выбору, а, по-моему, такой царь, что хочу – сделаю его царём, хочу – отставлю! Самовластие царя как будто измышляло нарочно самые необычайные и странные способы показать своё право и намерение распоряжаться владеемым краем по совершенному произволу. Иван Васильевич делал именно такое, чего даже ожидать было трудно и тем показывал, что для него нет никаких границ, нет ничего, о чём бы можно было сказать, что он не может этого сделать.
Семилетний период опричнины искоренил побеги всякого противодействия, всякого поползновения к ограничению верховной власти. Почти не осталось сколько-нибудь знатных и влиятельных родов, которые бы не считали в числе казнённых своих представителей. Опала постигла Новгород за преступление очень сомнительное; самодержавие карало в нём долгое и запоздалое господство вечевых начал, хотя, предавая на повальное истребление сотни (а иные говорят тысячи) новгородцев, оно в них карало более местность, где они жили, чем кровь свободных отцов в их жилах: после перетасовки, сделанной дедом царя, прямых потомков древних новгородцев оставалось в Новгороде мало; большинство жителей происходило от тех, которых московская власть перевела туда после разгрома вечевой Земли. Иван Васильевич как будто испытывал, до чего могут простираться и произвол его власти, и безгласная покорность народа; оказалось, что и то, и другое могло быть безграничным. Период опричнины был также временем крайнего порабощения церкви и унижения духовенства. Негодуя на нравственную силу церкви и стараясь лишить её права налагать какую бы то ни было узду на царский произвол, он завёл у себя в Александровской слободе подобие монастыря; его опричники и он сам с ними совершали разные монашеские действа по их своеобразному уставу; то был монастырь, но не утверждённый и формально не благословенный церковью, монастырь, основанный единою волею царя и по воле его во всякую минуту подлежавший упразднению. И этот самодельный монастырь Грозного был как бы демонстрацией против церкви и её духовных сановников, напоминавшей, что стоит царю захотеть, так он и в церкви устроит опричнину, подобную той, какую устроил в государстве. Ничего не могло быть священнее церковного благочиния для русского человека; ничто так не могло оскорблять его религиозного чувства, как нарушение этого благочиния, – и царь посягнул на него: царь ходил в церковь в шапке, как татарин в мечеть; его опричники дозволяли себе тоже; митрополит Филипп сделал за это замечание и лишился, по воле царя, сана, а потом и жизни. Царь этим доказывал, что церковь не смеет судить его поступков, что он выше церкви; от его произвола зависит достоинство и жизнь её сановников: нет и не должно быть в его поведении ничего такого, что бы церковь дерзала находить дурным или непристойным. Царь Иван Васильевич посягнул и на вековые уставы православия. Четвёртый брак издавна считался и признавался недозволительным и законопреступным. Царь собрал собор духовных и приказал разрешить себе четвёртый брак, не в пример другим. Собор корыстолюбивых и трусливых пастырей был руководим новгородским архиепископом Леонидом, которого, как бы в благодарность за раболепство, тот же царь Иван Васильевич приказал впоследствии обшить в медвежью шкуру и затравить собаками. Такой собор не затруднился дать ему разрешительную грамоту, после которой женолюбивый московский государь несколько раз вступал в беззаконное сожительство, освящая его именем брака к соблазну всего православия. Русская церковь доведена была до такого нравственного унижения, до какого она ещё никогда не доходила, а самодержавие вознеслось до такой высоты, что уже восходить было некуда более: сам божественный закон не смел поставить ему пределов; в московском государстве царь стал как бы выше самого Бога: церковь Божия дозволяла ему то, что для всех остальных смертных было, по её учению и правилам, нравственным преступлением.
При тех милостях и преимуществах, какими царь Иван Васильевич отличал опричнину, при том произволе и необузданности, какие допускал он показывать опричникам, могло статься, что, совершив важные услуги самодержавию, в свою очередь опричнина сделалось бы для самодержавия противодействующей стихией, и показывала бы стремление держать от себя в зависимости волю верховной особы. Иван Васильевич не допустил до этого. Поддавшись нашёптываниям и советам тех лиц, которые вооружали его против Сильвестра, Адашева и их сторонников, он не дозволил им самим заменить павших. Не одни князья и бояре земской партии погибали во время опричнины; любимцы грозного царя, наиболее способствовавшие его освобождению из-под опеки сильвестро-адашевского кружка, Вяземский, Басмановы и один из Грязных потерпели царскую опалу и погибли в муках: их обвинили в измене; конечно, то была одна придирка; изменять таким людям было не из чего; но царь сознавал, что некоторое время находился под их влиянием, у них в зависимости и не мог им простить этого, и это было их настоящее преступление. Наконец, царь уничтожил и опричнину: она сделала своё дело. Опыт кончился. Царь Иван Васильевич мог убедиться, что земщина не показывает признаков самобытной жизни и как бы перестаёт существовать в смысле государственном. Московское государство стало исключительно государским. Земское дело могло отмечаться только, как одна из сторон одного и того же государственного дела, а не как противоположение государскому. Опричнины не стало, а царь, уже и без опричнины, доканчивал истребление всего, что возбуждало в нём подозрение, но он уже не боялся русской Земли: он презирал её и, без зазрения совести, выражал перед англичанами своё презрение к покорному и безгласному народу.
Таким образом, единодержавие, зародившись во время татарского завоевания, как неизбежное последствие покорения страны и обращения в собственность завоевателя, вмещаясь, сначала, в особе верховного владыки-завоевателя, хана, устроив, для своего удобства, на Руси, феодальный порядок из найденных в ней и подвергнутых изменениям элементов, с ослаблением Орды перешло от ханов к московским великим князьям и, постепенно расширяясь, усиливаясь и подавляя собою как феодализм, так и признаки древней жизни, – хотя уже парализованные, но все ещё существовавшие и по своим качествам противные духу единодержавия, – достигло, при царе Иване Васильевиче, наивысшего развития и такого могущества, какого, смеем думать, никогда и нигде не достигало в христианских обществах. Дети и внуки представителей знатных родов, большей частью потерпевших от царя Ивана Васильевича, не дозволяли себе подобно предкам, помышлять о чём-либо несогласном с угодливостью верховной власти и не смели питать иных чувств, кроме холопских, приличных их званию и значению слуг и рабов. Правда, у некоторых из них временно пробудились было дедовские стремления – то было в смутное время, и это пробуждение навевалось сближением с польским элементом; но как самое пробуждение было несильно и незначительно, так и обстоятельства того времени не благоприятствовали укреплению таких стремлений. Народ, видя и чувствуя, что эти стремления совпадают с покушениями иноземцев поработить русскую веру и русскую народность, стал к ним враждебно. Боярская сила казалась ему орудием не спасения, а гибели русской Земли. Народ обратился к единодержавию. Спасённое благочестивой энергией русского народа и неразумием его врагов, вновь состроенное государство пошло снова самодержавным путём. Потомки князей и бояр поддерживали честь своих родов только службой и покорностью государю; притом в механизме государственного управления выработалась важная перемена; оно было собрано в руках русских людей другого рода – то были дьяки.
Иван Васильевич возвысил этот класс и находил в нём противовес ненавидимой им боярской партии. Недаром один из самых видных представителей последней, Курбский, в своей истории отзывался об этих людях со злобой п указывал на них, как на орудие царского самовластия. «Писари наши русские (говорит он, переводя употребительным в польско-литовской Руси слово дьяк), им же князь великий зело верит и избирает их не от шляхетного роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творитъ вельмож своих, подобно, по пророку, глаголющему: хотяще един вселитися на земле». Также враждебно отзывались о дьяках другие, подобные Курбскому, беглые русские люди, Тетерин и Сарыгозин, в письме к дерптскому наместнику, Михаилу Яковлевичу Морозову: «Есть у великого государя новые верники, дьяки, которые его половиною кормят, а большую себе емлют, которых отцы нашим отцам в холопство не пригожались, и ныне не токмо Землёю владеют, но и головами нашими торгуют» Эти люди невысокой породы возбуждали досаду в людях породистых своим возвышением; они усиливались по мере того, как усложнялся механизм управления и принимал письмовный характер. Управление государства поверено было, по отраслям и по частям, приказам. В приказах сидели дьяки, в некоторых по нескольку, в других по одному. Председательство давалось боярину или окольничему, или думному дворянину, вообще человеку породистому, но всё производство дел находилось в руках дьяков, (обыкновенно председавший в приказе породистый человек» мало вникал в дела, отвлекался другими поручениями и слушался своего дьяка. В некоторых приказах сидели одни дьяки; важнейший из приказов, возникший в XVII-м веке, приказ тайных дел, поверялся одним дьякам, «и в тот приказ, – говорит Котошихин, – бояре и думные люди не входят и дел не ведают, кроме самого царя». Точно также и другим важным приказом, посольским, заведовавшим сношениями с иностранными государствами, управлял думный дьяк, вместе с дьяками, данными ему в помощь. Во все города посылались для управления наместники и воеводы, из людей более или менее породистых и в помощь им давались дьяки; собственно, последние вели все дела, а воеводы, хотя и считались честью выше дьяков, но слушались их, как людей более опытных и искусных; в сущности, управляли дьяки. Кроме дьяков существовали ещё подьячие (подьячие – низший сорт дьяков): они или работали по письмоводству под рукой дьяков или находились, вместо них, на низших местах. И те, и другие вместе образовали сословие приказных; сословие это размножилось, покрыло собою, как сетью, московское государство и держало его в своих руках через делопроизводство. Им было это тем легче, что нередко воеводы и даже те породистые люди, которые председательствовали в приказах, плохо знали грамоту, а иногда и вовсе не знали её. В самой боярской думе, которую созывал царь для совета о государственных делах, часто заправляли всем дьяки, хотя они там не пользовались никаким правом голоса, и даже не имели мест, а стояли на ногах, когда другие сидели. Но бояре и думные люди, когда царь их спрашивал по замечанию Котошихина, «брады свои уставя ничего не отвещевают, потому что царь жалует многих не по разуму их, а по великой породе, и многие из них грамоте неучёные и нестудерованные». Сложность управления дала важное значение деловой письменности; выработались формы, образовалась особая делопроизводительная наука; бумага для народа стала символом и орудием власти. Дьяки были люди бумаги, люди учёные, люди, знавшие тайну и хитрость правительственного дела. Понятно, что боярин или воевода, знавший более ратное дело, чем бумажное, и часто на месте своего служения в приказе или по обязанности наместнической или воеводской службы не оставлявший ратного дела, не имел ни времени, ни охоты усвоить приёмы делопроизводства и во всём, что касалось хода, финансового и гражданского управления, суда и расправы между народом, во всём полагался на дьяка, бумажного дельца.
Дьяки, по своему происхождению и положению, были вполне пригодными органами самодержавной власти. От неё они получали и своё существование, и средства к существованию. Ничто не могло их поставить против неё враждебно. К боярам и князьям они питали зависть, какую обыкновенно питают люди незнатные к знатным, вступив па поле общественной деятельности; с народом они не могли сойтись душа в душу; они стояли, на общественной лестнице, выше народа и, с дозволения правительства, жили на счёт его. Поэтому приказные люди, более, чем всякое другое сословие, приросли к механизму самодержавного правления. Тем не менее, они приобрели недобрую славу среди русского народа. Их постоянно упрекали, а нередко и обличали в лихоимстве, казнокрадстве, кривотолковании законов и всякого рода неправдах. Посулы и поминки сделались неотъемлемыми признаками дьяка и подьячего. Господство дьяческого управления было временем народной тяготы и, вследствие тяготы, народных побегов. Самодержавие, подавив против себя оппозицию в боярстве и создав для себя новый орган в дьячестве, возбудило, через посредство этого органа, новую оппозицию уже не в людях породистых, а в народной громаде. К счастью самодержавия, эта оппозиция не сплотила народа на домогательство каких-нибудь прав, не выработала в нём никакого представления о формах иного государственного и общественного строя. Многоземельность и привольная пустынность на окраинах государства возбуждала недовольных не к сопротивлению, а к переселению, к побегам, к бродяжничеству. Человек, по своей природе, чувствуя на себе тяжесть, чаще всего хватается за легчайшее средство избавления, а таким средством для русского человека представлялся побег. Кому становилось худо жить на земле своих отцов, тот бежал – на Волгу, в Сибирь, на Яик, на Дон, в украинныя степи. Столкновения с татарами на юге приучали беглецов к оружию, сделали их войнолюбивыми, образовали из них казачество. Это воинственное общество беспрестанно пополнялось беглецами из Московского государства, не прерывало с ним связи и часто являлось противоборной силой для правительства. Движения казаков, начинаясь с юга, производили смятение в народе, возбуждали в нём недовольство властями, увлекали его в восстания, которые всегда были сильнее на окраинах, по близости к жилищам казаков. В смутное время казачество чуть было не вывернуло с корнем вон всего государства. Царствование Романовых в XVII веке прошло в борьбе с противогосударственными элементами, в заботах об истреблении народных мятежей и об ограждении от них государственного порядка. Раскол подлил масла в огонь, дал новый контингент народной оппозиции и освятил её делом веры. Государство колебалось, но побеждало; Пётр Великий, выдержав, в свою очередь, упорную борьбу с народной оппозицией, сильно измял её и изломал своей железной волей и гениальностью государственного ума, оставив, впрочем, на долю своих преемников заботу доканчивать истребление её последков.
* * *
Мы не имеем цели подробно описывать и исследовать борьбу единодержавия с враждебными элементами во времена, последовавшие за окончательным установлением монархического самодержавного принципа при царе Иване Васильевиче; мы коснулись этих времён только для уяснения того, что составляет задачу настоящего исследования –показать, как и из чего сложился и образовался принцип единодержавного полновластия в русской жизни. Заметим только, что народная оппозиция, вызванная органами самодержавия после его торжества в XVI веке, была еще несостоятельней прежней княжеско-боярской, постоянно падала и совершенно упала от собственного умственного бессилия. У неё не доставало идеала, даже такого неопределённого, какой в своё время имел князь Курбский. Если бы какому-нибудь Стеньке Разину или Булавину посчастливилось сделать то, что у них было, так сказать, начертано на знамени восстания – именно поголовное избиение всех бояр, воевод, дьяков и подьячих – всего того, что управляло народом и надоедало ему, – коренного переворота на Руси все-таки не произошло бы; прежнее должно было восстановиться; из народной громады поднялись бы новые бояре, воеводы, дьяки, подьячие с верховным самодержавным главой. Собственно, на самодержавие народ не посягал; он уважал этот образ власти и лучшего не желал для себя, потому что до лучшего не додумался; он ненавидел только его органы, через которые самодержавная власть действовала и, защищая их, а не себя, должна была бороться с народом. За свои страдания и тяготы мстить царю народ не помышлял; он мстил только его органам – воеводам, дьякам, подьячим, мстил также и бумаге, которую исписывали дьяки и подьячие. Бумага русскому народу, в эпохи его восстаний, представлялась чем-то омерзительным, враждебным. Сообщники Стеньки Разина, везде, где только торжествовали и избивали начальных людей – истребляли и бумаги; и сам их батюшка Степан Тимофеевич, обещая взять Москву, не покушался на особу царя государя, а только грозил «на верху у царя» сжечь все бумаги, так как он сжигал их в тех городах, которыми овладевал. Эта ненависть народной оппозиции ко всему бумажному составляла противоположность с оппозицией боярской, подавленной царём Иваном Васильевичем. Та, напротив, опиралась на бумагу; старые летописи, примеры из древней и византийской истории, записанные в хронографах, поучительные словеса философов церкви были для неё авторитетом; она дорожила родословными книгами; она сама составляла узаконения и грамоты; она желала, чтобы они и исполнялись. На безграмотную громаду народа, напротив, бумага могла оставлять только то впечатление, которое было сообразно с теми случаями, при каких народ входил с ней в соприкосновение. Бумага в руках воеводы или дьяка казалась посадскому или волостному человеку вестью о какой-нибудь новой тягости или стеснении; бумага тянула его на войну, в осаду, на казённые работы, в целовальник к царской прибыли, вымогала с него кормы и подводы, облагала его новыми поборами, волочила в суд или в тюрьму, отдавала па поруки, гонялась за ним, когда он бегал. Хотя до Петра Великого, благодаря незнакомству с приёмами западной бюрократии, бумаги писались сравнительно ближе к народному пониманию, чем после, но и в те времена нередко дьяки нарочно сочиняли их так, чтобы слушавшие не могли сразу усвоить их смысла и нуждались в комментариях, которые дьяк или подьячий сообщал так, чтобы из того выходила польза для него самого; да, наконец, русский человек не всегда был уварен, что в бумаге было именно написано то, что ему, безграмотному, читал дьяк или подьячий, или же что она действительно была выражением царской воли, мнение о приказных людях было таково, что они были способны, «норовя своей бездельной» корысти, прочитать народу от царского имени что-нибудь «составное» и потребовать будто бы по царскому приказу того, чего царь не приказывал. Поэтому-то бумага стала врагом русского народа; поэтому-то народная оппозиция так вандальски осуждала на раздирание и сожжение эти памятники дьяческой и подьяческой литературы, из которых многие теперь имели бы свою относительную ценность для археологии и истории.
Единодержавие побороло и ту, и другую оппозицию, и уважавшую бумажное дело, и ненавидевшую его. Единодержавие восторжествовало оттого, что за него было народное чувство. Как ни ужасны подчас кажутся нам народные восстания, но большая половина русского народа в них не участвовала и покорно несла тяготы свои, от дедов и прадедов привыкши к повиновению и терпению; да наконец и те, которые увлекались в мятеж, обыкновенно скоро опамятовались, после первой неудачи били челом о помиловании и, испытав на спине вразумляющие батоги, возвращались к прежнему повиновению. Оставалась небольшая (сравнительно с массой, подвластной государству) горсть вольнолюбивых удальцов, не сживавшихся с тяготами; уцелевая от смерти в борьбе с укрощавшими их властями, они уходили в степи, там мерялись удалью с татарами, разбивали купеческие караваны по сухопутным и водяным дорогам, иногда делали разбойничьи набеги на жилые места с целью прокормления себя и мало по малу увеличивали свою толпу приёмом новых беглецов, чтобы, со временем, пользуясь случаем, дерзнуть на новое «воровское дело», которому, подобно предшествовавшим, грозила верная неудача при малом участии парода, недостаточном для успеха. Но и самые эти удальцы, возбудители восстаний, почти никогда не дерзали вооружать других и вооружаться против государя: предметом их ненависти были только начальные, иногда все богатые люди, а если иногда негодование их обращалось против царской особы, то всё-таки против личности, а не против принципа самодержавной власти, да и то – это случалось только по поводу религии, которая одна у русского народа была выше земного самодержавия. Фанатики-раскольники не затруднялись клеймить Петра именем антихриста, но это касалось только его личности, и притом только за то, что, в понятии русского человека, входило в круг религии; во всём остальном он не подвергал сомнению право царя по своей воле распоряжаться судьбой государства и жизнью, и достоянием своих подданных. Тот же фанатик, недовольный личностью царствующей особы, не мог вместить у себя в голове иного государственного строя, кроме единодержавного, с абсолютною властью царя; он желал только, при этом, чтобы царь, имея полное право делать с ним что ему угодно, не чуждался тех форм, в которых он, со многими, одинаково с ним веровавшими, полагал сущность религии.
Когда русский народ, приучившись из страха перед материальной силой и опасностью и привыкнув, в течение веков порабощения под татарским владычеством, повиноваться верховной власти завоевателей и их доверенных, перенёс этот страх на отношения свои к московским государям, – им, кроме того, руководило и сознание, что без единого владыки у него было бы много владык, а это для народа было бы хуже всего; что, притом, только при единовластии можно отстоять от иноземцев веру, жизнь и достояние. При пособии церковного взгляда, особенно с тех пор, как великие князья получили царственное значение, стали преемниками чести древних византийских монархов, помазанниками божьими, укоренилось и возросло понятие, что царь, самодержавный владыка, даётся от самого Бога и всё, что он ни творит, всё это совершается по божьей воле. В начале XVII века, москвич, изъясняя поляку, зачем русские предпочитают свою неволю польской свободе, сказал: «если же сам государь неправосудно со мной поступит – в том его воля; он, как Бог, карает и милует»! Такое воззрение до того окрепло в русском народе, что для него исчезла всякая возможность рассуждения как о необходимости единодержавия, так и о долге своего повиновения. Осталось единственное оправдание и того и другого: так от Бога уставлено! Царские деяния, как бы они тяжело ни отзывались на жизни подданных, стали подлежать не обсуждению, а смиренному терпению, подобно деяниям божьим, которые могут быть также тяжелы для человека в качестве наказания, посылаемого за грехи. Случится ли какое-нибудь естественное бедствие – неурожай, болезни, мор, скотской падёж... что делать? Конечно, ничего более, как терпеть и покоряться воле божьей. Точно также если и царь наложит тяготу или опалу на людей своих – ничего не остаётся как терпеть: царь как Бог: и покарает, и помилует. Его бояре, воеводы, дьяки – иное дело; они ведь могут обмануть царя; они могут его именем поступать и против его желания; народ часто покушался восставать на них, но думал, что при этом он не восстаёт против государя. Сам царь, лишь бы только не было сомнения в его законном наследственном поставлении и освящении Богом, для русского народа было существо выше человеческого; он земной бог – говорили и до сих пор говорят о нём великорусские поселяне. И на таком-то обоготворении царской особы (которое, собственно, есть народный образ выражения нравственного понятия об исходе высшей власти от самого Бога) почило полновластие, образовавшееся указанными историческими путями и установившееся в XVI веке при царе Иване Васильевиче.
Сокрушая, при помощи уважения к себе народной громады, всякую явную оппозицию, полновластие, однако, не могло побороть иного рода оппозиции – тайной, тупой, страдательной, единичной. Эта оппозиция состояла в том, что русский человек, не смея сопротивляться явно власти или открыто оказать ей непослушание, не стеснялся, однако, увильнуть от исполнения того, чего она требовала, не пропускал возможности обмануть и провести её, поживиться царским добром и вообще действовать власти во вред, когда от этого произойдёт польза или облегчение для него самого. Такого рода оппозиция сильно укоренилась в русском народе от мала до велика; в низших классах она выразилась в огромном размере побегами, всяческими уклонениями от повинностей, шатанием, бродяжничеством, непамятством родства, изготовлением фальшивых паспортов, деланием фальшивой монеты, всем, что, помимо прямых преступлений против личности и собственности других, подводило русского простого человека в острог, под кнут или плети и в Сибирь; в высших и служебных классах оппозиция эта выразилась тем казнокрадством, против которого Пётр Великий принимал такие крутые меры, тем лихоимством и кривосудием, которыми в нашем воспоминании так опозорились и наши прежние суды, и наш давний приказный люд, а потом заместивший его чиновный люд; наконец, той служебной и официальной ложью, которая в половине XVIII века побудила князя Щербатова сказать: «Несть верности к государю, ибо главное стремление почти всех обманывать государя, чтобы от него получать чины и прибыточные награждения. Несть любви к отечеству, ибо все почти служат более для пользы своей, нежели для пользы отечества; и наконец, нет твёрдости духа, дабы не токмо истину перед монархом сказать, но ниже временщику в беззаконном и зловредном его намерении попротивиться». И это было вполне естественно и неизбежно. Чем меньше человек имеет права, нужды и побуждений обращать свою мысль и чувство к общественным условиям, среди которых живёт, тем более он чуждается их, мало-по-малу грязнет в своих собственных мелочных интересах, делается полным эгоистом.
Гетманство Юрия Хмельницкаго
I 3
28-го сентября 1659 года, царский главный воевода князь Алексей Никитич Трубецкой прибыл в Переславль с наказом, где ему поручалось утвердить в Малой Руси гетмана, кого пожелают и изберут казаки. Выговскому не отнималась надежда на примирение. Трубецкой должен был и его пригласить на раду, как будто бы ничего не было, и даже признать его в гетманском звании, если бы этого хотели казаки. Но это сказано было, очевидно, для соблюдения вида справедливости и готовности предоставить казакам управляться по своим правам. Впрочем, в этом случае правительство могло писать из Москвы что угодно, будучи уверено по ходу дел, что Выговского никак не захотят выбирать казаки после того, как они его недавно низложили; напротив, если бы он осмелился приехать в Переяславль, то казацкая рада приговорила бы его к казни. По прибытии в Переяславль, московский военачальник получил, через переяславскаго полковника Тимофея Цыцру; письма от Юрия Хмельницкого, обозного Носача и семи заднепровских полковников 4 ). В них извещалось, что на раде казацкой, происходившей на реке Русаве, Выговский низложен с гетманства, и казаки отдали знамя, булаву, печать и все гетманские дела Юрию Хмельницкому. Трубецкой немедленно отправил к Заднепровскому войску путивльца Зиновия Яцына с письмом, где уговаривал Юрия служить верно государю по примеру своего родителя, Богдана, а с тем вместе всех казаков убеждал последовать примеру левобережных полков: принести повиновение великому государю в своих винах и учиниться у государя в вечном подданстве по-прежнему.
В казацком войске после разделки с Выговским, при неопытности и молодости Хмельницкого, начал входить в силу Сомко, шурин Хмельницкого. По известию Украинской летописи, он внутренне досадовал, что выбор в гетманы пал не на его особу, но делать было нечего. За Юрия стоял горячее всех Иван Сирко и убеждал казаков никого не допускать к гетманству, кроме сына Богданова. Сомко должен был притворяться довольным и поздравить своего молодого племянника. Войско из-под Белой Церкви прибыло в Трехтемиров, и там, на просторной долине, называемой Жердева, собралось на раду.
Прежде всего все в один голос изъявляли признание Юрия в гетманском достоинстве: – Будь подобен отцу своему, кричали казаки, будь, как он, верен и доброжелателен его царскому пресветлому величеству и матери своей Украине, сущей по обеим сторонам Днепра.
На этой раде составлены были статьи, которые следовало представить царским воеводам на утверждение. Положили просить о том, чтобы подтвердили все статьи Богдана Хмельницкого, а к ним присоединили новые. Ясно, что их требовала и сочиняла партия казацких старшин, хотевших удержать и расширить автономию Украины, и, признавая верховную власть царя, насколько возможно охранить независимость своего края от теснейшего подчинения Москве. Для этого хотели возвысить власть гетмана так, чтобы только он, будучи главным правителем Украины, вёл сношения с Москвой, чтобы мимо его без ведома его и всей старшины, без подписи гетманской руки и без приложения войсковой печати, никакие писания, присланные из Украины, не были принимаемы у московского правительства; чтобы все люди, принадлежащие к Войску Запорожскому, а особенно шляхта, находились под его ведомством и судом, и чтобы ему одному повиновались непосредственно все полковники со своими полками и отнюдь не выходили из его послушания. Это установлялось для того, чтобы не допустить недовольным обращаться прямо в Москву и через то давать повод московскому, верховному для Украины, правительству непосредственно вмешиваться в местные дела; казаки в таком вмешательстве видели нарушение своих прав, своей вольности, а главное – боялись последствий в будущем: когда войдут в обычай такого рода отношения, то местные выборные власти потеряют и силу, и значение, и, наконец, может дойти до того, что окажутся ненужными. У воевод и ратных московских людей были столкновения с жителями Украины; поэтому, полагали домогаться, чтобы наперёд царские воеводы были в одном Киеве, а в других малорусских городах их не было вовсе; сверх того, чтобы московское войско, когда придёт в Украину, состояло под верховным начальством гетмана войска запорожского. Гетману следовало предоставить и право принимать чужеземных послов без ограничения, посылая, впрочем, в Москву списки подлинных грамот, а в случае заключения мира и трактатов России с соседними государствами, особенно с поляками, татарами и шведами, гетман должен высылать от Войска Запорожского комиссаров с вольным голосом и значением. Гетман должен выбираться вольными голосами одних казаков, с тем, чтобы при этом отнюдь не участвовали в избрании лица, не принадлежащие к войску запорожскому. Право участия в выборе не простиралось на поспольство; казаки боялись, чтобы, таким образом, не было выбрано лицо, нерасположенное стоять за интересы казацкого сословия, или такое лицо, которое окажется слишком угодливым верховной власти в ущерб местной самостоятельности. Составители статей хотели оградить отношения своего края и в церковном отношении: они напоминали, чтобы церковь малорусская находилась непременно под непосредственным владением константинопольского патриарха, а тем самым заключала отличие от московской церкви, имевшей своего местного верховного патриарха в Москве. Постановлялось условие, чтобы митрополит киевский, мимо константинопольского патриарха, отнюдь не был принуждаем к подчинению и послушанию иной, какой бы то ни было, власти; Москва отнюдь не должна была допускать утверждаться влиянию поставленных при её помощи иерархов: требовалось для этого, чтобы, по смерти каждого киевского митрополита, также и других епископов, преемники их поставлялись не иначе, как по вольному выбору духовных и светских особ. Вместе с тем казаки выговаривали себе невозбранное право заведения школ «всякого языка», где бы то ни было и как бы то ни было. Наконец, просили полной амнистии, вечного «непамятозлобия и запомнения» всего, что недавно делалось. Видно было ясно, что казаки на этот раз хоть и изъявляли желание быть верными Москве, но в тоже время боялись ее; соглашались находиться в зависимости от неё, но только в такой зависимости, которая была бы до того слаба, что, при случае, можно будет от неё избавиться.
Порешивши предложить в таком духе договор, казаки отправились к Трубецкому обратно присланного последним Зиновия Яцына, а вместе с ним послали своего полковника Дорошенка изъявить желание, чтобы государь велел казакам быть под своей рукой на правах и вольностях своих, как это было при покойном Богдане Хмельницком. Трубецкой вручил Дорошенку царскую жалованную грамоту и вместе с ним послал к Юрию Сергея Владыкина пригласить новоизбранного гетмана со старшиной ехать к нему в Переяславль.
4-го октября, казацкая рада отправила к Трубецкому вместе с Владыкиным снова Петра Дорошенка, а с ним черкасского полковника Андрея Одинца и каневского Ивана Лизогуба. Они привезли Трубецкому два письма: одно от гетмана, другое от всех полковников, и четырнадцать статей в смысле составленных на жердевской раде условий, которых содержание изложено выше. Вместе с тем они просили боярина и воеводу прибыть за Днепр к Трехтемировскому монастырю.
Трубецкой, прочитав статьи, сказал Дорошевку и его товарищам: – «Здесь есть кое-что новое против договора с Богданом Хмельницким, а у меня есть тоже новые статьи для утверждения Войска Запорожского, чтобы в нём наперёд не было измены и междоусобия и напрасного пролития крови христианской. Мы к вам на раду не поедем; пусть ваш новоизбранный гетман прибудет сюда без сумнительства веру учинить и крест целовать на вечное подданство».
Казацкие послы напрасно уговаривали Трубецкого поступить по их желанию. Казаки надеялись, что московский боярин, находясь посреди казацкого войска, будет уступчивее. Но это видел Трубецкой и, напротив, стоял на том, чтобы казацкие начальники приехали к нему и принуждены были договариваться посреди московской ратной силы. Дорошенко просил, чтобы боярин, по крайней мере, для уверенности, послал своих товарищей в казацкое войско в то время, как гетман со старшиной приедет к нему в Переяславль. И на это Трубецкой не поддался, но согласился, однако, послать за Днепр товарища своего, окольничего и воеводу Андр. Вас. Бутурлина, не в качестве заложника, а для того, чтобы привести к присяге казацкое войско. Трубецкой сделал замечание, что если казаки будут далее упрямиться, то он пошлёт на них ратную силу, и Шереметеву из Киева велит идти на них в тоже время 5 . Но чтобы не раздражить казацких полковников до крайности, боярин не говорил им о решительной невозможности принять привезённые ими статьи, откладывал дело до прибытия гетмана и даже подавал им некоторую надежду, что, быть может, их желание исполнится. Тем не менее, послы казацкие, Дорошенко и его товарищи, оставлены были в Переяславле до тех пор, пока придёт известие от Юрия Хмельницкого и казацких полковников; к последним послан был ещё раз Сергей Владыкин.
Решительные заявления Трубецкого поставили казаков в такое положение, что им оставалось только повиноваться. В противном случае, приходилось воевать с царским войском, – но на это половина войска не согласилась бы; малорусский народ, под влиянием свежей неприязни к Выговскому и его шляхетским затеям, был бы против этого весь. Притом, трое полковников были задержаны в московском стане: военачальник не выпустил бы их. 1-го октября, Юрий Хмельницкий известил Трубецкого, что он едет в Переяславль.
Трубецкой отпустил задержанных чиновников и отправил за Днепр, для приведения к присяге казацкого обоза, своего товарища Бутурлина, но приказал ему только тогда перевозиться на правый берег Днепра, когда казацкое начальство будет уже на левом. Он не доверял казакам и ему не доверяли казаки. На другой день, 8-го октября, Юрий Хмельницкий увидел, что Бутурлин стоит на берегу Днепра и не перевозится. Юрий послал ему сказать, что пока Андрей Васильевич не переедет на правый берег Днепра, казацкий гетман со старшиной не переедут на левый. Бутурлин отправил к Трубецкому спросить, что ему делать.
Трубецкой приказал Бутурлину, для успокоения казаков, послать за Днепр своего сына Ивана, а самому отнюдь не ехать, прежде чем гетман не перевезётся. Так поступил Бутурлин. Казаки, увидев, что сын Бутурлина уже на правой стороне Днепра, успокоились и переехали на левый. Тогда и Бутурлин, воротивши сына назад, сам переправился на правый берег.
Эти обстоятельства показывают, как мало искренности и доверия существовало тогда между обеими сторонами и, следовательно, наперёд можно было предвидеть, как мало прочности могло быть в том, что между ними будет постановлено.
Настойчивость Трубецкого не всех сломила. С Юрием Хмельницким прибыли обозный Носач и войсковой есаул Ковалевский: они оставлены при своих урядах и приехали просить прощения за вины свои. Кроме их приехал новый войсковой судья Иван Кравченко, избранный вместо низложенного соучастника Выговского – Богдановича-Заруднаго, и писарь Семён Остапович Голуховский, избранный вместо Груши. Из полковников с правого берега были в Переяславле с Юрием – черкасский Андрей Одинец, каневский Иван Лизогуб (бывшие уже прежде с Дорошенко и задержанные Трубецким), корсунский (начальник казацкой артиллерии) Яков Петренко, кальницкий Иван Сирко и бывший прилуцкий Дорошенко, уже тогда, по своим дарованиям, ловкости и воспитанию, стоявший впереди в делах. Но полковники: киевский Бутрим, Чигиринский Кирилло Андриенко, брацлавский Михаил Зеленский, подольский или винницкий Евстафий Гоголь, паволоцкий Иван Богун, белоцерковский Иван Кравченко, уманский Михаил Ханенко, не приехали в Переяславль и не хотели покориться Москве. Юрий, увидевшись с Трубецким, скрывал настоящую причину их неприбытия и объяснял, что эти полковники не явились потому, что надобно было оставить их для обороны края против поляков и татар. Он объявил московскому военачальнику, что имеет право подписаться за них. Со стороны духовенства явился на раду в Переяславль один только кобринский архимандрит Иов Заенчковский. Кроме того, прибыло несколько сотников, товарищей и дворовые люди Юрия.
II
Трубецкой, прежде собрания рады, на которой следовало от имени царя утвердить Юрия в гетманском достоинстве и постановить новые договорные статьи, написал к Ромодановскому, и в Киеве к Шереметеву, чтобы и тот и другой спешили с ратной силой в Переяславль, приказал съезжаться на раду нежинскому и черниговскому полковникам и рассылал грамоты к войтам, бурмистрам, райцам и лавникам городов и местечек левой стороны Днепра, приказав им ехать на раду и объявить посполитству, чтобы оно с ними туда же съезжалось. Боярин заметил, что поспольство левой стороны недолюбливает казаков и расположено к московской стороне; он, поэтому, надеялся, при большем стечении народа, вытребовать от казацких начальников то, что было нужно для московского правительства и притом так, что всё будет делаться по воле большинства народного.
Просидев один день во дворе, где его поместили, Юрий отправил к Трубецкому есаула Ковалевского просить свидания. 10 октября, боярин приказал всем быть у себя. Боярин обошёлся с Юрием ласково, сообщил ему царскую милость, известил, что царь его похваляет за то, что он желает оставаться в подданстве у великого государя и побуждал подражать своему отцу в непоколебимой верности царю. Старшины и полковники били челом об отпущении своей вины перед царём и говорили, что они отлучились от царя поневоле: то были обычные отговорочные фразы того времени. Боярин объявил им царское прощение за прошлое и проговорил наставление, чтобы они вперёд оставались под высокой рукой царского величества навеки не отступны. – Великій государь (он сказал им) велел учинить в Переяславлѣ раду и на раде избрать гетманом того, кто вам и всему войску запорожскому надобен, и постановить статьи, на которых всему войску запорожскому быть под рукой его царского величества.
После этого свидания прошло несколько дней. Московские воеводы прибывали один за другим со своими ратями. 13 октября, прибыл боярин Василий Борисович Шереметев, 14 – окольничий князь Григорий Григорьевич Ромодановский. Переяславль беспрестанно наполнялся людьми различных состояний. Съехались около боярина верные царю полковники левой стороны: нежинский Золотаренко, черниговский Иоанникий Сили, полтавский Фёдор Жученко, прилуцкий Фёдор Терещенко, лубенский Яков Засядко, миргородский Павел Андреев со своими писарями и сотниками; стекались из ближних мест войты, бурмистры и мещане.
Пятнадцатого октября, Юрия и старшину опять позвали к Трубецкому, который встретил их вместе с прибывшими вновь воеводами. С ними были дьяки: думный Илларион Дмитриевич Лопухин и Фёдор Грибоедов. С Юрием и полковниками был и наказной гетман Беспалый. Казацкой старшине прочитана была царская верющая грамота на имя Трубецкого: в ней от царя поручалось боярину утвердить новоизбранного казацкого гетмана, постановить статьи и привести всех к присяге. Потом прочитаны были статьи, привезённые Трубецким: их было два рода, – одни старые, те, на которых присягал покойный Богдан Хмельницкий, другие новые, написанные не вполне в прежнем смысле и прямо противные тем, которые измышляли казаки на жердевской раде. Юрий со старшиной не смея опровергать их, не изъявлял одобрения, а просил только прочитать их на целой раде казацкой и сказал: на каких статьях быть нам и всему войску запорожскому под самодержавной рукой его царского величества, мы будем бить челом на раде, чтобы про то всё было ведомо всему войску запорожскому.
Этими словами показалось, что казацким старшинам, руководившим молодым гетманом, не нравятся привезённые из Москвы статьи, и что они всё ещё, считая себя вольным народом, думают договариваться на таких условиях, какие сами для себя найдут выгодными и представят, а не на таких, которые им предложат под страхом. Трубецкой, – может быть, по принятому обычаю запросить побольше, чтобы скорее получить то, что нужно, – сказал.
– Великий государь повелел в городах Новгороде-Северском, Чернигове, Стародубе и Почепе быть своим воеводам и ведать уезды тех городов, как было встарь, оттого что те города исстари принадлежали к Московскому государству, а не к Малой России. Так и теперь надобно учинить по-прежнему, а казаки, которые устроены землями в уездах тех городов, пусть живут на своих землях при воеводах (т. е. под властью воевод, а не гетмана), если их нельзя будет поместить в других местах.
Таким образом, боярин изъявлял притязание, отнять у гетманской власти значительную часть края. Он был по историческим правам справедлив. Но и у противной стороны были равносильные права.
Юрий на это отвечал:
– В Чернигове, Новгороде-Северском и Почепе издавна устроено много казаков, и за ними много земель и всяких угодий. Новгород-Северский, Стародуб и Почеп приписаны к Нежинскому полку, а в Чернигове свой казацкий полк. Если вывести оттуда казаков, то казакам будет домовное и всякое разорение, и права и вольности их будут нарушены, а великий государь пожаловал войско запорожское, велел всем нам быть под самодержавной рукой на прежних правах и вольностях и владеть всякими угодьями по-прежнему; и в царских жалованных грамотах написано, что права казацкие и вольности не будут нарушены ни в чём. Если же. начать переводить казаков из тех мест, то у них начнутся большие шатости. Пусть государь-царь пожалует нас: велит Новгороду-Северскому и Стародубу, и Почепу и Чернигову оставаться в войске запорожском.
Трубецкой возразил ему:
– Вы говорите, что Новгород-Северский приписан к войску запорожскому, а когда это сталось? Тогда, когда Войско Запорожское отлучилось от польских королей; а когда Войско Запорожское было за королями польскими, в те времена Новгород-Северский не был прилучён к Войску Запорожскому, а оставался за сенаторами. Казаки тамошние новопоселённые и со старыми казаками не живали. Стало быть, если можно будет их перевести на иные места, то переведите; а некуда перевести – пусть там живут под воеводами.
Юрий и за ним полковники стали бить челом, чтобы города, о которых идёт речь, оставались в войске запорожском. – Не говорите об этих городах на раде – сказали они, – а если только объявите, так будет в войске запорожском междоусобие и беспокойство.
Трубецкой не стал более настаивать. 17 октября, устроена была генеральная рада за городом в поле. Сходились не одни казаки; толпы мещан и поспольства из городов, местечек и сёл привалили туда. Московские воеводы ехали с ратными московскими людьми. Трубецкой приказал объявить, что он велит казакам при себе учинить раду и выбрать по своим войсковым правам гетмана, кого они себе излюбят, а потом пусть останется этот гетман неотступно в подданстве под государевою самодержавною рукою со всем войском запорожским навеки.
Присутствие воевод и московского войска не могло нравиться многим. Московский боярин своими поступками возбуждал ропот; жаловались, что он считает Войско Запорожское как бы побеждённым, а не вольным народом, и намерен устроить его судьбу, как хочется Москве, а не самому войску. Ещё оскорбительнее показалось казакам, когда Трубецкой приказал князю Петру Алексеевичу Долгорукому со своим отрядом приблизиться и окружить место рады. Такая рада должна была отправиться несвободно, под московским оружием, и, следовательно, поступать и делать такие постановления, какие угодны будут московской власти.
Сначала произнесли присягу на подданство те заднепровские старшины и полковники, которые прибыли с Хмельницким. Левобережные уже прежде присягнули. Потом последовал выбор; все беспрекословно огласили гетманом Юрия Хмельницкого: то есть одобрили в Переяславле то, что уже было сделано за Днепром. Потом прочитаны были статьи переяславскаго договора 1654 г.; а потом читались новые статьи, которые теперь московское правительство сочло нужным дать казакам, чтобы поставить их в зависимость более тесную, чем та, в какой они находились по условиям присоединения Малой Руси в Москве, при Богдане Хмельницком. Гетману воспрещалось принимать иноземных послов; гетман со всем войском запорожским обязан был идти в поход, куда будет царское изволение, следовательно, и за пределы Малой Руси, тогда как по прежним статьям служба казацкая ограничивалась только внутри. Гетман обязывался не поддаваться никаким прелестям, не верить никаким возбуждениям против Московского государства, казнить смертью тех, которые станут возбуждать неудовольствие против Московского государства и заводить ссоры с московскими людьми, а порубежные воеводы будут казнить тех великороссов, которые станут подавать повод к ссорам. Гетман лишался права ходить с Войском Запорожским на войну, куда бы то ни было, не мог никому помогать и не посылать никуда ратных людей без воли государя, равным образом обязан был карать тех, которые пойдут для такой цели самовольством. Вопреки выраженному в жердёвских статьях желанию избавиться от московских воевод, в предъявленных от московского правительства статьях требовалось, чтобы воеводы московские с ратными людьми находились в городах: Переяславле, Нежине, Чернигове, Брацлаве, Умани; они, впрочем, не должны были вступать в права и вольности казаков; ратные люди должны были кормиться из своих запасов; а в тех городах, где московские воеводы заменяли прежних польских, именно – в Киеве, Чернигове и Брацлаве они могли пользоваться теми самыми местностями, которые некогда предоставлялись на содержание польских воевод. Реестровые казаки освобождались от постоя ратных людей и дачи подвод. Эти повинности ложились исключительно на поспольство. Казакам давалось право вольного винокурения, пивоварения и медоварения, но с тем, что они могли продавать вино в аренды только бочками, а никак не квартами в раздробь, мёд же и пиво гарнцами, и за самовольное шинкарство подвергались наказанию. Посполитые лишены были этой свободы. Таким образом, выходило, что поспольство, которое согнали в Переяславль с целью поддержать московскую власть против сомнительного расположения к ней казаков, должно было нести тягости, от которых освобождались казаки. В Белой Руси казакам не позволялось находиться, но те, которые там завелись, могли, если захотят, переселиться в казацкие места, а если не захотят, то должны были отбывать повинности, лежавшие на поспольстве. Равным образом, те, которые в Белорусском крае носили звание полковников и сотников, начальствуя над новообразованным там казачеством, должны были лишиться своего звания; следовало, между прочим вывести казацкую «залогу» из Старого Быхова, где тогда засели недруги Москвы, Самуил Выговский и Иван Нечай, которые умертвили многих московских людей, взявши их в плен на веру: там не должно находиться никакого другого войска, кроме государева. Очистить Белую Русь от казаков требовалось под тем предлогом, что в Белой Руси никогда не было черкас, т. е. казаков, и притом край по соседству с ляхами: от того у казаков с ляхами будут нескончаемые ссоры. Казаки лишены были права, без доклада государю, избрать нового гетмана по смерти прежнего и переменять живого, хотя бы гетман оказался изменником. Следовало, в последнем случае, известить государя, а государь отправит, кого захочет, учинить сыск; и когда обвинённый окажется действительно виновным, тогда его сменят и поставят на его место другого, по выбору казаков, но непременно с царского утверждения. Эта статья, по-видимому, охраняла гетманскую власть и вообще местное малорусское правительство от беспорядков и буйства, но в тоже время, вопреки домогательству жердёвской рады не дозволять никому сноситься прямо с Москвой мимо гетмана, открывала широкий путь такого рода сношениям в ущерб местной власти, давая возможность недругам гетмана и других начальствующих лиц обращаться к царю и в приказы с доносами, а московскому правительству доставляла возможность следить за тайнами в Малой Руси и вмешиваться следственным и судебным образом в действия её правительства. Гетману воспрещалось без рады и совета всей казацкой черни избирать лиц в полковники и вообще в начальнические должности. В этом случае, восстановлялось старинное казацкое право, нарушенное в последние времена Богданом Хмельницким. Московскому правительству было выгодно восстановить его, потому что оно надеялось на преданность себе большинства чёрных людей. Новоизбранный полковник должен быть непременно из своего полка; все начальные люди должны быть православного исповедания; даже недавно принявшие православие не допускались до начальнических должностей. Объявлялось, что это постановляется для того, что от иноземцев бывали всякие смуты, и простые казаки терпели от них утеснения. Гетман не имел права судить и казнить смертью полковников и вообще начальных людей до тех пор, пока государь не пришлёт кого-нибудь к управе. Эта статья в то время обеспечивала такие лица, как Тимофей Цыцура или Василий Золотаренко, которые, по поводу недавних событий, нажили себе много врагов, и последние могли настроить против них молодого гетмана; на будущее время, эта статья, наряду с другими, усиливала влияние московского правительства и ослабляла местную верховную власть: а это выгодно было для дальнейших государственных видов Москвы. Хотя казаки, по-прежнему, не лишались права избирать гетмана, но гетман обязан был, по избрании, явиться в Москву видеть царские очи и не прежде мог именоваться гетманом войска запорожского, как получивши знамя, булаву и бунчук от правительства. При гетмане должны находиться с обеих сторон Днепра по судье, писарю и есаулу. Казаки должны были обязаться отдать московскому правительству жену и детей изменника Выговского, брата его Даниила и всех Выговских, какие только есть в запорожском войске, и впредь не допускать отнюдь на раду лиц, оказавших недоброжелательство к московскому правительству. Кроме Выговских, к этому разряду относились: Григорий Гуляницкий, Самуил Богданович, Григорий Лесницкий и Антон Жданович. Кто допустит их в раду, тот за это подвергнется смертной казни; равным образом, тому же наказанию подвергался всякий из старшин или из простых в войске запорожском, кто не учинит веры хранить эти статьи или, учинивши, нарушить после.
В это время, Малая Русь сделалась притоном беглых людей и крестьян из Великой Руси. Из уездов Брянского, Карачевского, Рыльского и Путивльского, от вотчинников и помещиков бегали боярские люди и крестьяне в Малую Русь, составляли шайки около Новгорода-Северского, Почепа и Стародуба, нападали на имения и усадьбы своих прежних владельцев и делали им всякие «злости и неисправимые разорения». По настоящему договору, следовало таких беглецов отыскивать и возвращать на место прежнего жительства.
Казацкая рада, окружённая со всех сторон московскими войсками, должна была беспрекословно соглашаться. Статьи, постановленные на Жердёвском поле, привезённые боярину Трубецкому полковником Дорошенком с товарищами для утверждения – не признаны, а действительными положено признать те, которые составлены в Москве и поданы на Переяславской раде Трубецким.
18 октября, по приказанию Трубецкого, Юрий со старшиной, полковниками и выбранными из всех полков казаками ехали к соборной церкви в город. Из церкви вышел со крестами и образами кобринский архимандрит и каневскій игумен Иов Заенчковский, с ним был переяславский протоиерей Григорий Бутович, со священниками и диаконами. После молебна казаки были приведены к вере по записи, присланной из посольского приказа. В этой записи гетман обязался быть навеки неотступным под царской рукой, по повелению государеву стоять против всякого недруга, не приставать к польскому, турецкому и крымскому и другим государям, служить со всем Войском Запорожским царю, царице и их наследникам, не подъискивать никаких других государей на земли, принадлежащие московскому государю, извещать государя о всяком злоумышлении против него, ловить и представлять изменников, стоять против всяких неприятелей царских, не щадя голов своих, вместе с московскими ратными людьми, как укажет государь, держать совет с теми боярами и воеводами, которых пошлёт государь при своих письмах, и утверждать Войско Запорожское быть в совете и соединении с московскими ратными людьми, не отъезжать из полков к неприятелю, не учинить измены в городе, где ему случится быть с царскими полками, не. сдавать неприятелю городов, не отходить самому в иное государство, не ссылаться с недругами его царского величества и не приставать к изменнику Выговскому и его единомышленникам.
После присяги, боярин пригласил гетмана, старшину и полковников на пир, где, по обычаю, возносили заздравную чашу государеву. Вероятно, тут же подписаны казацкими начальниками статьи и присяжный лист, ибо в статейном списке об этой подписи говорится после известия о пире. Гетман изъявил согласие на все требования московского правительства за всех полковников, которые были в отсутствии и оставались на правом берегу Днепра. Он уверял, как и прежде, что они остались для оберегания границ, и старательно скрывал настоящую причину их неприбытия, вероятно, надеясь, что можно будет их уговорить.
Таким образом, Трубецкой обделал дело в пользу московской власти искусно. Но это дело заключало в себе на будущие времена дальнейшие причины измен, беспорядков и народной вражды.
III
Когда Хмельницкий воротился в Чигорин, и в собрании всех полковников приказал прочитать статьи, поднялось негодование, ропот на Хмельницкого и на старшин, бывших в Переяславле. Самые старшины, обозный, судьи, есаулы и генеральный писарь Голуховский нарекали на гетмана и друг на друга. Недовольство охватывало не только тех, которые прежде были не расположены к Москве и боялись её, но и тех, которые стояли за верность ей; в переяславских статьях видели нарушение казацких прав, упрекали Москву в лукавстве; многие тогда же были готовы нарушить этот насильственно выжатый договор, но прежде решили послать посольство в царскую столицу просить отмены переяславских статей. Послан был черкасский полковник Андрей Одинец с Петром Дорошенко, Павлом Охрименком, Остапом Фецкевичем и Михаилом Булыгой. Дорошенко из хитрости уклонился на этот раз от чести быть первым лицом в этом посольстве, тогда как, по всему вероятно, заправлял им он. Они прибыли в Москву в декабре.
На переговорах с боярами они изустно, по данному им наказу, домогались изменения некоторых статей, постановленных в Переяславле. «В двух грамотах (сообщали они) от его царского величества, присланных несколько недель тому назад, государь обещал нам, казакам, своим милостивым государевым словом содержать своё запорожское войско по-прежнему; и мы также обещались по присяге, данной покойным гетманом Богданом Хмельницким, служить государю верно и вечно. Просим, чтобы воеводы царские были только в Киеве и Переяславле, а в других украинских городах не находились и не наезжали в них, кроме тех случаев, когда с ними будут посланы ратные люди на оборону края против неприятеля, если откроется надобность». Им прочитали соответствующую этому предмету статью нового переяславльского договора и отвечали, что государь приказал быть по статьям переяславским, да ещё прибавили такое объяснение: «В прежних статьях, постановленных при покойном Богдане Хмельницком не написано, в которых городах быть московским воеводам, так стало быть новые статьи не нарушают старых».
Далее, посланцы просили, чтобы гетману и судьям возвращено было право судить и казнить смертью по закону. Им прочитали соответствующую статью переяславского договора и объявили, что для этого будет присылаться от царя московский человек к их суду на исправление. Если кто окажется по суду виновным, такого казнить, но не иначе, как по согласию с присланным от царя. Заметили при этом, что так поступить нужно для того, что изменник Ивашка
Выговский казнил многих казаков за верную службу государю.
И теперь высказалось, хоть не прямо, то недоверие к боярам и дьякам, находившимся в Москве, которое выразил когда-то Выговский опасением, будто в Москве нерасположенные к малороссам лица читают царю совсем не то, что присылается из Малой Руси. Послы просили, чтобы присылаемые из войска запорожского грамоты читались царю при самих послах. Им на это припомнили, что подобного требовал уже изменник Ивашка Выговский, вымышляя, будто его листы не доходят до царя, но этого никогда и не бывало и не будет. Листы их всегда чтутся царю и государю, и всегда ведомо то, что в этих листах написано.
Послы просили, чтобы царь приказал не принимать никаких листов и челобитен из Малой Руси, мимо гетмана, и не давать приёма никаким посланцам, если только не привезут с собой гетманского письма, от кого бы они ни приехали: от имени ли Войска Запорожского, от старшины или от черни, от поспольства или от запорожцев, были бы то лица духовного или мирского звания, – потому что такие люди приезжают клеветать и друг на друга и на казацкое правительство, да заводить ссоры. На эту просьбу им отвечали, что если кто приедет в Москву без гетманского листа, то в Москве рассмотрят, по царскому повелению, зачем он приехал: для своих ли дел, или для смуты. Если для своих, – то царь даст указ, смотря по этим делам, а если окажется, что он приехал для смуты, то его царское величество не поверит никаким наговорам и велит об этом написать к гетману. «Пусть гетман ничего не опасается; а быть по вашему прошению нельзя (сказали бояре), – через то вольностям вашим будет нарушение, и вы сами свои вольности умаляете».
Отговорки были самые благовидные, но они не успокаивали казацких послов, потому что, с правом каждому приезжать в Москву мимо гетмана, неудержимо разрушалась дисциплина казацкого правительства: ему нельзя было ничего затеять такого, чтобы для Москвы оставалось тайною; оно всегда было под страхом; оно всегда могло опасаться доносчиков, которые, подсмотревши, подслушавши или заметивши в Малой Руси что-нибудь такое, что не нравится в Москве, располагали бы верховное правительство против гетмана и старшин. Казацкие послы просили, чтобы там, где царские послы будут договариваться с польскими королями и с окрестными монархами, были послы Войска Запорожского и имели вольный голос. Для малороссов казалось унизительно и оскорбительно, если соседи станут решать судьбу их отечества, не спрашивая у них самих об их желании. Они представляли в этом случае самое убедительное побуждение. Это требование соединялось у них с вопросом, касавшимся веры. Шло дело об епархиях, архимандритах, игуменствах, захваченных униатами, и вообще о церковных имуществах. Нужно было домогаться, чтобы униаты отдали православным то, что неправильно захватили: поэтому-то, и казалось необходимым, чтобы казацкие послы, знавшие местные обстоятельства и подробности, присутствовали при таких съездах. Московское правительство в этом пункте сделало уступку, дозволив, чтобы при съезде московских послов с польскими находилось два или три человека от Войска Запорожского, но с тем, чтобы в числе этих лиц отнюдь не было сторонников Ивашки Выговского. Вместе с тем посланцы домогались, чтобы гетману дозволено было принимать иностранных послов из окрестных государств, с тем, что эти сношения не обратятся во вред московскому государству, и гетман будет обязан доставлять царю через своих посланцев подлинные грамоты с печатями, присланные от иноземных властей. В довод того, что такие сношения не будут опасны и предосудительны, и что гетман со старшиной не употребить во зло этого права, посланцы представили письма, присланные недавно из Крыма. Из них можете уразуметь (говорили они), как иноверцы недовольны согласием между христианами, и как, напротив, радуются смутам и вражде нашей. Бояре отвечали, что царь похваляет гетмана за верность, но, тем, не менее отказали в просьбе о дозволении принимать послов, и сообщили, что царь повелевает оставить всё по силе переяславских статей, а дозволяет сноситься с валахским и мультанским владетелями только о малых порубежных делах. Таким образом, и этого важного признака самостоятельности не добились казаки.
Гетман явился тогда ходатаем в пользу осуждённых за измену: просил о Даниле Выговском, Иване Нечае, Григорие Гуляницком, Григории Лесницком, Самуиле Богдановиче, Германе «Ганонове» и Фёдоре Лободе, а также и о взятых в плен казаках Иване Сербине и других, просил отпустить их, чтобы не быть им «баннитами», налагал на себя условие, однакож, не принимать их в уряд. На это гетманским посланцам отвечали, что государь жалует гетмана: этим людям не быть баннитами, но указ об этом дан будет тогда, когда гетман сам прибудет в Москву. Насчёт приезда его в Москву посланцы извинялись, что он не может этого сделать скоро, по причине внутренних нестроений, но исполнить царскую волю тотчас, как скоро успокоится всё в Украине. На это посланцам сказали, что когда гетман увидит государевы пресветлые очи, а великий государь увидит его верное подданство, то пожалует его по достоинству, – лучше было бы, чтобы он приехал нынешней зимой.
Послы ещё просили, чтобы на войсковую армату (артиллерию) было отдано староство житомирское; на это отвечали и заметили, что на армату отдан уже Корсун со всем уездом, и следует этому оставаться по силе переяславскаго договора.
Гетманские посланцы, не добившись совершенно ничего, возвратились с досадой: неудачная просьба ещё более раздражила казаков против Москвы. Все это подготовило их показать при случае явное нерасположение.
IV
Между тем, тогда же обращались в Москву лица и места из Малой Руси сами по своим делам, и к ним московское правительство было снисходительнее и щедрее. Из местностей Малой Руси, город Нежин, как со своим казацким полком, так и со своим мещанством, более других в это время был поставлен в приязненное положение к Москве. Полковник нежинский Василий Золотаренко был одним из руководителей поворота Украины на сторону Москвы и противодействовал Выговскому из Нежина; протопоп Филимонов сообщал в Москву то, что делалось в Украине; за то Нежин особенно и пострадал во время войны с Выговским; а между тем, с другой стороны, нужно было для нежинского полка испросить особое прощение за участие казаков этого полка в восстании под начальством Гуляницкого. Тогда малороссов пугала мысль, что их за измену станут переселять: такой слух носился еще в то время, как Трубецкой заключал договор в Переяславле. Золотаренко отправил в Москву посланцев и выпросил нежинскому полку особую жалованную грамоту; всем обывателям духовного и мирского чина и всему мещанству и поспольству объявлялось прощение, царское обещание не переселять никого с места жительства и вообще царская милость.
В начале 1660 г. город Нежин отправил в Москву просьбу об утверждении своих городских муниципальных прав. Тогда и гетман Юрий Хмельницкий послал от себя ходатайство за Нежин. Полковник Золотаренко просил за разорённый войной монастырь. Послан был в Москву войт Александр Цурковский с товарищами от мещанских чинов; они испросили у государя жалованную грамоту на неприкосновенность их городского суда: никто не мог нарушать их приговора, не допускалась апелляция в Москву посредством зазывных листов. В уважение понесённых мещанами разорений, царь им дал льготы на три года от платежа дани, состоявшей в размере двух тысяч польских злотых, взимаемых с аренд, шипков и мельниц посредством откупного способа; нежинцы в эти льготные годы освобождались также от подводной повинности, но исключая царских посланников и гонцов, а также иностранцев, едущих прямо к царю. Находившиеся в этом посольстве мещане испросили для себя каждый особые льготы и данные, кто на грунт, кто на дом, кто на мельницу, под предлогом, что он был разорён в прошедшую войну Такие-то просьбы, обращённые прямо в Москву, мимо гетманского правительства, подрывали невольно, мало по малу, местную автономию Малой Руси; здесь завязывались почти те же отношения, какие некогда были в Великом Новгороде перед его покорением Москвой; малороссы находили возможность и выгоду обращаться в Москву прямо, мимо своего правительства, и ездили в Москву по частным делам за судом. Полковники отправляли свои посольства и сами от себя ездили. Кто хотел из начальных людей и имел средства, тот и ехал в Москву в надежде получить подарки, льготы или милости. Так, из дел того времени видно, что приезжали в Москву Яким Сомко, переяславский полковник Тимофей Цыцура с полковым старшиной: писарем, обозным, хорунжим, есаулом и сотниками, и другие – и все они получили в Москве соболей, кубки и прочее. В марте приехал Василий Золотаренко с товарищами. Они приехали за тем, чтобы отправиться вместе с московским посольством в Борисов, на предполагаемую комиссию, которая собиралась для порешения недоразумений и споров с Польшей, так как на участие в этом деле казаков согласилось московское правительство, сделавши в этом единственную уступку просьбам, привезённым Одинцом с товарищами. Настоящие посланцы имели с собой инструкции, вероятно, составленные на казацкой раде; там им предписывалось приступать не иначе к миру, как только в таком случае, когда поляки согласятся исполнить то, что обещали по гадячскому договору и что утвердили уже на сейме: именно, уничтожение церковной унии – чтобы оставлена была в Руси, принадлежавшей Речи-Посполитой, одна греческая вера; чтобы церковные достоинства, то есть митрополия киевская, епископства, архимандриты и иные монастырские начальства отдавались по вольному избранию без всякого различия людям как шляхетского, так и нешляхетского происхождения, а митрополит был бы рукополагаем от константинопольского патриарха; чтобы русский язык, был удержан во всех судебных и административных местах; чтобы посольства к королю и Речи-Посполитой от русских были принимаемы не иначе, как на русском языке, а также и ответы словесные и письменные были бы даваемы не иначе, как на этом языке. Таковы были главные требования по отношению к церкви и общественному устройству соединённых с Польшей русских областей, заявленные в то время Малой Русью в лице послов Войска Запорожского. Кроме того, малорусское посольство должно было домогаться суда над Тетерей и над полковником Пиво. Первый убежал из Войска Запорожского, захватив с собой тысячу червонцев, принадлежавших митрополиту Дионисию Балабану, и взяв с собой грамоты и привилегии польских королей и великих литовских князей –начиная от Гедимина и кончая Иоанном Казимиром; сверх того, увёз деньги и вещи, принадлежавшие вдове Данила Выговского, дочери Хмельницкого. Его подозревали в стачках с иезуитами; посланцам поручалось стараться, чтобы все «договоры Тетери, составленные Бог знает каким мудрым слогом, на строение и собрание отцов иезуитов, на кляшторы (римско-католические монастыри) и воспиталища, подкрепляемые краденой войсковой казной, не имели силы». На полковника Пиво они жаловались, что он опустошил Межигорский монастырь и митрополичьи местности.
На предполагаемом съезде в Борисове должны были определиться границы русских земель с Польшей, у которой эти земли должны быть отняты. Польша старалась удержать свой бывший территориальный размер, а Московское Государство хотело удержать за собою всё, что добровольно отдавалось или было завоёвано оружием в последнее время, Малая Русь хотела соединить во единой целости свой народ под властью Московского Государства, домогалась присоединения провинций, которые населены были одним с ней народом и показывали участие в прошедшей борьбе против Польши. Таким образом, с одной стороны предполагалось присоединить к Московскому Государству Белую Русь в следующих границах: начиная от Динабурга до Друи, от Друи шла предполагаемая линия на Дисну, от Дисны рекой Ушачею до верховьев этой реки, отсюда до Доскина, от Доскина до верховьев реки Березины до Борисова, от Борисова до Свислочи, от Свислочи до Позыды реки, против Зыцина, отсюда рекой Позыдою до Припети, а потомъ рекой Припетью до Днепра. Малая Русь составляла отдельный край с Волынью и Подолью, и польскому королю не следовало вступать в те земли, где великого государя Войска Запорожского люди: край этот, под именем Малой Руси по реку Буг, должен оставаться при Московском Государстве во веки. На таких границах должны прекратиться взаимные набеги, и с этих пор как Польша не должна посылать ратных людей за Буг, так равно и гетману, и писарю, и полковникам и всякого звания запорожским людям не задирать поляков, не начинать никаких военных дел и не хотеть им никакого лиха. Царь отправил на комиссию боярина Никиту Ивановича Одоевского, Петра Васильевича Шереметева, князя Фёдора Фёдоровича Волконского, думного дьяка Александра Иванова и дьяка Василия Михайлова.
Борисовская комиссия, где долженствовало разграничить Русь с Польшей, не имела никакого значения. Едва только открылся съезд, как начались военные действия. Поляки, принявши Выговского с Украиной по гадячскому трактату, тем самым нарушили виленский договор, посягая на земли, ещё фактически принадлежащие московской стране. В Польше явно высказывали, что избрание Алексея Михайловича в преемники Яну Казимиру было обман, и на самом деле московскому царю не доведётся быть польским королём. Московское правительство также было убеждено, что война неизбежна, и, несмотря на Борисовский съезд, не прекращало военных действий.
В Литве было московское войско под начальством Ховенского в числе тридцати тысяч и князя Долгорукого, а в январе Хованский взял Брест: город был сожжён, жители истреблены. Весной Хованский подошёл под местечко Ляховицы, принадлежавшее Сапеге, напал на литовский отряд и разбил его. После этой победы он стал станом под Ляховицами и пытался взять этот городок. Между тем собралось литовское войско к великому литовскому гетману. На место взятого в плен московскими людьми Гонсевского, король послал туда Чарнецкого, достигшего в ту пору высоты военной славы. У него, говорили, было тысяч шесть, да за то хорошего войска. Соединившись с Сапегой, он напал на Хованского, осаждавшего Ляховицы, которые уже изнемогали от голода в осаде и готовы были сдаться московскому воеводе. Хованский был разбит и убежал с войском. Горячий Чарнецкий хотел было гнаться за ним до Смоленска в пределы Московского Государства, но Сапега остановил его, и, по его совету, они оба вместе пошли на Долгорукого, который стоял под Шкловом.
Когда весть о разбитии Хованского дошла до Борисова, комиссары с обеих сторон поняли, что им рассуждать не о чем, если война опять началась, и, следовательно, спор между Польшей и Русью может решиться оружием, а не словами. Они разъехались. Так и прекратилось дело соглашения.
На юге также открылись неприязненные действия. Так, на Украине готовилось большое царское войско под начальством боярина Василия Борисовича Шереметева, грозившее идти в польские пределы. Со своей стороны, коронный гетман Станислав Потоцкий вторгся с войском на Подол, не хотевшую возвратиться к Польше; хлопы зарывали хлеб свой в землю, жгли сено и солому и сами бежали в крепости и запирались с казаками. Польское войско лишено было продовольствия и подвергалось всем неудобствам дурной погоды. Пытались взять Могилёв-на-Днестре –не удалось; нападали на Шарогрод –также не было удачи. Со своей стороны, боярин Василий Борисович Шереметев, вышедши из Киева, разбил и в плен взял Андрея Потоцкого с его отрядом. Это было зимой. С наступлением весны поляки готовились идти на завоевание Украины и заключили договор с крымцами. Хан обещал послать султана Нураддина с восьмидесятью тысячами орды. Выговский деятельно подвигал іполяков на Москву. – «Я желал бы (писал он к коронному канцлеру Пражмовскому), чтобы наш милостивый пан король показал свою готовность к войне созванием посполитаго рушения; как начнёт расти трава, мы двинемся на неприятеля и, без сомнения, с Божьей помощью, при пособии татарских войск, мы поразим надломленные казацкие силы; Москва потерпит ещё раз поражение, подобное Конотопскому, и будет просить мира». Между тем поляки пытались склонить на свою сторону молодого гетмана, и это было возложено на того же Казимира Белевского, который успел составить гадячский договор. Белевский писал к Юрию и старался расшевелить в нём злобу против Москвы за смерть зятя его Данила; по словам Белевского, его страшно замучили: терзали кнутом, отрезали пальцы, буравили уши, вынули глаза и залили серебром. «Если бы (писал Белевский), мой большой и любезный приятель, родитель вашей милости, воскрес и увидел это, – не только взялся бы за оружие, но бросился бы в огонь. Не Польши бойся, а Москвы, пане гетмане; она скоро захочет доходов с Малой Руси и будет поступать с вами, как с другими». С другой стороны, он его предостерегал, что Польша уже не так слаба, как прежде и, освободившись от шведской войны, может обратить на Украину свои все силы. Юрий, хотя уже и был недоволен Москвой, но не поддался козням Белевского и в феврале отвечал ему – «Трактуйте, господа, с его величеством царём, а не, с нами; ибо мы всецело остаёмся преданными, верными подданными его царского величества, нашего милосердого государя. Что его царское величество с вами панами постановить, тем мы и будем довольны, и не станем думать о переменах. Никто не должен полагать и надеяться, чтобы мы замыслили отделиться от его царского величества. Пусть Бог покарает того, кто своим непостоянством и хитростью не сохранил по своей присяге верности его царскому величеству и наделал бед Украине; уже Бог покарал его и ещё покарает. А Хмельницкий, один раз присягнувши его царскому величеству и отдавши ему Украину, не подумает отлагаться». Но в том же письме гетман заявлял и признаки желания независимости: «Хотя я и моложе летами Выговского и не так разумен, как он, не хочу, однако, чтобы мое гетманство было утверждено царскими грамотами или королевскими привилегиями; ибо Войску Запорожскому за обычай по своему желанию иметь хоть трёх гетманов в один день!» Также точно и в письме своём к Дионисию Балабану, наречённому митрополиту, нерасположенному к Москве, Юрий писал: «Раз освободившись из польской неволи и начавши служить его царскому величеству, мы никогда не подумаем изменить и отступать от нашего православного монарха и государя, который – если мы присмотримся получше к делу, – больше есть наш природный государь, чем кто-нибудь другой. Поэтому, с упованием на неизреченное милосердие его, желаем, чтобы и твое преосвященство, не доверяя людским вестям, поспешил к осиротелой своей кафедре». Дионисий Балабан, упорно ненавидевший Москву, был очень далёк от того, чтобы склониться на такие убеждения и представления; да не прочна была преданность Москве и самого гетмана и вообще всякого, кто только в Украине думал о политике: казаки готовы были оставаться в связи с Москвой, но в тоже время желали как можно шире для своего края автономии, а Москва, напротив, хотела допустить её как можно менее, и как можно теснее привязать Украину к себе наравне с другими землями русскими, в разные времена подчиненными её власти. Тут-то и был корень раздоров на многие лета; и уж, конечно, не слабому Юрию можно было разрешить такие вековые недоумения.
V
Польша грозила Московскому Государству походом на Украину, московское правительство поручило боярину Василию Борисовичу Шереметеву защищать эту страну вместе с казаками.
Шереметев собрал совет на раду под Васильковым на Кодачке. На раде, кроме воевод, данных ему в помощь, были и гетман Юрий Хмельницкий, старшина и полковники. Был здесь молдавский господарь Константин Щербань, доброжелатель Москвы за это время. По известиям польских летописцев и дневников, у Шереметева было тогда 27000, а казаков одиннадцать полков. Вопрос шёл о том, защищаться ли на Украине и ожидать прихода туда поляков, или же самим идти в польские владения. Тимофей Цыцура подделывался к надменному и самонадеянному характеру боярина Шереметева и понуждал идти вперёд.
Он говорил: – С таким войском, с такой силой, как можно ждать и только защищаться! У тебя, боярин, во всём порядок: жалованье раздаётся исправно; ратные люди вооружены, и казны и запасов достаток; служилые твои никому не в тягость, не бесчинствуют как поляки, не причиняют слёз бедным жителям, а царским жалованьем довольны; наряд у тебя большой, подвижный, лёгкий; пушки искусно приправлены на своих местах; зелья и свинца много, ружьев разного рода без числа, топоры, заступы, лукошки, телеги, гвозди, всякая снасть в порядке, вьючных лошадей много, да все хорошие, неистомлённыя, – играют, когда пасутся. Сколько у тебя в войске боевого запаса, а в Киеве ещё более сберегается. А у ляхов что? Они отважны только с тем, кто их боится; а кто сам смело в глаза смотрит им, для тех они не страшны. Мы, казаки, у них Украину отняли; московское войско Литвой завладело; швед Прусы у них завоевал; только и остался у них, что свой польский угол, да и тот они потеряют, как только услышат о нашей силе; у них ведь безурядица: шляхта, разорена, и жолнеры ропщут, что им жалованья не платится; поспольство от больших налогов с голоду умирает; теперь-то самое время их доконать. Где у короля такая сила, чтобы против нашей устояла! Мы не только что в Польше побываем, а всю Польшу завоюем, и самого короля с королевой в полон возьмём, лишь бы только нас, казаков, не обделили добычей, если будем служить верно и достойно. Я же за себя уступаю всё золото и серебро вам, пусть только позволят мне взять, что понравится из дворца королевского!
Шереметеву была очень по нраву такая льстивая речь. Но тут подал голос против Цыцуры князь Григорий Козловский, который со своей ратью стоял под Уманью, присмотрелся к украинским казакам, понимал дух их, и с осторожностью, в обличение Цыцыры, говорил так:
– А мой совет, так лучше нам не идти в Польшу, а стоять за Украину и укрепить города гарнизонами. Довольно будет с нас и Украины потрудиться. Мне кажется, войско наше совсем не так прекрасно, как описывает пан полковник Цыцура, а главное – верность казацкая не так крепка и тверда; она вертится в разные стороны. К какому государю не обращались казаки? Кому не поддавались, и кому не изменяли! Турку кланялись, татары ими недовольны, Ракочи через их измену в Польше потерпел, да и шведу не очень-то корыстно отозвалась дружба с ними. И наш великий государь, е. ц. в. узнал уже, что значит их гибкая верность. Поэтому нужно нам не в Польшу идти, а оставаться на Украине. Когда придут сюда поляки с татарами, легче будет нам обороняться в крае, где много городов, замков, гарнизонов, чем в чистом поле в чужой земле. Если мы их заведём сюда, у нас будут запасы, а их мы запрём, как в осаде, посреди неприязненных им городов, и поразим голодом и недостатком. Они сами будут хотеть сражаться и дойдут до того, что с отчаяния начнут приступать к городам; тут-то мы свежими и здоровыми нашими силами потопчем примученных и надорванных. А то, когда мы пойдём в их землю, как бы они нас, истомлённых далёким путём, где-нибудь не осадили! Мы не знаем силы и числа польского войска. Как можно так смело думать, что оно и мало, и негодно. А если нет?! А что, если наши силы будут слабее ихних? Тогда ведь нам беда. Поляки не спускают бегущему неприятелю. В военном деле малая ошибка большую беду делает, словно пожар – от малой искры загорается да расходится так, что никакие человеческие силы погасить не могут.
Но Шереметеву не понравились эти рассуждения, и потому другие военачальники начали поддерживать Цыцуру. Князь Щербатов говорил потом главному боярину и доказывал возможность вести войну и идти с войском в глубину Польши. Шереметеву понравились слова Щербатова, и еще более стала противна речь Козловского. Он не стерпел, чтобы не сказать последнему грубости, по своему обычаю.
– Такие неразумные речи умаляют достоинство е. ц. в. Как хочешь думай, да не говори: через то власть подрывается. Мы идём в Краков, и завоюем Польшу.
– Тебе, боярин, лучше знать, сказал Козловский, чем мне; не стану спорить и послушаю; стану на том месте, где ты мне укажешь: готов защищать его, или мёртвым лежать на нём.
Говорил ли что-нибудь тогда Юрій Хмельницкій, неизвестно. После рады на Кодачке, он ушёл в Корсунь, и оттуда отправил в Москву посланцев, двух Корсунских сотников, с грамотой, где извещал о раде, которая положила идти в Польшу, и просил прислать, вместо Шереметева, другого воеводу на Украину для обороны её от татарских набегов в тο время, когда Шереметев с московской ратью и с казаками отправится в поход. В ознаменование верности гетмана, посланцы его повезли схваченного Богушенка, который был послан Выговским, бывшим уже в звании киевского воеводы, в Крым. У него отобрали несколько писем к Выговскому от хана и от разных мурз; из этих писем видно было, что Выговский вёл тогда деятельное сношение с Крымом и подвигал крымского хана с ордами на Москву. Вместе с тем Хмельницкий просил освободить Ивана Нечая, взятого в Быхове и отправленного в Москву; он просил этого ради внимания к жене его, сестре своей. – «Сестра моя проливает слезы кровавые – писал гетман – и на меня нарекает и докучает мне, чтобы я бил челом вашему царскому величеству». Это была не первая просьба о Нечае. – «Многажды (говорит Юрий в том же письме) писал я вашему величеству об Иване Нечае, но никогда не могу счастливым быть, чтобы получить желаемое. Чаю, писанье моё до рук вашего царского величества не доходило». Эта последняя просьба молодого гетмана не была уважена. Московское правительство указывало на вины зятя Хмельницкого как он именовал себя польским подданным и посылал в разные места прелестные письма, и был взять в Быхове с оружием. – «Его нельзя отпустить в Войско Запорожское – было сказано в ответе – потому что учнёт желать добра польскому королю, а польский король ведёт войну с его царским величеством». Это семейное обстоятельство способствовало недоброжелательству Хмельницкого к Москве. Сестра побуждала его мстить за мужа. Полковники и знатные казаки роптали на переяславский договор, жаловались, что Москва хитро забирает в руки Войско Запорожское, насилует права и вольности казаков, и побуждали Хмельницкого думать, как бы сбросить с себя «московское ярмо». Боярин Василий Шереметев раздражал гетмана своей невнимательностью и презрением, а полковники указывали на это гетману и возбуждали в нём досаду. Тогдашний митрополит Дионисий Балабан, недоброжелатель Москвы, действовал против неё на свою паству духовным оружием; вмешательство московских властей в дело избрания митрополита, тогда казалось, угрожало малороссийскому духовенству потерей их прав, порабощением церкви светской власти царя. Балабан, как и вообще тогдашние образованные малороссы шляхетского рода, несмотря на своё православие, склонился на польскую сторону, когда приходилось выбирать между Польшей и Москвой. Был у него некто Бузский, проповедник, которого он употреблял в сношениях с королём. Этот Бузский, приехав от короля в Украину, поселился в Чигирине и настраивал Хмельницкого на сторону короля, расточал ему ласки королевские и обещания милостей и наград.
Шереметев, раздражая против себя казацкого старшину, навлёк нерасположение к себе лично и малорусского духовенства чрезвычайною надменностью и высокомерием. Говорят, делая смотр на Лыбеди, он учредил обед и пригласил к нему настоятелей киевских монастырей. За обедом, после нескольких стоп крепкого меду, выпитого в сопровождении грома пушечных и ружейных выстрелов, Шереметев начал превозносить свое войско и сказал: – «Отцы честные, слышите: вот этими войсками, вручёнными мне от государя моего, я обращу в пепел всю Польшу и самого короля представлю государю моему в серебряных цепях». На эту похвалу заметил ректор братских школ: – «Надобно Богу молиться, а не на множество вой уповать». Тогда боярин сказал: – «При моих военных силах можно с неприятелем управиться и без помощи Божией!» С ужасом услышали малороссы такой отзыв, и сочли его великим богохульством, и это разнеслось между духовными и светскими, и вооружало умы против «москалей» вообще 6 .
Всё, что происходило в Украине, всё это передано было польским военачальникам одним ловким шляхтичем. Коронный гетман не раз посылал в Украину лазутчиков, и они ворочались без успеха, но этот шляхтич отличился за всех. Он умел хорошо говорить по-украински и легко сошелся с русскими. Сперва он попробовал прикинуться «макалем», но это не удалось. – «Москали – толкует современник – по своему варварству не допускали к себе в большую дружбу иноземцев, даже и украинцев». Удобнее он затесался между казаков, оделся бедно по-мужицки, выдавал себя за дейнека, пьянствовал, обращался с мужичьей грубостью и неловкостью, проклинал ляхов, славил казаков, пел казацкие песни, и казаки приняли его за своего брата. В продолжение нескольких дней он со своим балагурством, со своим знанием казацких обычаев, дошёл до того, что запанибратился с начальниками, пил с ними мёд и пиво, и выведал, насколько нужно было, положение московских людей и казаков; узнал, наверное, и то, что казаки в данное время не терпят «москалей», и поляки могут воспользоваться этой неприязнью. Сделав своё дело, он исчез из казацкого лагеря, и может быть только тогда догадались казаки, кто был этот гость. Он-то принёс польским военачальникам верные сведения о совете воевод, о их замыслах идти на Польшу, о числе войска, о недовольстве Хмельницкого на Москву и на Шереметева, о неприязни между великорусскими служилыми и украинцами и, наконец, о медных копейках, которыми платили тогда жалованье и московским ратным людям, и казаками. Надобно заметить, что даже безропотно покорных своих старых подданных Москва выводила тогда из терпения принуждением брать медную монету за серебряную, а украинцев тем более.
Польское войско было тогда под начальством коронного гетмана Станислава Потоцкого и польского гетмана Любомирского, прославившего себя в шведскую войну. Одна часть с коронным гетманом стояла близ Тернополя, другая с Любомирским находилась ещё в Пруссии. Но когда пришло известие, что дело с Москвой опять клонится к войне, Любомирскій прибыл к королю, перед ним и перед сенаторами требовал уплаты жалованья, и в трогательных выражениях описывал труды и нужды войска. Король и сенаторы положили написать к сборщикам налогов приказание – поторопиться сбором недоимок на жалованье войску; само правительство, однако, сознавало тогда же, что это средство ненадёжно. После продолжительных войн, средства народа умалились, и нельзя было надеяться на скорую уплату; притом самые сборщики в то время не отличались безкорыстием и часто не пропускали случая погреть руки на счёт общественного интереса. Старались успокоить жолперов и заставит их продолжать службу, не разбойничая и не буйствуя; но удержать жолперов одними надеждами было трудно; тогда поддержали войско паны частными пожертвованиями. Сам Любомирский, в числе других, заплатил солдатам значительную часть из собственных доходов. Любомирский повёл своё войско на соединение с войсками Потоцкого на Волынь, и тамошние владельцы, зная, что это войско идёт для укрощения казаков, следовательно, для безопасности прилежащего казакам края, дали войску квартиры и безденежно снабжали его обильными запасами.
Всё польское войско состояло тогда из двенадцати полков пехоты и более десяти конных полков, снаряжённых на счёт панов и находившихся под командой снарядителей; да сверх того было два конные полка немецких и артиллерия из двенадцати орудий, под начальством динабургского старосты Вульфа. Кроме всей этой силы в войске было большое число служек, годных к бою, и превосходивших число самых жолнеров.
Но силы Польши против Руси не ограничивались собственным войском. На стороне её была ещё крымская орда, которую тогда привлекал более всех Выговский, находясь в звании киевского воеводы. Уже давно крымский хан сердился на Польшу за то, что она медлила и не действовала решительно против казаков и Москвы. В письмах, писанных к Выговскому ханом и разными сановниками его, выражались о поляках в таком смысле: – «Уже нам слов не достаёт, несколько лет через частые писанья и разных посланцев сообщали мы вам, чтобы вы как можно скорее соединили войска свои с нашими войсками и наступали на неприятеля. Вы же в письмах своих постоянно говорите о великих усилиях своих, а на самом деле ничего не делаете. Наши войска несколько месяцев в сборе ожидать в Белгороде от вас известия, и стоят без дела. Ещё не слыхано, чтобы орда столько времени напрасно стояла; зима прошла, уже и весна минула, лето пройдёт, наступит осень, пора дождливая». Когда, наконец, собрались поляки, и дали знать в Крым о своём походе, шестьдесят тысяч крымских и нанайских орд с прибавкой янычар выступили в Украину. Августа
26, Потоцкий двинулся со своим войском из-под Тарнополя на Подоле и дошёл до Ожеховцев.
VI
Когда таким образом поляки собирались громить Украину, Шереметев выступил из Киева по направлению на Волынь, и думал войти в Польшу прежде, чем поляки узнают о его движении. Хмельницкий шёл за ним другой дорогой шляхом-Гончарихой. Когда московское войско дошло до Могилы Перепетихи, Хмельницкий прибыл к боярину. Шереметев принял его, как прежде принимал, сухо и неуважительно, показывая вид, что он мало нуждается в его помощи. По известию летописи Величка, когда Юрий ушёл из московского лагеря, ему передали, что Шереметев, проводив его, при многих, сказал, указывая на гетмана: «Этому гетманишке приличнее бы ещё гусей пасти, чем гетмановать». Так, при поджигательстве недоброжелательных к Москве старшин, Шереметев этой выходкой не только охладил Хмельницкого к усердию, но ещё сам содействовал к готовности отпасть от Москвы, когда придёт случай.
Московское войско прошло местечко Хвастов и двинулось на Котельню. Хмельницкий всё продолжал идти боковым путём – шляхом-Гончарихой. Когда московские люди доходили до Котельни, отправленный на подъезде из польского войска Кречинский схватил нескольких казаков и привёл в польский лагерь. Они рассказывали, что Шереметев идёт с войском в 80 000; и думает он с Цыцурой, что Потоцкий всё ещё стоит под Тарнополем, и что у Потоцкого всего на всё каких-нибудь тысяч шесть, а о пане Любомирском все думают, что он далеко где-то за Вислой. Такое неведение неприятеля о польских силах было очень приятно полякам. Куда же направляются москали? спрашивали поляки казаков. Те отвечали, что на Чудново. 9-го сентября, военачальники составили военный совет, и на этом совете порешено было немедленно идти на встречу неприятелю. Войска двинулись по шляху-Гончарихе, по которой шёл с казаками Хмельницкий. Правой стороной командовал Потоцкий, левой Любомирский, артиллерия занимала средину; по сторонам их шли татары. Они дошли до Гончарского поля. Московское войско тем временем доходило до Любара, первого волынского города на границе казацкой Украины. – «Когда, – говорит современный дневник, –польские войска проминули место, означаемое той приметой, что там прежде стояла корчма в поле, оба предводителя поехали вместе и въехали на высокую могилу (насыпь). Оттуда они увидали вдали людей, которые двигались между кустарником близ Любара. Гетманы послали подъезд вперёд проведать, что это такое. Отправленный подъезд воротился скоро и донёс, что это неприятельское войско. Тогда Потоцкий послал известить Нураддина и приглашал его послать передовой отряд против московской рати, а сам выслал против неприятеля два драгунских полка, два полка Выговского и польского коронного писаря. Несколько полков, кроме того, отправилось еще и охотою. Те, которым принадлежали эти полки, были тогда с ними. Выговскому пришлось идти против русских. Он вступил в битву с передовыми из московского войска. Московские люди сначала было погнали татар, а потом отступили от польского войска. Поляки поймали какого-то раненного московского начального человека и нашли у него план расположения войска. Это очень помогло полякам. Они узнали, что московские люди стали обозом и окапываются».
15-го сентября, собрали военный совет. Смелые говорили: – Не давать врагу отдыха, чтобы он не устроился; наступать на него немедленно. Осторожные возражали: – Ещё к нам не подоспели орудия, и пехота не пришла и не устроилась. Лучше мы их осадим и будем их медленно томить.
– Нет, – сказал Потоцкий, – от медленности у нас охладеет мужество, а у врагов прибудет. Татары подумают, что мы трусим.
Решено было действовать быстро, наступать на неприятеля, не давать ему покоя и мучить частыми приступами. Войско подвинулось к московскому обозу. 16-го сентября, московские люди и казаки вышли из табора, сошлись с правой стороной польского войска, но когда бросились на них польские копейщики, то подались назад. Татары ударили на них с боку, из леса. Московские люди отступили в свой обоз. Поляки подъезжали к их окопам и кричали: – Трусы негодные! выходите, расправимся в открытом поле. – Но московские люди не выходили, а отстреливались из окопов. Поляки палили из пушек в московский табор и с удовольствием глядели, как доставалось боярским шатрам, которые издали виднелись своей пестротой. Более всех отличался у них и был героем этого дня коронный хорунжий Ян Собесский, будущий герой-король Польши. – «Он доказал, – говорит современное описание, – что недаром он правнук великого Жолкевского». Вечером бой прекратился. Современное известие (вероятно, неверное) говорит, будто московских людей убито до 1500, казаков 200, а поляков только 60, преимущественно из полка Собеского. Пленные и перебежчики из польского стана рассказали Шереметеву о силах польских, да и сам он собственными глазами удостоверился, как ложно описывал это войско Цыцура, потешая его боярское чванство. Гораздо приятнее было полякам от вестей, сообщённых казаками, перебегавшими в польский обоз. Они извещали, что вообще казаки не терпят «москвитян», и очень многие готовы с радостью перейти к полякам, лишь бы те им простили, что они связались с «москалями»...
Предводители поручили написать увещание к казакам Стефану Немиричу, брату убитого Юрия, пану православной веры.
«Вы знаете, казаки, – писал Немирич, – кто я таков; с древних времён дом Немиричей соединён с русским народом и кровью и происхождением. Мы – дети Украины. Я брат Юрия Немирича, столь преданного казакам, вашего товарища. Я не хочу для вас быть хуже моего брата. Если вы, казаки, будете держаться москалей, то вас будут убивать, брать в плен и опустошать дома ваши. Неужели за каких-нибудь изменников-негодяев такое множество казацкого народа будет терять своих детей, которые принуждены стоять за москалей. Удивляюсь, что вы подружились с москалями; вам из этого везде только вред, а не выгода. Сравните милости московского государя с благодеяниями польского короля; москали дают вам вместо золота и серебра медные деньги; всех вас разоряет и истощает Москва; запрягают вас в рабское ярмо; а всемилостивый король отеческой рукой даёт вам свободу, сожалеет о бедствиях, в которые вы впали и которые вам грозят впереди; король посылает вам прощение за нынешние и прошлые ваши прегрешения. Сами видите, что войско наше сильно; пример Хованского показывает вам, что оружие польское торжествует не столько числом войска и храбростью, сколько Божьей милостью. Истощённая междоусобиями и поражённая чужими врагами, Польша была при последнем издыхании: уже её по частям делили соседи: москаль, швед, брандербургец, молдаванин, угр, – но божеское провидение воздвигло своими руками добрых граждан. Побойтесь гнева Божия. Отступитесь от москалей, не слушайте льстивых убеждений Шереметева, передайтесь на сторону нашу, к собственному нашему и вашему войску, и напишите к Хмельницкому, чтобы и он также думал о своём собственном спасении, а не о москалях».
Это письмо прочтено было в лагере московским казакам Цыцуры. Казаки, говорит современник, и готовы были перейти к полякам – и по тогдашнему нерасположению к Москве, и по всегдашней привычке изменять – но никто первый не решался идти и показать пример. Цыцура ещё тогда не считал московского дела потерянным. Со своей стороны, Шереметев прибегал к подобным же средствам, и написал к султану Нураддину письмо. Он писал: – «Его царское величество пожалует тебе втрое больше подарков, если только теперь ты отступишь от польского короля с татарами». Нураддин не хотел и слушать об этом и величался перед поляками своей дружбой к ним. Он отдал письмо Шереметева Любомирскому, а тот поблагодарил за него деньгами.
Несколько дней не происходило ничего важного, кроме незначительных «герцов», и ещё раз отличился на них Ян Собесский. Чуть было не схватили его московские люди, увидевши на нём золотистый терлик, и закричали: честной человек, честной человек (т. е. знатный)! Но он ушёл от них счастливо. Перед тем пронеслась весть, что Шереметев хочет отступить. Шереметев как будто хотел показать полякам противное: ночью московские люди сделали вылазку из своих окопов и хотели было неожиданно напасть на польский стан. Перебежчики были у них вожаками; но поляки в пору узнали об этом, ударили тревогу – и московские люди отступили.
Тут окончательный опыт научил Шереметева, что Козловский один говорил правду, когда все прочие из подобострастия к главному воеводе потакали Цыцуре. Шереметев теперь озлобился на Цыцуру и раздражил его против себя. Говорят, что, услышав от Шереметева несколько неприятных выражений и видя, что боярин не благоволит к нему, Цыцура тотчас же задумал перейти к полякам, но Шереметев, догадавшись о намерении казацкого полковника, обласкал казаков и объявил им награды в Киеве, если они благополучно убегут от поляков. Единственная надежда была на Хмельницкого, и Шереметев с другими воеводами помышляли отступить, чтобы перебраться на шлях-Гончариху, где шёл Хмельницкий. 24-го сентября решено было отступать. Воеводы убрали свои палатки, свернули знамена, устроили свое войско. Но прежде, чем войско сдвинулось с места, выслали ратных людей с топорами и бердышами рубить деревья, раскапывать пни и каменья.
Только-что предводители решили отступать, поляки уже знали об их решении от перебежчиков и положили напасть на них во время отступления, когда они будут переходить через заросли и переправы.
На другой день неприязненные войска не начинали сражения, и только между охотниками происходили герцы. Польское войско было наготове, и предводители велели дожидаться знака, когда можно двинуться, а сами ожидали, когда тронется с места их неприятель. Сообразив, что неприятель пойдёт по неудобной дороге, польские гетманы расположили войско своё так, чтобы можно было нападать на отступающих и спереди, и сзади, и с боков. Коронный гетман со своей половиной должен был пересечь путь московскому войску и не давать ему далее хода, а Любомирский должен был напирать и преследовать позади. Каждая половина войска разделялась, в свою очередь, на две части, так что одна часть из каждой половины должна была охватывать бок неприятельского обоза; сверх того, из обеих половин отобрана была ещё пятая часть в резерв; она должна была, по требованию, поспевать на помощь какой-нибудь из четырёх, которые будут в деле, и доставлять свежих воинов на место убитых. «Тогда, – по замечанию современника Зеленевицкого, – предводители, следуя обычаю древних римских полководцев, говорили жолнерам возбудительную речь такого содержания:
– «Нам теперь следует решить – кому владеть Украиной. Московский государь без всякого права овладел этим краем польской Речи-Посполитой, и через это вы остаётесь и бедны, и нищи, и отечество не в силах вознаградить вас. Мы с охотой дали вам трёхмесячное жалованье, в виде подарка, из собственных сумм; это ничто в сравнении с тем, чем должно вознаградить вас польское королевство. Возвратим ему эту богатую и изобильную страну – Украину. Тогда мы приложим всё старание, чтобы вам были выплачены следуемые суммы. Но тут дело идёт не об одних наших выгодах. Как сыны истинной католической церкви, вы сражаетесь, ревнуя о вере, которая должна быть вам драгоценнее самой жизни. Видите скорбь истинного правоверия; греческая схизма торжествует; осквернены священные пороги храмов; алтари разорены; святые дары –о ужас! – потоптаны святотатственными ногами, храмы отданы для совершения в них суеверных обрядов врагам истинной церкви Христовой. Подвизайтесь за веру и свободу, поражайте свято- хулителей и стяжайте себе вечную славу в отдалённом потомстве».
Жолнеры отвечали восклицаниями, уверяли в готовности храбро сражаться за католическую веру и выгоды польского государства.
В ночь с двадцать пятого на двадцать шестое, московское войско двинулось; оно поставлено было пешими колоннами рядов в восемь, внутри четвероугольника из возов; но пройдя немного, увидели, что в восемь рядов идти неудобно, и перестроились в шестнадцать рядов. Устройство подвижного обоза, довольно сложное, было сделано с такой быстротой, что поляки изумлялись.
Московские люди думали, что поляки узнают об их отступлении спустя несколько часов, и не воображали, что поляки давно следят их каждый шаг. И не успели московские люди пройти на выстрел из лука, как поляки были перед ними и за ними. Поляки двинулись по ближайшему направлению прямо через лес и перерезали им путь. Сначала путь шёл через лесные заросли; и тем и другим негде было развернуться. Но когда русские потом вышли на просторное место, тут поляки ударили на них со всех сторон. Польские копейщики кидались на обоз. Ратные люди государевы, сидя и стоя на возах, недвижимо держали свои длинные копья, и польские всадники натыкались на них. Польские пушки каждую минуту посылали в обоз ядра, пули и гранаты; царские пушкари без торопливости отвечали им из своих. Весь обоз шёл тихо и спокойно, преодолевая большие трудности, через топи и яры. Хладнокровие московских людей изумляло поляков. Никто из обоза не отвечал на ругательные вызовы и похвалки. Среди грома орудий не раздавались человеческие голоса, кроме невольного стона раненых. Казаки усердно помогали московским людям, и не только отражали неприятельские налёты, но даже вырывали из рядов и утаскивали к себе пленных и обращали в тыл польских удальцов.
«В этом шествии московский обоз (говорит польский очевидец) походил на огнедышащую гору, извергающую пламя и дым, и поляки уподоблялись еврейским отрокам в вавилонской пещи, ибо ангел Господень невидимо осенял нас тогда».
После полудня велено было польскому войску остановиться на отдых; между тем приказали придвинуть к московскому обозу все орудия, сколько их было у поляков. Царскому обозу приходилось скоро всходить на гору: было опасное место; тут-то удобно было полякам разорвать четвероугольник, а было для них неизбежно разорвать его, и этого-то добивались поляки до сих пор напрасно. Вперёд была отправлена засада под начальством Немирича. Любомирский заметил, что в своих налётах на неприятельский обоз польские удальцы более кричали, чем делали, и отдавал предпочтение хладнокровию врагов. Он сам выехал перед ряды жолнеров и говорил им: – «Болтовня и бестолковый крик не разломают неприятельского обоза; нужнее неустрашимый дух и твердые руки, владеющие оружием. Москаль убегает от нас не по-заячьи, а по волчьи, оскаливши зубы: видите, каким крепким, оплотом он оградил своё бегство. Держитесь согласно хоругви, не выскакивайте без толку из строя, и дружно все сложите вместе руки и груди, сломите неприятельскую ограду в её середине, – вы добудете победу».
Московские люди продолжали идти по-прежнему хладнокровно, спокойно, и дошли, наконец, до опасного места, где нужно было спускаться в яр и всходить на гору. Тогда польские предводители замыслили правое крыло своего войска переправить через яр в другом месте, и зайти московскому обозу вперёд; но им надобно было переправляться через топкий яр; от этого московские люди успели уже взвести две части своего обоза на гору, прежде чем поляки могли их не допустить до этого. Немирич завязал битву на горе, но должен был отступить и пропустить неприятеля, получив сам рану. За то польское войско с боков и с тыла напёрло на оставшихся внизу московских людей; усилилась пушечная пальба; польские пушки подошли сколько возможно ближе. Московские люди отбивались по-прежнему, со спокойствием пробивали себе путь на гору. Русские потеряли, по одному известию, семь 7 , по другому 8 , восемь пушек, да восемьсот возов с запасами. Поляки нашли в них себе продовольствие, и очень обрадовались утомленные пехотинцы, которые терпели недостаток. Битва прекратилась вечером. Полил сильный дождь. Поляки считали за собой победу, несмотря на то, что потеряли много убитыми. Татары не участвовали вовсе в битве, и их стали даже подозревать в том, что они приняли от московских людей подкуп. Другие толковали, что татары оттого не ходили в битву, что вообще им несносно слышать гром огнестрельного оружия.
Следующая ночь была тёмная. Дождь лил как из ведра. Оба враждебные войска стояли вью грязи, без крова. Польские лошади оставались без корма. Поляки не могли достать ни дров, ни огня; только пехота, огибавшая неприятельские обозы, была счастливее, отнявши возы. Гетманы провели ночь вместе, в одной карете.
Когда взошло солнце, поляки увидали, что московских людей уже не было и удивились их терпению и неутомимости. – «Не побоялись – говорит современник – ни темноты, ни дурной дороги; не мучило их ни беспокойство, ни труды и тревоги прошлых дней».
Русские шли ночью и на рассвете приближались к местечку Чуднову на реке Тетерев. Узнавши, что Хмельницкий недалеко, Шереметев спешил сойтись с ним: от этого зависело единственное спасение. Как ни были изнурены поляки трудами прошлого дня, но гетманы решились, во чтобы то ни стало, не давать неприятелю отдыха и приказали немедленно идти за неприятельским обозом, чтобы прежде, чем московские люди дойдут до Чуднова, захватить чудновский замок. Поляки двинулись, а между тем, идя по следам, собирали с убитых детей боярских металлические и жемчужные пуговки, и, смеясь, говорили, что «москали» убираются по-бабьи.
Когда Шереметев увидел, что поляки его преследуют, то приказал сжечь местечко Чудново, ибо сам не надеялся удержать его и боялся, чтобы враги не нашли в нём опоры. – «Сам Бог навёл на него такую ошибку» – говорили после поляки.
Потоцкий поскорее послал занять уцелевший от огня замок, укреплённый дубовым палисадом. – «Здесь нам подручно, говорили поляки, занявши замок; все видно, а выстрелы неприятеля доставать до нас не будут».
Московский обоз стал на низменном месте, казаки стояли на возвышении. Весь союзный обоз представлял, по растяжению, подобие греческой дельты. Поляки окружили неприятелей своих со всех сторон, уставили пушки и начали палить без отдыха. Крепко поражали они московских людей из садов разрушенного местечка, да с возвышения, на котором стоял замок. Кругом на равнине раскинулись татары и ловили каждого русского, кто осмелился выйти из обоза за травой. Русские были лишены пастбищ. – «Нам нечего с ними драться и терять людей» – решили предводители. Пресечён им путь к добыванию живности, голод заставит их без боя сдаться». Инженеры принялись копать канавы, чтобы отвести воду и лишить московский обоз этой необходимости.
Так прошло время до седьмого октября. В этот день татары привели пленных казаков. – «Мы идём с Хмельницким, показали они в расспросе, – идём на помощь к Шереметеву. Сам Хмельницкий и старшины хотели бы с вами соединиться, да поспольство не хочет. Присягнули за москалей драться до последнего».
По совету Любомирского, тогда оставлена была вся пехота и артиллерия держать в осаде Шереметева. Коронный гетман страдал лихорадкой, но пересилил себя, показывал пример терпения и мужества: его водили под руки и он трясся от лихорадки, но командовал и делал распоряжения. Любомирский с конницей и со многими панами отправился на казаков.
VI
Хмельницкий шёл медленно по Гончарихе. Вокруг него были благоприятели гадячской коммиссии: Гуляницкий, Махержинский, Лесницкий, изгнанный из рады по царскому повелению. Носач пристал к ним снова. Полковники и сотники, недовольные переяславскими статьями, не хотели сражаться. Простые казаки возмущались при мысли брататься с ляхами. В то время, когда одни хвалили гадячский договор, другие показывали к нему омерзение, ибо этот договор допускал введение ненавистного для народа шляхетского достоинства между казаками и подрывал казацкое равенство. Молодой, бесхарактерный гетман был озлоблен против боярина, был недоволен царём за то, что в Москве не исполняли его просьб, но всё ещё колебался; поспольство проклинало ляхов; старшины бранили москаля. В этой нерешимости казацкий обоз едва двигался, и когда московский достиг Чуднова, казаки достигли до местечка Слободища.
Седьмого октября, поляки пришли под Слободище, за несколько вёрст от Чуднова. Казацкий Обоз стоял на возвышении; близ него было разрушенное местечко Слободище; печи, бревна, погреба и всякого рода мусор преграждали путь через местечко. С другой стороны, тянулся болотистый вязкий луг. Любомирский, как только увидел привычных врагов польской короны, закричал в голос своему войску:
– «А, вот они, – вот семя преступного мятежа, змеиное исчадие; вот гадины, их же гнуснее земля никогда не питала! Теперь, поляки, потребуйте от них назад свободного звания, согните вашим оружием шеи подлого холопья: пусть они кровью смоют своё дворянство»!
Любомирский знал, что Хмельницкий и старшины вовсе не желают помогать Шереметеву, но знал также, что простые казаки ненавидят поляков, а старшины их не любят и только; по временному нерасположению к москалям, они могут стать на сторону Польши, а при малейшем благоприятном ветре от Москвы всегда предпочтут её Польше. Любомирский поэтому и хотел повести дело так, чтобы потом можно было законно уничтожить гадячский договор и ссылаться на то, что казаки оружием поляков потеряли приобретённое своим оружием от поляков. Негодование при виде врагов, от которых стались все неисчислимые беды польской нации, закипело у панов и шляхты. Не вошли еще предводители в переговоры, а уже половина войска, пришедшего с Любомирским, принялась мостить плотину через луг. Воевода киевский, бывший гетман Выговский, отличался перед всеми против своих прежних соотечественников и прежних подчинённых.
Предприятие полякам не удалось так легко, как полагали. Казаки колебались было при виде поляков, но увидя, что поляки наступают на них с оружием, стали защищаться и отбили с уроном тех, которые лезли на казацкий табор через развалины местечка; а те, которые шли через луг, забились в болото и принуждены были повернуть назад, преследуемые казацкими выстрелами.
Но в казацком лагере дела направлялись, без боя, в пользу поляков. Там поднялась неописанная неурядица; старшины упрекали Юрия, обвиняли один другого, спорили, кричали, советовали и так сбили с толку гетмана, что он, будучи вдобавок в первый раз в битве, совсем потерялся и кричал:
– Господи Боже мой! Выведи меня из этого пекла; не хочу гетмановать, пойду в чернецы! Буду Богу молиться. За что я через вероломство других терпеть буду! Если меня Бог теперь избавит, непременно пойду в чернецы!
– Отложи, пане гетмане, своё благочестие на будущее время, – сказали ему старшины, – лучше подумай, как спасти себя и всю Украину. О чернечестве подумаешь на воле, когда опасность пройдёт, а теперь давай-ка лучше ударим сами себя в грудь, да и пошлём к полякам просить мира; пообещаем им верность и подданство Речи-ІІосполитой, а москаль пусть себе, как знает, так и промышляет.
– Видимо, – говорит обозный Носач. – что сам Бог помогает польскому королю; лучше заранее войти в милость у короля, а то и душам нашим кара будет, и полякам отданы будем; пожалеем после, да не воротим.
Другие рассуждали, как бы ещё сохраняя некоторое сочувствие к Москве, но также находя, что обстоятельства вынуждают казаков изменить ей. – «Если ляхов победить не можем, говорили эти, если здесь все погибнем, москалям от этого никакой пользы не станется, а если сохраним себя, то после и москалю пригодимся». Подобным благоприятелем для москалей оказывался тогда писарь Семён Голуховский. Заклятые противники ляхов из черни кричали: – «Здесь орда; пошлём лучше к татарам; они нам давние приятели; они сойдутся с нами». По этому совету громады, старшины отправили посольство к Нураддину, с письменным предложением отстать от поляков и пристать к казакам. Неизвестно, что и как отвечал им Нураддин, но письмо казацкое он передал Любомирскому, и в другой раз получил от поляков вещественную признательность за свои добродетели.
В то время, когда в казацком таборе бросились на все стороны, а Хмельницкий, потерявшись, переменял свои намерения каждую минуту, является к нему посланец с письмом от Выговского, а в письме было сказано: – «По праву, данному мне над тобой отцом твоим, я, как твой попечитель, заклинаю тебя душой твоего родителя, доверься полякам, приведи к тому же своих, и отступи от Москвы. Сам знаешь, сколько зла мы от неё видели. Теперь силы Шереметева потоптаны, сокрушены; он гаснет, как лампада без масла, где светильня только дымит, а уже не светит. Не ожидай, пока погаснет; тогда вся тягость военная обратится на тебя одного. Король милостив, простит прошлое, и не только всё забудет, но сохранит и утвердит все права казацкие. Казаки более могут надеяться от великодушия польской нации, чем от московского варварства и тиранства».
Так как Хмельницкий и старшины не знали, наверное, чья возьмёт, поэтому и послали разом и к полякам, и к московским людям. К Шереметеву послали Мороза с известием, что на казаков напали поляки, и просили Шереметева поспешить на помощь по направлению к местечку Пятку. В тоже время поехал полковник Пётр Дорошенко с двумя товарищами в польский лагерь. Надобно было обходиться с поляками так, как будто мирятся с ними не по принуждению, а по доброму желанию.
Дорошенко был допущен к Любомирскому, и говорил.
– Что это значит, ваша милость, за что нападают на нас поляки? Мы вовсе не хотим воевать с вами и только по необходимости должны против вас защищаться, потому что вы нападаете на нас. Казаки не хотят быть врагами поляков. Мы пришли сюда затем, чтобы отвлечь Цыцуру от москалей, и теперь готовы соединиться с вами, если вы примете нас благосклонно.
Любомирский, гордый своими подвигами, начал высокомерно обращаться с казацким послом, а полковник принял также вид собственного достоинства и сказал.
– Пан гетман! забудьте причины старой ненависти и примите притекающих к лону отечества; а иначе на нашей стороне правда, у нас есть самопалы и сабли. Наше оружие славно. Смотрите, чтобы из него не выскочил такой огонь, от которого затмятся все ваши надежды на победу, а то и вовсе станут дымом!
Приехал Нураддин, и после обычных вопросов о здоровье, обращаясь разом и к Любомирскому и к казакам, он сказал гетману: – «Пан гетман, уважь казакам, не годится отвергать их просьбы; они верные подданные короля. Притом же, если будешь на них злиться, – тебе это может быть вредно. Счастье ещё не покинуло их. Если их раздражить, то они будут кусаться по своему обыкновению. Не дразните этих пчёл; лучше с них мёд получайте. Больше славы будет вам обратиться на москаля и угостить его, как следует угощать такого незваного гостя.»
Любомирский, стараясь, сколько возможно, высказать свою силу и могущество, и тем вынудить у казаков самые выгодные для поляков условия, сказал Дорошенку:
– Хоть казаки за многократные мятежи и измены Речи-Посполитой заслуживают, чтобы их карать, но король дал мне милостивое приказание относительно вас; притом же я уважаю просьбу султана Нураддина и приказываю протрубить прекращение военных действий. Примиряемся с вами. Пусть Нураддин, ходатай за вас, казаков, посоветует вам же не бунтовать более.
Нураддин приложил руку к груди и сказал:
– Я ручаюсь за казаков; они бунтовать не будут и останутся в повиновении Речи-Посполитой.
Потом он ухватился за рукоять своей сабли и, подбежав к Дорошенку, скороговоркой произнёс:
– Казак! вот этою саблею наш татарский хан будет вам мстить, если вы не будете постоянны и не сдержите верности и послушания королю.
Любомирский сказал, чтобы казаки присылали со своей стороны к великому гетману для заключения договора. Сам он тотчас уехал к главному войску.
Тем временем Шереметев, не зная ничего что делается в казацком лагере, и получивши через казака Мороза известие от Хмельницкого, четырнадцатого октября двинулся далее в путь по направлению к Пятку. Но только что прошли московские люди с версту или немного более, как увидали, что поляки уже поделали шанцы и поставили своих копейщиков, которые, искусными и ловкими движениями, не раз были опасны московским посошным людям, недавно взятым от сохи. Русские бесстрашно шли на них. Но тут ударили на них сзади и с боков – с трёх сторон. Русские отбивались, пробивались и сохраняли всё своё железное упорство, непоколебимое хладнокровие, презрение к смерти; – под выстрелами, посылаемыми к ним со всех сторон, они силились достигнуть цели – соединения с казаками. Тяжёл был им каждый шаг. На пути им была разорённая деревушка. Там был пруд. Плотина была прорвана. Вода разливалась по лугу. Мостов не было. Грязь была до того велика, что нельзя было двинуться и одной телеге, не только целому обозу. В этом-то месте приударили на них поляки дружнее и сильнее. Русский обоз начал сходить с дороги вправо, к лесу, чтобы идти суше, но тут появились татары; заиграла султанская музыка, говорит очевидец, называя таким образом дикий крик и гик орды. Татары пустили на московскую рать градом свои стрелы. Русские старались добраться до леса, где думали укрепиться снова под его защитой. Но польские копейщики бросились со своими длинными копьями и так поражали русских, что прокалывали одним копьём разом двух и трёх; из пушек и ружьев палили поляки в московский обоз со всех сторон; русские отвечали горячо и неустрашимо, и, говорит очевидец, ещё не случалось видеть такого густого огненного дождя. Поляки прорвали обоз, таскали возы, брали пушки, уносили знамена. Татары понеслись вслед за поляками, как вороны на добычу, и стали грабить что попало. русские собрали последние силы и выбили из своего обоза неприятеля. Уже часть обоза их была оторвана, но остальная сомкнулась снова, и под выстрелами польских пушек, из которых не ленился угощать их генерал Вульф, достигла опушки леса и там стала окапываться. Тогда несколько сот казаков вырвались из обоза и убежали, но их всех татары истребили.
Татарам досталась карета Шереметева, и в ней набрали они соболей, золота и серебра вдоволь.
Поляки могли сказать, что победили неприятеля, но эта победа обошлась им чересчур дорого: много они потеряли своих людей, а ещё более лошадей, так что, несмотря на все выгоды, которые обстоятельства войны представляли для их нации, нелегко было сломить железное упорство и стойкость царского войска. Поляки отправили к Пятку отряд под начальством князя Константина Вишневецкого перерезать вперёд путь отступающему неприятелю.
Хмельницкий слышал гром орудий, когда происходила битва. После посылки Дорошенка в обозе казацком всё ещё колебались, и гетман не знал на что решиться. Но когда достигло туда известие, что московское войско разбито и находится в безвыходной осаде, тогда казаки увидали, что поляки одолели, и мириться с ними неизбежно. Они послали комиссаров для заключения договора в польский обоз под Чудновым.
Когда казацкие комиссары явились, паны спросили их: – «Что за причина, что вы, казаки, после гадячского договора, прибегли опять к Москве»?
– Казаки, отвечали комиссары, стали, недовольны Гадячскими статьями потому, что его милость король дал шляхетское достоинство только некоторым, а другим не дал; оттого последние стали досадовать за такую неровность между своими побратимцами, что одни будут шляхтичами, а другие не будут, и так, на злость другим, многие и отдались москалям.
– Это показывает, – сказали им, – что Княжество Русское противно правам казацким и свободе; поэтому мы оставим вам все вольности, как следует по гадячскому положению, а Русское Княжество уничтожим; всё войско запорожское и городовое украинское примет снова гадячскій договор, и будет его держаться, от москалей отречётся на веки и будет готово идти на войну, куда пошлёт его милость король.
Оставить Гадячский договор, уничтожить Русское Княжество значило уничтожить всю сущность гадячского договора. Полякам несносно было это русское княжество, а на всё прочее они легче могли согласиться, так как всё прочее, без русского княжества, не давало Украине вида самостоятельного государства, федеративно связанного с Польшей, а ставило казаков в положение одного из видов войска польской Речи-Посполитой.
– Его милость пан гетман Юрий Хмельницкий, сказали комиссары, не думал вовсе отпадать от короля, но если случилось, что нарушен был Гадячскій договор, то это сделалось не оттого, чтобы он и мы все не варили его милости королю и не желали ему добра, а оттого, что москали сильно напали на нас. Гетман наш все-таки не подавал руки врагам короля, и пришёл сюда не затем, чтобы помогать москалю, да и не подал ему никакой помощи, а послал нас принести уверение в своём послушании и верности королю.
Им отвечали: – Их милости паны гетманы принимают с признательностью такие чувствования пана гетмана.
Комиссары со стороны польской были: брацлавский воевода князь Михаил Чарторызский, стольник сендомирский Шомовский, хорунжий коронный Ян Собеский, и хорунжий львовский. Семнадцатого октября был составлен новый договор. Гетманы утверждали прежний, гадячский, исключая всех мест, которые относятся к Русскому Княжеству; признано было обоюдно, что Русское Княжество оказывается мало нужным для казацких вольностей и не служит для прочного вечного мира, а потому оно уничтожалось, а казацкий гетман обязывался отослать королю пункты, относящиеся до этого предмета для уничтожения. Гетман казацкий со всем войском отрекался от подданства царю московскому и обязывался обратить оружие вместе с поляками на поражение Шереметева, а вперёд не принимать никаких покровительств, кроме королевскаго. Со своей стороны польские гетманы объявляли прощение Цыцуре, если он оставит Шереметева, когда ему прикажет казацкий гетман, его непосредственный начальник; также точно полки нежинский и черниговский, которые находятся на московской стороне, должны были отстать от неё по приказанию гетмана, а если они не послушают этого приказания, то казацкий гетман будет действовать против них как против неприятелей. Равным образом гетман обязывался укрощать оружием всякое волнение, которое бы произошло в Украине или Запорожье против казацкого договора с поляками. Положено было пленных польских отпустить, и казаки не должны будут беспокоить владения крымского хана, как союзника Речи-Посполитой.
После составления и подписи договора, послали в казацкий табор двух панов, князя Константина Вишневецкого и стольника сендомирскаго Шомовского для приведения к присяге казаковъ. Хмельницкий, 18 октября, прибыл в польский лагерь под Чудновым.
Его приняли отлично, со знаками уважения. Гетманы польские (и Любомирский) пригласили его к себе в шатёр; там он и ночевал у них.
На другой день спокойно и без споров совершилась обоюдная присяга. Сначала присягнули оба гетмана коротко соблюдать договоры, поставленные комиссией гадячской 6-го сентября 1658 г. и на комиссии чудновской, 1660 г. 17 октября.
Гетман Юрий Хмельницкий в присяге своей обещал со всем Войском Запорожским, от старых до меньших, быть в послушании у короля, отречься от всех посторонних протекций, особенно же от царя московского, не поднимать рук против Речи-Посполитой, не иметь сношений с посторонними государствами, не принимать ниоткуда, не отправлять никуда посольств без ведома короля, и быть готовым идти на войну против всякого неприятеля Речи-Посполитой. Вдобавок он обещал усмирять оружием всех, кто будет поднимать бунт в Войске Запорожском.
После совершения обоюдной присяги, Хмельницкого пригласили на пир; веселились вдоволь, пели: «Тебе Бога хвалим»; играла музыка, палили из пушек, пили взаимно здоровье и уверяли друг друга в непоколебимой дружбе и братстве. После обеда, окончившегося уже вечером, Хмельницкий послал приказание Цыцуре отступить от москалей и присоединиться к полякам.
– Я прошу ваших милостей, сказал Хмельницкий, обратившись к польному гетману, пусть будет безопасен нашим казакам переход к королевскому войску, чтобы татары не напали на верных его величеству королю казаков.
Предводители обещали расставить польские отряды, чтобы казаки из московского обоза могли перейти к полякам беспрепятственно от своевольной орды. Нураддин за свою орду поручился, что казаки будут целы.
Цыцура, когда получил это известие, не показал его всему казацкому войску может быть потому, что тогда бы узнали московские люди и стали мешать свободному переходу казаков, можетъ быть и потому, что ожидал от простых казаков сопротивления. Он промедлил один день. 21 октября ему дан был знак: выставлен был бунчук Хмельницкого. Тогда Цыцура взял свою хоругвь и вышел из обоза. За ним последовало до двух тысяч казаков. Тотчас же орда, увидев это, обратилась на них, но тут поляки, посланные для обороны казаков, стали представлять, что султан Нуреддин поручился за целость казаков. Татары, обыкновенно малопослушные в таких случаях, не хотели знать этого и начали бить казаков; насколько поляков, хотевших обороняться, были задеты татарским оружием. Погибло до двух сот казаков. Иные были захвачены в плен татарами. Тогда некоторые, видя, что их вместо того, чтобы принимать дружелюбно, бьют, повернули назад в московский обоз. Только Цыцура с небольшой горстью своих успел достигнуть польского обоза.
VII
В это время московское войско приходило в самое отчаянное положение. Обоз был со всех сторон окружён врагами; они сделали около него вал, поставили на вал пушки и палили беспрестанно. Не было выхода для пастбища лошадей; вонь от людских и конских трупов заразила воздух до того, что на далёком пространстве нельзя было не затыкать носа. Не ставало запасов, не ставало пороха, и тот, какой был, отсырел. Дожди лили как из ведра день и ночь, в обозе грязь и навоз повыше колен, людям негде было ни лечь, ни укрыться от ненастья и от польских пуль и ядер. Положение московских людей было выше всякого человеческого терпения.
Двадцать шестого октября явился в польский обоз из московского думный человек, Иван Павлович Акинфиев.
Он был, видно, человек, по-тогдашнему, образованный и ритор. Допущенный к гетману, он говорил:
– Заключим, поляки, мир на взаимных условиях для блага обоих народов, и русского, и польского; мы происходим от одного племени, как ветви от одного ствола, говорим сходными языками, похожи друг на друга и по одежде, и по нраву; притом же мы соседи и христиане, искупленные кровью Христовою. Божье правосудие покарало нас, вот уже много лет мы вас воюем, а вы нас. Сие прискорбно ангелам Божьим и приятно врагам душ и телес наших. Если бы две руки, вместо того, чтобы ловить волка, стали бы терзать одна другую, то всё тело досталось бы зверю. Так и мы, христиане, между собою ссоримся и отдаём тело Христова народа магометанам. А когда бы мы соединёнными силами ополчились на врага св. Креста, то освободили бы Святую Землю, орошённую кровью Христовою, и исполненную всех утех Асию, и весь свет бы себе покорили и истребили бы нечестивое семя агарянское.
Оратор понравился полякам. Он свёл речь на казаков и сказал так:
– Теперь уже и самим нам явно, что казаки есть причина несчастий наших и толикаго кровопролития. Да будет проклято самое имя их, ибо они призывали то нас против вас, то вас против нас, – и вам и нам изменяют и в то же время продают себя иным государям: и турецкому, и угорскому, и шведскому; и, я думаю, они самому аду продали бы себя, если бы на них явился покупщиком дьявол , ему же они уже и так себя записали.
Иван Павлович приглашал поляков разорвать союз с татарами и заключить с Москвой; доказывал невыгоды и непрочность дружбы с неверными, изъявлял готовность отступиться от Украины и выдать всех казаков, которые находятся в московском войске.
Ему отвечали: – Пусть бояре вышлют на переговоры комиссаров, а мы вышлем своих.
С московской стороны выбраны были комиссарами князь Щербатов, князь Козловский и думный дворянин Иван Павлович Акинфиев. С польской – воевода бельский князь Димитрий Вишневецкий, воевода черниговский Беневский, подкоморий киевский Немирич и стольник сандомирский Шомовский. От татар двое мурз.
Несколько дней, однако, прошло в переговорах. 29 октября съехались комиссары и разъехались. Такая же неудачная сходка последовала 30 октября. Татары не хотели, как будто, вовсе мириться с Москвой.
Московским людям блеснула надежда. Пришло известие, что Борятинский с войском, находящимся в Киеве, выступил на выручку Шереметева. Скоро, однако, надежда эта исчезла. Борятинский дошёл до Брусилова; жители не пустили его и встретили выстрелами, а поляки в пору узнали о Борятинском и послали против него отряд, которому, однако, не пришлось биться с Борятинским. Последний воротился в Киев. Впрочем, у Борятинского было так мало войска, что он не мог выручить осаждённых. Шереметеву не было исхода: приходилось согласиться на то, что оставляет победитель. Когда сходились комиссары, польские обращались с московскими высокомерно. Из московских комиссаров князь Щербатов говорил очень униженно: – «Мы просим вас оказать по-христиански милосердие, ради Христа». Козловский не принял участия в этой просьбе. Он молчал с суровым лицом, и не боялся раздражать победителей своей благородной выдержкой.
Беневский говорил им нравоучения в таком тоне:
– Видите, ваши милости, как Бог карает несправедливую войну и вероломно нарушенный договор. Благодарите Бога, что напали на такой великодушный народ, – как мы, поляки. Другие вам не простили бы этого.
Московские комиссары спросили: на каких условиях может быть освобождено московское войско из осады? Беневский сказал:
– Хотя бы вы целый ад призвали себе на помощь, и тогда не вырвались бы из наших рук. Остаётся вам одно: отдаться на милосердие ваших победителей». По обычной милости наияснейшего короля, вам даруется жизнь и свободное возвращение, но без оружия; вы должны отступиться от казаков и вывести московское войско из украинских городов.
Такое требование было выше прав, какие были у Шереметева. Отказаться от целой страны не мог полководец. Но некуда было деться московским людям: они должны были согласиться на всё. Они только выпросили, чтобы победители им дозволили взять ручное оружие. Договор был составлен и подписан с обеих сторон в таком смысле: московские люди всем табором могут выйти и положить оружие; войска царские должны выступить из городов малорусских: Киева, Чернигова, Нежина, Переяславля, и не оставаться отнюдь ни в одном месте. Все они должны идти в Путивль, а пока они не выйдут, Шереметев со всеми начальствующими лицами, в числе трёхсот человек, должны оставаться заложниками в польском лагере. Всё московское войско должно также до этого времени оставаться в киевском воеводстве около Котельны, в местах, какие укажут предводители. Шереметев и начальники должны, сверх того, присягнуть, что, и после их отпуска, не будут оставаться в малорусской земле. Казаков московские предводители должны оставить совершенно, а находящиеся в московском лагере казаки должны выйти, положить оружие и знамена к ногам польских гетманов, и с тех пор находиться в их распоряжении, как подданные Польши. После выхода всех московских войск из малорусских городов,– московским людям отдаётся их ручное оружие, т. е. ружья, мушкеты, пистолеты, карабины, сабли, запалы, протазаны, алебарды, бердыши и топорки; все это повезётся за ними до прежней коронной границы и отдастся московским войскам под Путивлем, а пушки останутся победителям. При отпуске военнопленных в отечество, поляки обязывались их не грабить, не побивать, в плен не брать и не делать им тесноты и бесчестья.
Шереметев написал к Борятинскому в Киев письмо, извещал о происшедшем, и требовал, чтобы Борятинский выступил из Киева, оставив наряд в городе. В конце своего письма Шереметев приписал собственной рукой: «Крепок Киев был Юрием Хмельницким и казаками, а они отступили; теперь города не крепки будут; можно людей потерять».
Шереметев смотрел на дело так, что нечего более добиваться московскому правительству удерживать Малую Русь, когда туземцы показали нежелание оставаться под властью царя. Но писарь Хмельницкого, Семён Голуховский, ещё до сдачи Шереметева, тайком прислал товарищу Борятинского Чаодаеву письмо в ином смысле:
«Хотя я с паном гетманом – писал он – и присягнул королю, но поневоле; а я помню присягу его царскому величеству и милости царские. Пеших и конных поляков 30000, орды 40000: пану Шереметеву нельзя вырваться. Его обоз кругом осыпали валом. Ради Бога, ваша милость, постарайтесь, чтобы скорее ратные люди его царского величества были присланы на Украину, ибо неприятель думает посягать на всю нашу землю; пусть царские люди по городам будут осторожны и не верятъ никому по присяге, чтобы не сделали того, что Цыцура, который, по старому, лихам передался. Остерегайтесь, а меня не выдавайте; запасайтесь всякою живностью и не верьте прелестным листам, хотя и к вашей милости писанным».
Борятинский из этого письма мог заключить, что в Малой Руси ещё не всё безнадежно потеряно, и что казаки могут ещё служить царю. Борятинский не послушал Шереметева. Он говорил:
– Мне царь даёт указы, а не Шереметев.
Татары заартачились. Султан созвал к себе мурз. – Что нам делать? Спрашивал он. Поляки с Москвою мирятся. И нам разве мириться? – Мурзы в один голос сказали: – Если поляки мирятся с Москвою, значит они отступают от братства с ордою». – Султан поехал в польский лагерь и объявил, что он не согласен.
– Как можно выпускать Москву, – говорил он, – когда она почти в неволе, чуть-чуть жива, чуть панцири на плечах на них держатся, чуть оружие носят.
Предводители успокоили его насколько доказательствами и, главное, подарками. Прошло после того ещё два дня. .Польские предводители старались как-нибудь устроить примирение московских предводителей с татарами. Шереметев предложил татарам выдать всех казаков, которые оставались ещё в обозе московском. Московские люди злились на казаков более, чем татары. 3 ноября (23 октября стар. ст.), московские люди начали выгонять из своего обоза казаков безоружных. Татары бросились на них и неистовствовали над ними; одних били, других ловили арканами. Казаки бросались назад в обоз, но московские люди начали палить на них и помогали своему неприятелю. – «Это было (говорит современник) настоящее подобие охоты или скорее рыбной ловли. Московские люди бегали с крюками и арканами, ловили малоруссов и продавали татарам. Малоруссы были тогда очень дёшевы. Голодный московский человек, поймавши казака, отдавал его татарину за кусок хлеба, за горсть соли или муки, или за одно яблоко. Татары поступали с казаками по произволу: одних связывали и вели в неволю, других убивали для забавы».
На другой день, в четверг, 4 ноября (24 октября стар. ст.), московские люди, полагаясь на договор и на честь своих победителей, отворили сами обоз, и чахлые, голодные, похожие больше на привидения, чем на живых людей, стали выходить из окопов и должны были отдавать оружие. Коммиссары выехали к ним. Немирич, на прекрасном коне в богатом наряде, изображал лицо короля Яна Казимира. Русские должны были бросать к ногам его свои алебарды, протазаны, ружья, мечи, топоры, бердыши, знамена и барабаны. Другие комиссары с офицерами вошли в московский обоз и увозили из него пушки. – Отдавайте эти орудия нам, победителям, когда не умели ими защищаться от нас, говорили им насмешливо поляки. – Шереметев с воеводами явился к гетманам. Они приняли великодушно побеждённых и пригласили к столу. Шереметев ничего не ел, и выпил только полрюмки вина. Когда зашла речь о казаках, боярин вспыхнул и сказал: – «Проклятое отродье! истинные дьяволы! они меня погубили и продали: сами в беду ввели и в беде изменили. Заведут в пропасть, да потом и смеются! Всему виною Цыцура. Я хотел в Киеве оставаться, да послушал его и погубил царское войско. Я уже два года сидел в Киеве, как войско наше было в Украине, и видел их измену и хотел идти к столице, – видел, что мне не отсидеться между вами и черкасами, а Цыцура бунтовщик меня удерживал. Он и вам зла много наделал. Возьмите у него душу; хоть бы у него было сто душ, всё у него отнимите!» Поляки любовались печальным расположением духа и отчаянием побеждённого московского вождя. «Вот он – говорили они – вот тот, кто чуть с неба не прыгал; теперь смотрите, как присмирел». Этого не могли они сказать о князе Козловском. Он хранил молчание и своей благородной суровостью внушил к себе уважение.
Татары недовольны были тем, что им только отдали казаков. Опять стала роптать вся орда нуреддинова. – У нас – кричали татары – добыча пропадает! Поляки милостивее к врагам своим, москалям; за столько трудов, за столько страданий, за столько крови хоть бы обоз московский дали облупить; хоть бы если не соболиные, так овечьи меха нашли бы мы там: все-таки было бы чем от холода прикрыться! – Мурзы пришли к польским предводителям и говорили:
– Отдайте нам обоз московский, а не то султан Нуреддин напишет к султану Калге; у него тридцать тысяч людей, а стоит он на границе Польши.
Гетманы старались умерить требования Нуреддина, а между тем послали пять сот человек немецкой пехоты на стражу в московский обоз на ночь, на случай нападения татар.
Но тут между польскими жолнерами возник ропот. – Какая же теперь награда за наши труды, раны, голод и нужды? кричали они; нет ничего! Мы надеялись, что по крайности, нам отдадут московский обоз.
Предводители собрали совет:
– Нам – говорили они – во чтобы то ни стало, надобно охранить московский обоз от татарского и всякого нападения. Помните, что сделалось с седмиградским войском Ракочи под Черным Островом. Оно отдалось полякам на милость; а потом татары взяли всех в неволю. Это большое безчестье польской нации. Смотрите, чтобы и теперь того же не случилось. Мы отобрали у Москвы оружие, будет подло отдать их безоружными на резню татарам. Из христианского сострадания, по правилам чести мы должны охранять их и проводить в безопасное место. – Другие возражали: – Несправедливо и жалко оскорблять орду. Татары всегда готовы подать нам помощь в стеснённых обстоятельствах. В продолжение шести лет войны, они были без хлеба, без крова, без жалованья, постоянно сражались против врагов Польши, невзирая на отдалённость пути, на дурные дороги; не колебали их верности наши военные неудачи. Терпеливо они ожидали, что их вознаградят в те дни, когда Польша успокоится. И теперь мы их позвали на помощь. Татарину отказать в грабеже и ясыре – всё равно, что пожалеть для званного гостя хлеба-соли. Сообразите ещё и то, что султан Калга может прийти и насильно отнять у нас то, чего мы не хотим дать добровольно. Они станут с врагами и начнут против нас, биться. Неприятель наш даром получил от поляков свободу; пусть же он её купит у наших союзников.
Последнее мнение одержало верх. Вероятно, поляки услыхали, что Борятинский не думает сдавать Киева, а, следовательно, условие не исполнялось, и поляки имели предлог считать себя не связанными, договор же не состоявшимся. Послали к татарам сказать, что московский обоз отдаётся им на волю.
Татары бросились со всех сторон на московский обоз. Стража, поставленная прежде для охранения его, получила приказание отступить. Началось всеобщее разграбление и убийство безоружных. Напрасно ратные люди бросались к ногам татар и просили пощады. Татары гнали их в неволю, а тех, которые оказывали какое-нибудь сопротивление, убивали. Поляки смотрели на эту сцену. Польский историк говорит, что им жаль было русских. На другой день татары потребовали Шереметева.
Шереметева отдали Нуреддину. Его заковали и отправили в Крым. Он сидел три месяца в оковах, и наконец, по просьбе своего шеферкази хан приказал его расковать. Несчастный боярин пробыл в татарской земле двадцать два года. Щербатова, Козловского и Акинфиева повезли в Польшу показать королю. Когда их привезли и представили, им приказывали стать перед польским королём на колени. Козловский не согласился на такое унижение, и поляки толкнули его в затылок, чтобы он упал. – Вот, говорили они тогда, не хотел преклонить колена, так стукнулся лбом. – Козловский встал, оправился, принял спокойный и благородный вид, не говорил дерзостей, как князь Семён Пожарский хану, под Конотопом, но и не унижался перед иноземным государем, врагом своего государя.
IX
После Чудновской победы, коронный гетман возвратился в Польшу, а Любомирский двинулся в Украину. Казаки отправились к Корсуну. Тогда крымская орда рассеялась по Украине и начала делать обычные опустошения. Казаки стали биться с ними. Набравши пленных обоего пола, татары погнали их в Крым, но наткнулись на запорожский отряд, который под начальством Суховия шёл-было на помощь к Шереметеву. Запорожцы рассеяли татар и освободили пленников. Вся Украина заволновалась. Народ, по обычной ненависти к ляхам, отвращался от мысли подчиниться вновь Польше. Много было нелюбивших и «москалей», после того, как случались от ратных людей насилия и оскорбления. К довершению горя народного, в 1660 году была засуха и не родилось хлеба. В разорённой Малорусии сделалась дороговизна и голод. Народ не знал, куда приклонить голову. Распространилась весть о приближении страшного суда. Говорили, что в следующие годы одно за другим постигнут род человеческий разные бедствия: в следующем 1661 году будет война на всём свете, а в следующие годы приключится землетрясение, потом потекут кровавые реки, загорится земля по местам, а в 1670 году померкнет солнце и настанет день судный. По Малорусии пошли слухи, что где-то в вавилонском царстве уже родился антихрист, долженствующий пред концом света искушать и мучить род человеческий.
При таком общем поражении духа, слабый Хмельницкий не знал, что ему делать – держать ли булаву, или последовать своему обещанию, данному в обозе под Слободищем. Юрий был по натуре робкого ума, непредприимчивой воли, грустного нрава и в то же время раздражительного; он мог переходить от мягкости к суровости, от податливости к упрямству, но так или иначе, а всегда мог жить только чужим произволом и делаться орудием других. После чудновского дела, нужно было держать совет с казаками, обсудить дело на раде, мысленно оглядеть Украину, поразмыслить, что с ней делать и как поступить. Назначена была рада в Корсуне. Хмельницкий пригласил туда Беневского, конечно, надеясь, что он с своей ловкостью сумеет направить толпу. Нужно было, чтобы кто-нибудь говорил казакам от имени короля. Пока собирались всё полковники, сотники, прошёл месяц. По казацким обычаям, нельзя начинать рады, если хотя один полковник не будет на лицо, когда этот отсутствующий не даст за себя кому-нибудь полномочия.
Рада собралась 20 ноября. Хмельницкий колебался, оставаться ли ему гетманом или сложить с себя это звание. То заманчива была ему власть и почёт, то страх брал верх над приманкой честолюбия. Некоторые старшины и полковники, если не советовали ему прямо отказаться от булавы, то двусмысленными намеками и холодностью показывали, что это было бы им по душе. Были люди, надеявшиеся после Юрия взять власть; были приверженцы Выговского. Негодовали на Юрия за то, что он уступил Москве, недовольны были и за то, что он отрёкся от Русского Княжества перед поляками. Юрий не имел качеств, внушающих повиновение. Казаки могли повиноваться только тогда, когда сознавали за своим начальником материальную и нравственную силу.
Беневский ещё прежде советовался с Любомирским, как поступить польскому комиссару в том и другом случае, и оба решили, что надобно стараться удержать Хмельницкого на гетманстве, а писарем назначить Тетерю, который, как надеялись, за выгоды будет предан польской стороне. Юрий Хмельницкий, по мнению Беневского, был именно такой гетман, какого нужно было в то время полякам. Им легче было овладеть и легче было держать его в руках, чем кого- нибудь. Притом, уважение к роду Хмельницкого со стороны поляков могло действовать примирительно на казацкие симпатии.
Беневский, приехав в Корсун, прежде всего постарался выведать у полковников их намерения, созвал их к себе и стал уговаривать об избрании гетмана: «Юрий объявляет, что не хочет оставаться гетманом; если он будет упрямиться, кого вы считаете достойным гетманского достоинства?» Ему отвечали: – «Пусть Юрий кладёт булаву; об этом нечего беспокоиться; у нас уже есть такой, что годится. Мы к нему пошлём и тотчас выберем».
Они говорили таким тоном, как будто желая поддобриться к Беневскому, в предположении, что ему самому не хочется, чтобы Юрий был гетманом. Этот другой был – Выговский. Но как ни казался предан Польше бывший гетман, как ни отличался в войске против своих соотечественников, поляки соображали, что Выговский хотел соединения с Польшей – федеративного; в сущности, он добивался самостоятельности. Выговский стоял за Великое Княжество Русское, а Юрий отказался от него. Допустить Выговского гетманом – значило возбуждать вновь вопрос о княжестве. Выговский не отказался бы от него, стал бы снова требовать прежних условий, ссылался бы на то, что сейм польский, раз согласившись на гадячские статьи, не имел причины отвергать постановленного. Гораздо лучше было иметь гетманом Юрия; при нём о княжестве не было бы речи, когда он именно от него отрекся.
Беневский посетил Хмельницкого и нарочно выбрал для этого свидания ночное время. – Для чего ваша милость хотите оставлять булаву? спрашивал Беневский. – «Я молод, неопытен, говорил Юрий, да к тому и больной – совсем неспособен». Он страдал падучей болезнью и грыжей. По известиям малорусских летописцев, он страдал болезнью половых органов.
– Мне жаль вашу милость, – говорил Беневский. – Это ещё не важная причина, чтобы подвергать опасности дом ваш и имущество. Всё это махинации этого Выговского. Если он сделается гетманом, – вас ожидает беда; он постарается от вас избавиться.
Хмельницкий сказал, что не думает, чтобы так далеко простирались козни Выговского, и уверял, что Выговского не выберут.
– Я говорил с полковниками и узнал их намерение, – сказал Беневский, – они мне высказались, уверяю вас, только вы положите булаву, они непременно выберут его, а не кого-нибудь иного; спросите их: они не посмеют при мне сказать вам иного в глаза.
Хмельницкий послал за полковниками. Беневский ждал, пока они сошлись. Ещё всё была ночь, Беневский сказал:
– Вот, панове полковники, я уговариваю пана гетмана, чтобы он скорее собрал раду. Ожидая вашей рады, пан маршал королевский не распускает кварцянаго войска, а долее держать его в голодном крае невозможно. Он просит, чтобы послать к нему обозного Войска Запорожского, Носача, уговориться с ним, как войско разместить, чтобы оно могло стать на квартиры без всякой тягости для казаков. Да, вот ещё я уговариваю пана гетмана, чтобы он не оставлял булавы, не попирал славы отца своего; да никак не могу его уговорить. Я сказал ему, что ваши милости, паны полковники, намерены, если пан Хмельницкий окончательно покинет булаву, выбрать не кого другого в гетманы, как онаго.
Полковников видимо привела в смущение такая неожиданная очная ставка. Им некуда было вывертываться, и они все разом крикнули:
– Завтра пусть будет рада; если ты, пан гетман, покинешь булаву, то нам нельзя быть без гетмана, и мы тотчас пошлём к нему и отдадим своих жён и детей в покровительство.
– Рано утром завтра пусть будет рада, – сказал Юрий и отпустил полковников.
Оставшись снова наедине с Беневским, Юрий изменил тон, уже не говорил об отречении, напротив, показывал твёрдую решимость не выпускать булавы из рук. Он понял, что бывшие от полковников намеки и потачки его попыткам кинуть гетманство исходили от тайных козней Выговского. Юрий начал сердиться на полковников.
– Все они люди двоедушные и изменяли Речи-Посполитой, сказал он; они затем и хотят такого гетмана, чтобы можно было своевольствовать.
Беневский почёл удобным озадачить Хмельницкого, дать ему знать, что есть причина не доверять и ему, и он должен делом доказать иное.
– Напротив,–сказал Беневский,–полковники показывают все на тебя, пане гетмане; говорят, будто за тебя начинаются все смуты: и Сирко, и Апостол, и Цыцура, и ещё прежде Пушкарь, все за тебя восставали; они говорят, будто ваша милость послал к царю Бруховецкого с частью своих сокровищ, а родной твой дядя, Сомченко, по твоему подущению, поднял бунт в Переяславле. Так про тебя полковники говорят.
Хмельницкий объявил ему, что на него клевещут, но, однако, кое в чём и сознавался, стараясь извиняться молодостью. Он, наконец, сказал:
– Я прошу вашу милость быть мне отцом и ходатайствовать за меня пред его величеством королём. Присягаю вашей милости, что буду слушать вашу милость, а дурных советов слушать не стану.
– Вашей милости одно спасение: быть верным королю и держаться ему за полы, иначе пропадете от ваших врагов. Не отказывайся, ваша милость, от булавы, а что ты говоришь, что молод и нездоров, так возьми в писари Тетерю; он человек умный и преданный тебе, и король будет доволен, если ты его возьмёшь писарем; этим получишь доверие и короля и всей Речи-Посполитой. У Семена Остаповича Голуховского писарство надобно отнять, потому что он поставлен царём, и весь, как есть, царский человек. Слушайся во всём пана Тетери, всё будет хорошо.
Хмельницкий только и мог ответить, что просил Беневского руководить его, как неопытного юношу.
На другой день, 20-го ноября, в гетманском дворе собрали раду. Туда сошлись только полковники и Ситники. Беневский проговорил речь, объявил, что казачество снова возвращается под власть законного короля, именем королевским уничтожал все распоряжения, сделанные по воле московского правительства, и, не задавая вопроса об избрании, прямо от имени короля вручил булаву Хмельницкому.
Стоявшие на раде не смели противоречить, потому что не имели повода.
Юрий прежде был избран ими, не слагал с себя достоинства, как того некоторые хотели, а потому не было повода протестовать против поступка Беневского. Но не прошло дня, как до ушей Беневского начало долетать, что простые казаки волнуются. Они кричали: – «Раду собрали в избе; там были одни старшие; это против извечных обычаев; войска не допускают в раду. Старшие замышляют что-то противное войску».
Беневский вспомнил несчастный исход гадячской комиссии, после которой простые казаки побили знатных людей, думая, что эти люди действуют вопреки желанию всей черни. Чтобы этого не повторилось, Беневский нашёл, что нужно составить «чёрную» раду; пусть такого состава рада примет договор с поляками, и сверх того, ещё нужно обязать все казачество присягою. Он сказал об. этом Хмельницкому и полковникам.
И гетман, и полковники восстали против этого. – «Да будет известно вашей милости, – сказал Хмельницкий, – что, если теперь созвать черную раду, когда в Корсуне ярмарка к много народу, так и меня, и полковников, и всю старшину, и вашу милость, пан воевода, чернь погубит.»
– Я надеюсь на Бога, – говорил Беневский,– и уверен, что ваш страх напрасен. Если же не будет черной рады, то ничего не сделается.
Хмельницкий хотел было вооружиться против этого своею гетманскою властью, но Беневский напомнил ему:
– А, забыл, ваша милость, что обещал меня во всём слушать.
Хмельницкий повиновался, досадовал на самого себя и вновь показал слабость характера; и прежде он просил Беневского давать ему советы; и теперь, попытавшись было поставить на своём, снова обещался во всём поступать по советам королевского коммиссара. Не только казацкие начальники, самые поляки, бывшие тогда с Беневским, возражали против намерения собрать черную раду. Беневский настоял на своем, и 21-го ноября, в воскресенье, по сделанному Хмельницким оглашению, собрана черная рада на Корсунской площади, перед соборной церковью св. Спаса. Хмельницкий не пошёл туда сам. Полковники собрались около него и также не хотели идти. Пусть, говорили они, Беневский идёт туда сам, когда он её собрал. Пусть попробует, что ему скажет чернь. Они скрывали от Беневского, что намерены не ходить на раду, и послали к нему известить, что рада собрана, и казаки ожидают королевского комиссара.
Беневский, квартировавший далеко от площади, приехал на раду в уверенности, что найдёт там и гетмана, и старшину, но не нашёл никого.
Казаки, по обыкновению, стали в круг. Увидев Беневского, его ввели в круг и посадили на скамью. Все оказывали ему знаки уважения.
– Где пан гетман? – спросил прежде всего Беневский.
– Ваша милость на королевском месте; когда велишь послать за ним, он должен прийти.
Беневский послал за Хмельницким. Он прибыл. Пришли вместе с ним и полковники. Сняв шапку, гетман кланялся на все стороны, вступил в круг, положил на землю шапку, а на неё булаву, и сказал, что снимает с себя гетманство. Потом он объявил: – «По Божьей воле и по вашему желанию, вы обратились к нашему прирождённому государю. Теперь, чтобы не оставались у вас московские порядки, то его величество король прислал к нам комиссара своего, учинить между вами иной порядок».
Беневский произнёс длинную речь, восхвалял великодушие короля, порицал «москалей», и окончил объявлением всеобщей амнистии от имени короля и Речи-Посполитой.
Казаки крикнули: – «Слава Богу и королю нашему милостивому! Вся эта беда сложилась у нас от старших; они для своего лакомства обманывали нас. Мы теперь будем верны королю его милости, и хоть бы сам батько стал бунтовать, так и батько убьём» Беневский объявил, что всё, устроенное московским государем, уничтожается; его милость король назначает вновь начальство войску и жалует в звание гетмана Хмельницкого. Беневский поднял с земли булаву и вручил ее Хмельницкому. Тут же в звании обозного, он утвердил Носача и дал ему другую булаву, принадлежащую достоинству обозного.
Казаки с радостными восклицаниями приняли Хмельницкого.
– Теперь, – сказал Беневский, – принесём благодарность Богу, пойдём в церковь, и там пусть войско всё присягнет на верность его величеству королю.
– Все пойдём присягать, – кричали казаки.
Все пошли в церковь.
Протопоп Мужиловский 9 прежде всего произнёс проповедь , а потом перед евангелием, лежащим на аналое, поставленном посреди церкви, казаки присягали, повторяя слова, которые громко произносил писарь (dictante notario). Они отрекались от московского государя и клялись в верности польскому королю.
По выходе из церкви, Хмельницкий пригласил Беневского с товарищами обедать. Пир был веселый и обильный. Гремели пушки, когда пили заздравные чаши за короля и королеву. Подгулявшие полковники прославляли братство с Польшей, величали короля и особенно королеву, которой, по наущению Беневского, приписывали заступничество за Войско Запорожское перед королём. – Ото мати наша! – восклицали они.
– А дивно, – замечали некоторые, – как это наша черненкая рада да прошла так годно!
Гулянка тянулась до поздней ночи.
На другой день, 22-го ноября, созвали вновь раду, и Беневский приказал прочитать привилегии, данные на гадячской комиссии Войску Запорожскому, но только без княжества русского. Казаки слушали чтение в глубоком молчании, потом закричали громко: – Вот, коли-бы его милость пан воевода киевский, будучи ещё у нас гетманом, прочитал нам так и растолковал, – такой бы беды не сталось! – При этом Выговский был помянут грубыми выражениями.
Тогда люди из казаков, подученные заранее Беневским, объявили требование, чтобы Семён Голуховский положил писарскую печать, и этот знак писарскаго достоинства отдан был Павлу Тетере. Беневский устроил так, что казалось, будто эта перемена делается без всякого содействия с его стороны, по добровольному желанию рады. Гетман, верный обещанию слушаться во всём Беневского, присовокупил своё желание, чтобы Тетеря был писарем. Полковники не смели противоречить. Голуховский пришёл в раду без малейшего подозрения, что ему устраивают смену, и теперь это изменение судьбы постигло его неожиданно. Молча положил он свою печать. Беневский передал её из рук в руки Тетере, и сказал, что он теперь писарь Войска Запорожского по воле гетмана и полковников. По известиям Беневского и сам Тетеря не знал, что на него возложат в этот день писарскую должность. Беневский, заранее задумавши удалить Голуховского и поставить на его место Тетерю, в преданности которого был уверен, не сказал, однако же, об этом самому Тетере, вероятно для того, чтобы тот не проговорился прежде времени. Теперь это случилось так внезапно, что никому не дали одуматься. Тетеря также молча принял печать, как Голуховский её отдал. Погодя несколько времени, Тетеря сказал: – «Вы знаете, что я был у царя московского послом; в Москве я узнал, что царь замышляет над нашей Украиной. Если в Войске Запорожском опять явится измена против своего прироженнаго государя, то я не хочу знать не только писарской печати, но и Украины».
– Не дай Господи, – восклицали казаки, –чтобы мы подумали бунтовать и к царю склоняться. Ты, пан Тетеря, во всём наставляй молодого пана гетмана; на тебя полагаемся, тебе мы вручаем и себя, и жён, и детей, и худобу нашу.
Казаки соглашались безропотно на все, чего ни требовал Беневский, что ни предлагал он. Тогда от лица гетмана и всего Войска Запорожского отправлены письма к Борятинскому и Чаадаеву, а также в Переяславль, к тамошнему воеводе. Казаки побуждали их выйти из городов с московскими полками, потому что Войско Запорожское со всей страной не хочет более находиться под властью царя и возвращается к своему прежнему государю, королю польскому, и к своему отечеству, Речи-Посполитой. Хмельницкий написал к Сомку письмо, убеждал к покорности и грозил смертной казнью за непослушание. Разом с этими письмами издан был универсал, объявлявший Сомка изменником и запрещавший всей Украине слушать его. К переяславцамъ написано особо воззвание, чтобы они поднялись и вырезали «москалей», если последние не выйдут по добру по здорову.
Как полки полтавский, прилуцкий и миргородский открыто не хотели присягать Москве и объявляли себя за гетмана Хмельницкого и за соединение с Польшей, то этим полкам предписывалось действовать вместе с частью Чигиринского и Каневского, для подчинения королю остальных.
X
На левой стороне Днепра, Сомко услышавши, что Юрий склонился на сторону Польши, собрал раду из чиновных и простых казаков в Переяславле и уговаривал переяславцев стоять за царя. Его выбрали наказным гетманом. Немедленно он отправил посольство в Москву. В Москве несколько времени не знали о горькой судьбе Шереметева и его войска, и узнали об этом прежде всего чрез посредство Сомка. Он жаловался на него, обвинял в измене, изображал погибель Украины и умолял скорее присылать ратную московскую силу. Нежинский полковник Василий Золотаренко также не хотел признать действительность Слободищенского договора для Украины и стоял за царя. Полки прилуцкий и полтавский упорствовали против Москвы. Полтавский полковник Фёдор Жученко явился тогда главным коноводом против неё, думая, что счастье покинуло Москву. Местечки и сёла полтавского полка вооружились. Лубенский полковник Шамрицкий (иначе он пишется Шемлицкий) и сотники полка лубенского говорили: «Нам всё равно, москаль или лях; кто сильнее, затем мы и будем». Таково было более или менее общее настроение на левой стороне Днепра после чудновского поражения; совсем не то, что ещё недавно было при Пушкаре. Тогда Москва казалась сильной; теперь, после свежего несчастья, она мало внушала надежды на защиту; притом народ в Украине познакомился покороче с обращением великорусских ратных людей и успел уже натерпеться от их своевольств. Поэтому все стали сговорчивее по отношению к Польше. За Полтавой и Лубнами, Ромен, Лохвицы, Пирятин, Миргород, Гадяч открыто объявили себя против царя. Украинцы хватали московских ратных людей и бросали в воду. Казнь постигала малоруссов, которых обвиняли в склонности к Москве. Малоруссы притом боялись, что вот придут из-за Днепра поляки с тамошними казаками, приведут ещё и татар, и будут их разорять, а царское войско не придёт их выручать, а потому они спешили на деле показать своё расположение к полякам, чтобы взаимно расположить их к милосердию над собою. Но Золотаренко и Сомко, посреди такого волнения, оставались верными царю, писали к Ромодановскому, умоляли его поспешить в Украину; Ромодановский на эти мольбы отвечал, что ему велено стоять в Сумах. Он по их письмам, сделал только то, что послал отряд московских людей под Гадяч разорять мятежных казаков и жителей полтавского полка.
Поляки дожидались только заморозков, чтобы перейти Днепр. Зимой явился па левом берегу этой реки отряд под начальством Чарнецкого. С ним были правого берега казаки, под начальством Гуляницкого. С ним были и татары. Чарнецкий прошёл земли полка черниговского, и осадил Козелец, но был отбит. Поляки опустошили села нежинскаго полка. Гуляницкий покушался было письмами склонить нежинцев к отступлению от царя, но этого ему не удалось. Сделано было нападение на Нежин. Нежинцы отбились, и даже взяли в плен киевского наказного полковника Моляву и послали его в Москву. Золотаренко напрасно ещё раз просил помощи у Ромодановского. Ромодановский отправился из Сум в Белгород, вместо того, чтобы идти в Украину, потому что он прослышал о нападении татар на украинные земли московского государства, а товарищ его, стольник Семён Змиев, послан был уже поздно. В переяславском полку явились правобережные казаки, под начальством Бережецкого и Макухи. С ними были и татары. Городки переяславского полка: Березань, Барышполе, Басан, Воронков, Быков, Гоголев сдались и признали государям польского короля. Но Сомко выступил против врагов и разбил их. Бережецкий был схвачен и повешен. Макуха успел убежать за Днепр. Сомко не ограничился этим: к его переяславским казакам пристали остатки, разбитого под Чудновым, казацкого войска и московских людей; выгнав казацкие и татарские загоны из своего полка, Сомко перешёл затем на правый берег Днепра, разбил своих неприятелей ещё и там, под Терехтемировым и под Стайками.
Скоро после того и сам Чарнецкий оставил левый берег Днепра, и вообще поляки не могли более распространять свою власть над этой частью Украины, потому что их войско возмутилось за неплатёж жалованья, и пустилось в польские области разорять королевские имения.
По поводу измены Юрия, из Москвы послана была царская грамота об избрании нового гетмана, в присутствии отправленного для этого дела Полтева. Но Полтев, не мог пробраться далее Нежина и воротился. Первые месяцы 1661 года прошли в битвах с неприятелем, вошедшим в левобережную Украину, и потому нельзя было думать о раде. Притом же надобно было, чтобы, кроме переяславского и неженского, другие полки также были за одно под царской рукой.
Но вот настроение умов левобережной Украины мгновенно изменилось, как только жители почувствовали, что близко их нет поляков с татарами. Прилуцкий и лубенский полковники написали к Сомку повинную. Марта 28, прислал к нему грамоту войт лубенский от имени всех жителей города и повета. В письме своём он хитрил и уверял, что ещё давно жители хотели изъявить своё желание оставаться в верности царю. Лубенский полковник поехал к Сомку с повинной, а войт и горожане просили за него в письме своём в таких выражениях: «Покорное прошение о нём приносим, как за оберегателем нашим. Смилуйся, не имей на него разгневанного сердца, а невинности его, яко верному и правдивому слуге Е. Ц. В., которой и здоровье своё умаляет, изволь простить и милость свою показать»
В половине апреля, прибыл в Нежин князь Ромодановский. Тогда составилась рада в третье воскресенье по Пасхе, под Нежином, в селе Быкове, для избрания гетмана. Сам Ромодановский туда не поехал, а послал товарища своего Семена Змиева. На раде были, кроме Сомка, полковники лубенский, прилуцкий и черниговский со своими сотниками. Сверх того там были и полки слободские (острогожский, ахтырский, сумский), которые вообще не принадлежали к гетманскому управлению, но на этот раз, находясь при войске Ромодановского, допущены были к выбору гетмана. Переяславцы, лубенцы, прилучане, черниговцы и ахтырцы подавали голоса за Сомка, но нежинцы хотели возвести на гетманство своего полковника Василия Золотаренко, соперника Сомкова. Спорили и ни на чём не порешили. Наконец, утомившись от напрасных споров, положили послать к царю и просить присылки из Москвы особого посланца, который бы именем царским утвердил гетмана. Таким образом, в случае, если произойдёт ещё раз такое разногласие, какое случилось в Быкове, то царский посланец должен будет разрешить его. Собственно для выбора гетмана приезжал уже прежде Полтев, но он не мог быть на раде, да и рада не могла собраться; у Змиева же не было никакого наказа об избрании гетмана, да и у самого князя Ромодановского его не было. И потому-то на раде порешили отправить в Москву такое посольство.
С этой целью поехал в Москву есаул Иван Воробей (Горобец) с сотниками полков нежинского, черниговского, придуцкого, миргородского и лубенского. Посольство это должно было известить царя о том, что случилось, и просить о присылке особого царского чиновного человека. Им поручалось также узнать царскую волю, на каком положении останется вперёд Украина. Сомко спешил обеспечить себя и просил царя наградить его за труды, так как он во всё время последней войны понёс большие издержки и подверг разорению своё последнее имение. Пробивая себе дорогу к полному гетманству, Сомко видел, что поперёк ему на этой дороге хочет стать Золотаренко, и потому чернил его и писал къ думному дьяку Алмазу Иванову: – «Когда неприятель наступал на нас на левом берегу Днепра, я не один раз писал к нежинскому полковнику, а он ни нам (переяславцам), ни черниговцам никакой помощи не давал и не чинил, и для того неприятель где хотел, там ходил, жёг, разорял по всей Украине, никаких страхов не ожидаючи, никого не боячись, и ныне тот же полковник в никаком изпротивлении ходитъ и параду не поехал, по указу его царского величества». Вместе с тем Сомко жаловался на Ромодановского, что он не оказал Малой Руси никакого заступлен, во время нахождения врагов из-за Днепра.
XI
Всю весну 1661 года в Малой Руси шло дело усмирения и приведения жителей к подданству царю. После быковской рады, семь тысяч московских ратных людей отправилось, под начальством Григория Косогова, в полтавский полк. С ним пошло до двух тысяч малоруссов. Сомко отправился к Остру.
Малоруссы, освободившись от страха со стороны поляков и своих заднепровских братий, теперь боялись воинского разорения от московских войск и спешили приносить повинную московскому царю, подобно тому, как в прошлый год, услышавши о поражении Шереметева, спешили заявить преданность Польше. Теперь местечки и сёла сдавались царским воеводам и Сомку без сопротивления одно за другим, и признавая царскую власть, вместе с тем должны были изъявлять желание признавать временным гетманом Сомка, приводившего их к покорности царю. Таким образом, этот человек готовил себе опору, чтобы тогда, когда вновь будет избирательная рада, ему можно было заявить, что народ уже признавал его достойным гетманского звания. С другой стороны, он старался заслужить у царя доброе внимание. Он покорил царю Остер, Веремеевку, Жовнин, Ирклеев. Войты городов присылали к нему письма с изъявлением послушания и умоляли избавить их города от разорения. В Кременчуге избран был полковником Кирило Андриевич. Он поддавался царю, умолял избавить его от разорения, просил Сомка, как тогдашнего главного начальника края, утвердить его в звании и прислать знаки полковничьего достоинства: шестопёр и литавры. В Кременчуге тогда в первый раз явился полковник. Кременчуг сделался временно полковым городом. Обширный полтавский полк со многими местечками и сёлами покорился тотчас, как только явился туда Косогов. Сменили Жученка; на его место избрали полковником Гуджела. 19 мая, новый полковник явился к Косогову с сотниками своего полка и бил челом в послушание царю. Вслед затем, бывший полковник Фёдор Жученко, отправился к Ромодановскому с повинной. Сотники полтавского полка просили помиловать его.
Таким образом, левого берега Украина опять вся казалась верной царю. Сомко считал этот подвиг своим и надеялся, что в Москве оценят это и ему более не будет препятствия сделаться навсегда верховным начальником страны. Сомко так осмелился, что просил через посланцев своих московское правительство, чтобы, во внимание к большим расходам, неразлучным с гетманской должностью, полковники давали ему все доходы, подобающие носящему полное гетманское звание. Но не смотря на все его старания, на все его уверения в преданности Москве, ему не доверяли в царской столице. Доходов, которых он домогался, ему не дали, на том основании, чтобы не было из-за этого ссоры между полковниками; никаких денежных милостей ему не оказали, только сказали посланцам, что об уплате собственных его денег, истраченных на жалованье ратным людям, будет дан указ. Но исполнения он не дождался. Московское правительство не сделало даже различия между ним и Юрием Хмельницким, и как бы заставило Сомка отвечать за поступки Юрия: Сомко просил о возвращении брата своего Богдана Колющенка, задержанного в Москве на том основании, что к Юрию послан Феоктист Сухотин и задержан Юрием. Ясно было, что Сомка оговаривали: тайным врагом его был Василий Золотаренко, искавший булавы для себя, а за Василия Золотаренко хлопотал протопоп Максим Филимонов, которому доверяли в Москве более чем кому-либо из малоруссов в то время. Этого мало: приехавший к Сомку посланец Фёдор Протасьев привёз ему выговор за то, что в грамоте, которую он посылал к царю, были пропуски в титуле, и, кроме того, ему ставили в вину, что он в своей грамоте подписался с «вичем» – Іоаким Семёнович, – тогда как, замечали ему, самые бояре пишутся без «вича». Последнее, однако, прощено было Золотаренку, который подписался Василием Никифоровичем. Сомко объяснял, что он человек неграмотный 10 , а писарь у него новый; что же касается до пропусков в титуле, то эта прописка случилась не умышленно: у писаря был образец от переяславского протопопа, образец был неверен, но в Украине этого не понимал никто.
Всего неприятнее для Сомко должно было отозваться то, что ему теперь поручали сношение с Хмельницким. В то время, когда Сомко приводил Украину под власть царя и надеялся за это себе «нагороди» (а вожделенной нагородой было для него гетманство), Юрий прислал в Москву Михаила Суличенка и объяснял, что переход на польскую сторону под Слободищем случился поневоле, по крайности, и присягу польскому королю он учинил по принуждению заднепровских полковников, изменников, которые, «по ляцкому хотению, ищут погибели всего войска Запорожского»; Юрий просил не класть на него вины за это невольное отступление; он теперь зато будет промышлять о возвращении царю Заднепровской Украины, и сам хочет навсегда пребывать в подданстве и послушании его царского величества. По этому-то отзыву московское правительство поручало Сомку войти с Юрием, своим племянником, в сношение, убеждать его оставаться в верности царю и обнадёживать царской милостью. Это значило заставлять Сомка работать против самого себя, подрывать себе самому возможность получить гетманское достоинство: оно уже упразднилось изменой Юрия; но если Юрий получит царское прощение, то, естественно, гетманство будет оставлено за Юрием, как за носящим это звание; притом от его гетманства ожидалась прямая польза Москве, тем более, что он привлечёт к царю Запорожье, где его не переставали считать гетманом. Сомку велено было выразиться в письме к Юрию, что царь утвердит за ним в подданстве город Гадяч, со всеми принадлежностями, чем владел покойный отец его, а если он захочет поехать в Москву и видеть царские очи, то ему не только не будет вспомянуто его прежнее невольное отступление, но он обрящет милость, и честь, и многое жалованье.
Недоверие к Сомку поддерживалось в Москве получаемыми один за другим, доносами от Золотаренка и Максима; и потому гонцу, отправленному в Переяславль, было поручено разведать – подлинно верен ли Сомко, и нет ли в нём «оскорбления и сомнения», и если окажется за ним какая-нибудь шатость, то снестись об этом с переяславскимъ воеводой, князем Василием Волконским, и известить царя. Тот же гонец, который приезжал к Сомку с приказанием писать к Юрию убеждения и обнадёживать его царской милостью, возил милостивую грамоту к Золотаренку, постоянно оговаривавшему Сомка. Сомко притворился и говорил посланцу, что он надеется, что Юрий отстанет от заднепровских полковников, и послал письмо к племяннику. Гонец дожидался ответа в Переяславле. Сомко, после сношений с Хмельницким, отвечал в своей грамоте к царю, писанной 21 августа: «По указу вашего царского величества, я писал к сродичу своему Юрию Хмельницкому, и напоминал ему именем Творца Сотворителя Бога, чтобы он вспомнил отца своего и свою присягу, и пришёл в обращение и пребывал бы по прежнему в верности и подданстве царскому величеству; но я имею подлинную ведомость от Семена Голуховского, бывшего писаря Юрия Хмельницкаго, что Юрий Хмельницкий единодушно стал с «приводцами» ко всему злу; он моего посланца приказал засадить в тюрьму и призывал на помощь крымского хана. Уже хан с ордою в уманском полку собирается воевать против царя и покорять украинские города левой стороны Днепра». В заключение Сомко просил прислать ратные силы против покушений Юрия. Вместе с царским посланцем отправил в Москву самого Семена Голуховского.
Этот бывший писарь, по снятии с него писарства, ездил было в Варшаву, но был принят там нерадушно: поляки считали его сторонником московского царя, и не верили его словам о покорности королю. Теперь, воротившись из Польши, он прибыл в Москву искать милостей у царя, которому изъявил уже преданность во время слободищенской катастрофы. Василий Золотаренко, соперник Сомка, по отношению к Юрию говорил тогда с Сомком за одно и писал к царю об опасностях со стороны заднеприя, ссылаясь на Голуховского, которому поручил рассказать всё подробно. Семён Голуховский ехал в царскую столицу с тем, чтобы провести обоих своих доверителей.
Через несколько дней после того, с другим гонцом, Юрием Никифоровым, Сомко извещал совсем другое: Юрий действительно желает отложиться от Польши, потому что полковники не дают ему воли; Юрий писал к Сомку о своём желании быть в подданстве у царя. Сомко при этом давал совет держать, близ Юрия, московского приближенного человека, послать на заднепровскую сторону великорусских ратных людей и занять ими города: Чигирин, Корсун, Умань, Брацлавль, Белую Церковь, так что если поляки задумают идти на левую сторону Днепра, то русские войска будут находиться на правой у них сзади; а если придется уступить заднепровские города, то следует прежде вывести из этих городов всех людей на левый берег, а города уступить пустыми, и этою уступкой выговорить у поляков уступку левого берега Днепра. Таким образом, Сомко предлагал в это время то, что силою обстоятельств действительно случилось не так скоро, уже после его смерти.
В своих письмах, отправляемых в Москву, как Сомко, так и враг его Золотаренко и все другие полковники беспрестанно просили о присылке и прибавке великорусских ратных людей в Малой Руси, даже в противном случае грозили, что край не в силах будет обороняться от поляков и заднепровских казаков, и, в случае нападения, отпадёт поневоле от царя. Дело было в том, что нравственные силы Малой Руси чрезвычайно подорвались вследствие прошлых потрясений, неудач и внутренних волнений; две политические партии стояли враждебно одна против другой; они успели уже разделить прежде нераздельную Украину по течению Днепра: одна, сосредоточиваясь на левой стороне, наклонялась к Москве, – другая, на правом берегу Днепра, к Польше; но не было веры в правду и там, и здесь, и в сущности малоруссы не предпочитали ни ляхов «москалям», ни «москалей» ляхам, а готовы были склоняться то сюда, то туда, смотря по наклонению обстоятельств, не от них зависевших. К левой стороне Днепра была ближе Москва; она могла скорее дать знать свою грозу; и потому левая сторона, казалось, тянула к Москве. Но прежней народной ненависти к Польше противоположно становилось неудовольствие против великоруссов, сильно возраставшее от обид, какие делали московские ратные люди туземцам. Как царское войско обращалось тогда с малоруссами, описывает между прочим в своей жалобе Киево-Печерской лавры архимандрит Иннокентий Гизель, 29-го мая 1661 года. Ратные люди разорили, сожгли местечко Иванков, принадлежащее Киево-Печерской обители, под предлогом, что жители противятся царю и не дают корма по требованию ратных царских людей. 12-го июня, три села той же обители, Михайловка, Булдаевка и Богданы ограблены и опустошены, и жители должны были ещё возить в Киев у них же награбленное. – «Обиды немало –говорит архимандрит – ратные люди киевские разными времена обители святой печерской починили, и описать нам невозможно. Сие есть многим известно, что многие прежде вотчины и хуторы пресвятыя Богородицы от них есть разорены, церкви разрушены, престолы спровержены, тайны пресвятыя с сосудов пометаны, священники обнажены, иноки за выи связаны, жены порублены и иные на смерть побиты, и подданные наши от убожества и нажитков своих разорены, и иные помучены и попечены, а иным руки и ноги отсечены, прочие же на смерть побиты. Нам ведомо есть, что по изволению начальных своих ратные люди то чинят, а по нашему челобитью их не наказывают и управы святой не чинят». Случалось, ратные люди займут квартиру в доме мещанина, распоряжаются его семьей и считают принадлежащим себе его дом, со всем имуществом. По московскому обычаю наймит, определившейся к хозяину без особого ряда или договора, делался его холопом, и подобным образом московские люди обращали в рабство вольных малоруссов, а в то время войн, ратные люди брали в плен жителей и продавали их, разрознивши семьи. В современных известиях сохранилась жалоба или извет второго воеводы в Киеве Чаодаева на князя Юрия Барятинского: такого рода неустройства и беспорядки приписываются в ней последнему. По этому известию, Барятинский грабил малорусские сёла и местечки, и не щадил даже церквей. – «Как был в Киеве (пишет Чаодаев) боярин В. Б. Шереметев, и куды бывали посылки ратным людям из Киева в черкасские города, и заказ был ратным людям крепкий, под смертною казнью, чтобы церквей Божиих не грабили и ничего из них не имали, и, хотя малая на кого улика бывала, и им за то было жестокое наказание; а он, князь Юрий, и ратным людям своим велит и сам церкви грабит». Впрочем, извет Чаодаева мог быть преувеличен, ибо он был в сильной вражде с Барятинским, и жаловался, что последний отстраняет его от дел вовсе. Между тем на этого же самого Чаодаева жаловался переяславский воевода князь Волконский, что он посылал в Переяславль из Киева ратных людей, и эти ратные люди делали утеснения переяславским жителям, попам, мещанам и казакам, били их, домы их ломали и жгли... При этом, казаки давали московским людям припомнить, что в прежние годы у казаков с ляхами брань сталась за то, что ляхи насильно становились в их дворах. Бесчинство и грабежи над туземцами от ратных людей были в то время неизбежны, потому что московские ратные люди терпели чрезвычайную скудость. Производительность края была подорвана недавними смутами, но всего более повредили течению экономической жизни выпущенные медные деньги, которые причиняли тогда страшную передрягу и тревогу во всей Руси. Начальники всякого рода, как только имели случай, вымогали у подчинённых серебряные деньги и ефимики, принуждали брать медные деньги по цене наравне с серебряными, медные деньги падали, и вместе с тем поднимались на предметы цены. Как плохо было жить московским людям в Украине – можно видеть из того, что они беспрестанно бегали. В Киеве, в 1661 году, было четыре тысячи пятьсот человек гарнизона; из них с 15-го августа по 4 сентября убежало 103, с 4 по 12 сентября – 351 человек; из них татар 204 человека. Причиной этому, по донесению воеводы, была большая скудость в съестных запасах и в конских кормах, происходившая от того, что запасы покупались чрезвычайно дорого на медные деньги. Понятно, что, при таком положении, ратные люди приходили в отчаяние, дисциплина потерялась, они бегали и неистовствовали над жителями. Побеги до того усилились, что правительство не ограничивалось уже обычными наказаниями, но приказывало беглецов вешать. Что касается жалоб на разграбление и осквернение церквей ратными московскими людьми, то дело это было возможное при множестве нехристиан в числе ратных людей. При малейшей распущенности со стороны воевод, они не были удерживаемы благочестивым страхом в отношении христианских храмов, где не молились сами. Кроме того, и самые великоруссы могли тогда не оказывать достодолжного уважения к малорусской святыне. То было время религиозного волнения в московском государстве, породившее на грядущие века раздвоение церкви, а впоследствии и раздробления на секты старообрядства, враждебного реформе обрядов, признаваемой государством. Ревнители старинных обрядов, видя в малорусской церкви отмены в богослужении и святопочитании, не только не сходные с своими заветными обычаями, но сходные с теми, какие вводились на их родине в московском государстве, естественно, изливали свою злобу на то, что ненавидели. Достаточно было видеть, что малорусс знаменуется проклятой щепоткой, чтобы не считать его за единоверного себе. Ясно, что все такие поступки не способствовали усмирению вражды и установлению доброго согласия между туземцами и пришельцами. Несмотря, однако на всю тягость, какую терпел малорусский народ от московских войск, несмотря на непрестанные жалобы царю и боярам на бесчинства великорусских войск, начальство малорусское то и дело что просило московское правительство о присылке поболее ратных людей из московского государства: этим ясно высказывалось, что Малая Русь может держаться при Московском государстве только единственно чуждой помощью. Совсем не то было в первые годы присоединения: тогда казаки вместе с московскими людьми одерживали победы, тогда не они Московским государством, а скорее Московское государство ими стало сильно в борьбе с Польшей. Теперь наступал для казачества период растления и разложения.
Многие искали тогда себе счастья и возвышения, стараясь заслужить доверие и милости московского правительства, но никому так не удалось, как известному ужо нам нежинскому протопопу Максиму Филимоновичу, потому что никто так охотно не казался готовым попирать всякие так называемыя права и вольности, подчинять Малую Русь московской власти и поставить ее наравне с другими старыми землями московского владения. В первых месяцах 1661 года, он отправился в Москву, при покровительстве боярина Ртищева, там посвящён был под именем Мефодия в сан епископа Мстиславского и Оршанского, и назначен блюстителем митрополичьего престола. Конечно, он надеялся быть со временем митрополитом. Дионисий, нерасположенный к Москве, не хотевший ни за что посвящаться и благословляться от московского патриарха, вопреки древним извечным правам константинопольского, не признаваем был за митрополита. Мефодия послали в Киев, дали ему на прокормление 6100 р., наградили соболями и поверили ему сумму в 14000 р. на раздачу войскам жалованья и на устройство ямов. Сверх того, он ещё получал деньги для подарков тем, кого, по его усмотрению, потребуется привлечь на московскую сторону. Приятель его, протопоп Симеон, писал в Москву «Многие духовные и светские с радостью примут, его (Мефодия), надеясь его заступлением многую милость Малой Руси у его царского пресветлого величества получить, и надеятся на милость Божию, как его господина возвратят, вскоре послушают совета и рады его заднепровские полковники». Мефодий получил от правительства поручение наблюдать и над Сомком, и над всеми другими. До сих пор он казался другом Золотаренка; с ним заодно действовал он ещё против Выговского. Теперь он стал считать Золотаренка, также, как и Сомка, недостойным гетманского достоинства, но оставался наружно расположенным к Золотаренку и несколько времени относился не враждебно и к Сомку; и того и другого поджигал друг на друга, а сам вошёл в сношения с кошевым запорожским Иваном Мартыновичем Бруховецким, и старался доставить булаву ему. В Украине резко стояли одни против других, знатные и простые, городовые и низовые; Сомко и Золотаренко, хотя соперники между собой, оба принадлежали к «значным»; то, за что стоял Выговский с своей польской партией, было и их целью. И они хотели шляхетства, избранного сословия между казаками; люди зажиточные замыкались в круге против черни и, несмотря на взаимные несогласия, старались сохранить своё состояние, обеспечить себя и получить такие права, которые допускали бы их обогащаться на счёт громады, хотели управлять делами Украины. В Запорожье, где толпились такие, которым не везло почему-нибудь в Украине, держались за равенство, ненавидели всякое возвышение, хотели, казалось, власти черни, вместе с тем хвалились преданностью царю, подозревали и рассеивали подозрение в измене и склонности к Польше всех «знатных». Знаменитый Сирко, прежде заступник и сторонник молодого Хмельницкого против Выговского, ненавидел Юрия за Слободище, не терпел и Сомка, обзывал его изменником. Везде были толки о предстоящем избрании в гетманы; от него все ожидали или боялись того, чего желали или не желали. Выбор Сомка или Золотаренка одинаковым образом казался в Запорожье торжеством шляхетского направления. Мысль о шляхетстве, распространяясь между городовыми казаками, невольно должна была тянуть их к Польше; гадячский договор отвергнут был сгоряча; прошло довольно времени, и казаки стали в него вдумываться, и день ото дня увеличивалось число тех, которые, будучи зажиточнее других, сожалели о прошедшем, порицали свою поспешность и недогадливость, и желали возвращения потерянного. Казаков раздражало то, что не многим дано было шляхетство; но после чудновского договора, когда уничтожена статья гадячского договора о способе возвышения в дворянство, сторонники поляков стали толковать, что этим теперь всё казацкое сословие уравнивается в звании высшего шляхетского достоинства. Зная, что между городовыми казаками ходят такие толки, пущенные поляками, преимущественно Беневским, в Сече составили воззвание к народу и разослали по городам. Содержание этого воззвания было таково: «Славное Войско Запорожское низовое остерегает всех казаков, чтобы они не верили изменничьим льстивым письмам. Не принимайте них, братья, и не поступайте подобно безбожному Выговскому, – соединитесь с нами единомысленно, чтобы бусурманы и ляхи не утешались; а буде вы для проклятого шляхетства не захотите стать за себя, то утеряете души свои; – сами знаете, что вам, чернякам, это шляхетство ненадобное: добре знаете, что ляхи не для помощи, а для погибели вашей приходят к нам, а татары хотят до остатка христиан извести».
Запорожские казаки ненавидели вообще казаков городовых; в Украине поспольство их ненавидело; не любя вообще казаков из зависти, за то, что они пользуются привилегиями, которых лишены посполитые, последние сочувствовали в этом казакам запорожцам, которые, при случае, проповедовали, что казачество должно быть достоянием всех, хотя на самом деле у тех запорожцев, которые, говоря подобное, видели для себя лично возможность возвышения над другими, было на уме другое. В Запорожье издавна находили приют те, которые принадлежали к посполитым, самовольно называли себя казаками; Запорожье казалось стремилось к тому, чтобы весь народ уравнять и сделать казаками. Лукавый Бруховецкий, задумав захватить верховную власть и разбогатеть, расчёл, что у него два средства к достижению цели. Надобно, с одной стороны, потакать зависти чёрных и бедных против знатных и богатых, чтобы, таким образом, вооружить народную громаду за себя против своих соперников; надобно, с другой стороны, подделаться к московскому правительству и обещать ему более, чем сговорились бы обещать Сомко и Золотаренко. У Москвы было относительно Малой Руси заветное желание закрепить её за собой и сравнять с прочими областями своего государства; а потому, чем более какой малорусс оказывался помогать этим видам, тем скорее он заслуживал у московского правительства благосклонность. Таким образом, выскочил Мефодий. Будучи ещё протопопом, он в своих письмах выражал желание не только потери вольностей, но даже уничтожения казацкого порядка. Москва ещё не решилась на это: у неё не было к тому средств; но Москва дорожила людьми, так думающими, хотела, чтобы их было побольше на будущее время, и вот протопоп сделан епископом-блюстителем, стал на одной ступени до митрополита, сделался самым доверенным лицом у московского правительства. Бруховецкий расчёл, что надобно в этом отношении подражать ему, держаться его, и писал к нему, вероятно, с той целью, чтобы его письмо читалось: – «Явная беда нашей бедной, плача достойной, умаленной отчизны. Не хотим мы её оборонять от неприятеля, а только за гетманством гоняемся; паны городовые печалятся о томъ, как бы прибавить нового наследника Выговскому и Хмельницкому. – И кто надеялся такой измены от Хмельницкого; она явна всему свету. А ваша святыня заговариваешь изменника Сомка, который пуще цыгана людей морочит; он настоящий изменник, посылаю лист его на обличенье. Нам не о гетманстве надобно стараться, а о князе малорусском от его царского величества, на которое княжество желаю Фёдора Михайловича (Ртищева), чтобы был лучший порядок и всякое обереженье, чтобы служилый народ был готов на встречу неприятелем, а что есть под панами полковниками маетности и мельницы, те взять на доходы войсковому скарбу, а нам всеми силами следует держаться крепко его царского величества: той будет нам славно и здорово». Само собой разумеется, что в Москве должен был понравиться человек, который заявляет мысль, что лучше желать управлять в Малороссии великоруссу, чем избранному по казацким правам гетману. Бруховецкий знал, что Москва, с её осторожной политикой, не назначит великорусса управлять Малой Русью, а даст гетманство тому ма- лоруссу, который советует это сделать. О Золотарёнке в письме к тому же Мефодию Бруховецкий выражался: – «Он напрасно хочет вылгать у его царского величества булаву; его на то не хватит; и прежде он многих добрых людей потерял; не такой он, чтобы войско его здесь слушало; войско в откупах не ходит; они (вообще «значные») научились на года табак откупать, а войско только за свои вольности обвыкло умирать. Хотят (говорит он разом о Сомке и Золотаренке) быть гетманами над Запорожским Войском: без разума завидуют нашей луговой саломате, а мы с ними обменяемся на их городовую. Пусть бы отведали, как солона ваша луговая саломата; напрасно только губят невинные души и пустошат землю, и выманивают жалованье его царского величества. Добро было бы, если бы ваша святыня изволил писать об этом к его царскому величеству, и известить меня, чтобы я войску сказал, а то войско сердитует, говорит: покуда нам терпеть такую неволю, что в городах гетманов ставят нам на пагубу; и прежде они ничего доброго отчизне не сделали. Васюта всё о богатстве думает – к ляхам отвезёт в заплату за вольности: он уже и то у них в конституции написан; боюсь, чтобы он дурного чего не сделал».
Все эти замечания были известны в Москве и располагали там власть в пользу Бруховецкого. Князь Ромодановский, главный начальник московской рати на юге, был за Бруховецкого. Бруховецкий в письмах к Мефодию хвалил его, и говорил: – «мы бы все пропали, если бы не Ромодановский», и это, разумеется, доходило до Ромодановского и до других из московских людей, до кого нужно. Мефодий, сошедшись с Бруховецким, работал в его пользу всем своим влиянием в Москве, вёл интригу тайно, явно до поры до времени он льстил Золотаренку и продолжал казаться по-прежнему его другом. Мефодий хотел, чтобы Золотаренко писал на Сомка побольше доносов, чтобы, таким образом, при помощи его, как можно более заподозрить и впоследствии погубить последнего. Золотаренко поддавался Мефодию во всём, как своему давнему другу, и строчил в Москву на Сомка злые наговоры, также точно, как Сомко писал на Золотаренка. Москва, давно не веря Сомку, не стала верить и Золотаренку.
Несколько времени, однако, Москва наклонялась более всего к примирению с Хмельницким, в надежде, что многие за Днепром, по примеру Юрия, обратятся к царю. В пользу Хмельницкого располагал в Москве правительственных людей бывший писарь Семён Голуховский, которого приняли в Москве радушно, и который, поэтому, с другой стороны располагал к Москве и Хмельницкого и обнадёживал царской милостью. Золотаренко и Сомко ошиблись в этом человеке: и тот и другой надеялись, что Голуховский будет за них стоять, а вышло, что он не стал ни за того, ни за другого, а был щедр на обещания и заступался перед царём за молодого гетмана. Хмельницкий получал от него из Москвы убеждения быть верным царю. Вероятно, Голуховскому принадлежит одно письмо, напечатанное в т. IV «Памятников» Киевской комиссии, без имени, тем более, что пишущий говорит о недавнем своём пребывании у короля польского: «Мне – пишет он – на дороге и на разных местах в это время говорили поляки, и старшины ихнии, и чернь, и духовные: уж мы всех казаков забрали в мешок, только еще не завязали! Поэтому надобно остерегаться поляков: они никогда не желали и не желают добра Войску Запорожскому и всему народу греческой веры. Я, имея хлеб и соль в Войске Запорожском, как прежде советовал, так и теперь советую: обратитесь по прежнему к его царскому величеству, яко ко благочестивому христианскому монарху, помня свою присягу, заранее видя над собою ляцкую и бусурманскую хитрость» Он пишет, что царь знает, что Хмельницкий изменил под Слободищемъ поневоле, что он тогда спешил подать помощь Шереметеву, но, по грехам, это намерение не исполнилось; царь прощает и предаёт забвению этот поступок; царь подтвердит все вольности, даст вдвое. Голуховский припоминал Юрию его родителя, отдавшего царю Малую Русь и пребывавшего ему в верности.
XII
Хмельницкий колебался то туда, то сюда. С Польшей не ладилось у него вскоре после замирения, как и следовало ожидать. На него писали и доносили; его подозревали в Варшаве; польские коронные гетманы ожидали от него измены, а он в письмах своих к королю жаловался на сплетни и на клеветы, которыми его чернили в Польше. В Украине дожидались польского сейма, который должен был утвердить слободищенский договор. На этот сейм посланы были послы от Войска Запорожского. Договор был утверждён. Объявлена всеобщая амнистия. Старшины за преданность Польше получили привилегии на разные имения 11 . Но от этого не прекратилось недовольство. Казаки жаловались, что татары, союзники поляков, под видом готовности гетмана на войну против москвитян, рассыпались загонами по украинской земле, грабили, разоряли и уводили в плен русских жителей. Гетман Хмельницкий раз десять просил польское правительство, чтобы послано было скорее коронное войско совместно с казаками и ордою на левый берег Днепра, чтобы таким образом, можно было отклонить орду от правого берега. Не дождавшись от Польши войска для избавления подвластного себе края от татар, 7-го октября 1661г. Хмельницкий сам заключил договор с ханом Мехмет-Гиреем. Хан обязался послать с казаками на левый берег свою орду, запретил делать набеги и опустошения в тех полках, которые пойдут на войну, не делать насилий лицам и имуществам в тех жилых местностях на левой стороне Днепра, которые будут отдаваться гетману, не останавливаться более трёх дней под теми городами, которые не станут сдаваться, чтобы не подать татарам возможности рассыпаться по краю и делать грабежи, не входить в переговоры с неприятелем без ведома польского короля, а при отступлении в Крым орде воротиться по левой стороне Днепра, а не по правой.
Это были меры, найденные тогда возможными, чтобы прекратить разорительное пребывание татарских орд на Украине правого берега. Соединившись, таким образом, с татарами, Хмельницкий отправился на левый берег Днепра в октябре. 21-го октября 1661 года, Хмельницкий и хан, перешедши Днепр, стали под Переяславлем. Хмельницкий с казацкими полками стоял обозом на Поповке за рекой Трубежем. Великорусский воевода в Переяславле, Песков, доносил впоследствии царю, что у Хмельницкого постановлялся тогда тайный договор со своим дядей Сомком; последний обещал изменить царю, когда пойдут из-за Днепра польские военные силы под Переяславль; что это намерение не состоялось оттого, что в пору прибыли в Переяславль великорусские ратные силы. Этому доносу нельзя, конечно, слишком доверять, потому что тогда подобные донесения писались под влиянием сомковых врагов, которых было много у наказного гетмана. Сомко съезжался со своим племянником на разговор на плотине между городом и неприятельским станом. Он объяснял московским воеводам, что на этих разговорах он убеждал племянника обратиться к царю, быть под его высокой державой, обнадёживая его царской милостью, делал, одним словом, то, что ему было прежде приказываемо делать, но Юрий не послушал его. Сомко убеждал его писать к царю. – «Нечего мне писать, сказал Юрий, я гетман, свободный человек; надо мной нет королевского гетмана и воеводы, а если и есть королевское войско, то под моей властью; а ты наказной гетман не сам по себе, а от меня; ты прогони московских людей из украинских городов, отдай мне весь снаряд со всеми принадлежностями, и покорись королю, своему вотчиннику. Эта вотчина королевская, а не царская».
Передав эти слова воеводам Чаодаеву и Пескову, Сомко заметил, что Юрий таким образом говорил только по нужде, под влиянием Лесницкого, Носача и Гуляницкого; без них он бы иное говорил, иначе бы поступал.
Постояв несколько времени под Переяславлем, Хмельницкий разослал отряды возмущать казаков и склонять на свою сторону, но это не удалось ему. В местечке Песчаном, полковник уманский Иван Лизогуб попался в плен. Хмельницкий, ничего не сделавши, отошёл от Переяславля с ханом, а по уходе его воеводы жаловались царю, что во всё время этой осады Сомко пил, худо распоряжался, никакого от него прока не было, явно дружил врагам. Как только казаки с московскими ратными людьми выйдут на вылазку, Сомко посылает асаулов загонять их опять в город, и до пленных не допускал великорусов, чтобы они не могли получить никакой ведомости. Взятый в плен Лизогуб отдан был под надзор брату его, переяславскому мещанину. Сомко не допускал до него московских людей, чтобы они не получали от него никаких сведений. Сомко, впоследствии, объяснял, что Лизогуб объявил о своём переходе на царскую сторону.
Хан и Хмельницкий двинулись к Нежину; отряды казаков п татар делали разорения по левобережной Украине, доходили вверх даже далее Стародуба, врывались в великорусские земли; по известию донесений от Хмельницкого королю, казаки и татары доходили до Калуги. Но ни один укреплённый город не был взят ими; проходивши по Украине до праздника Богоявления, хан и Хмельницкий ушли за Днепр. Часть казаков, оставшуюся под начальством Тимофея Цыцуры в Ирклееве, разгромил Ромодановский. Ирклеев, принявший Цыцуру, был за это сожжён; сам Цыцура взят в плен. В Кропивне был взят другой предводитель казацкого загона, Мартын Курощуп. Обоих отправили в Москву.
Это нашествие увеличило беспорядок в Украине. Ожидали, что Хмельницкий, усилив себя королевскими войсками, прибудет снова. Противная Сомку партия продолжала действовать всеми силами, чтобы очернить его в глазах московского правительства. Московские воеводы, находившееся в Украине, были настроены против него, потому что он не ладил с ними и вообще не любил великоруссов. Казаки, не расположенные к нему, подлаживались к великоруссам, говорили им: – «Яким (Сомко) умыслил учиниться гетманом, хочет взять волю над всеми полковниками, а тех, которые ему непослушны, изведёт; всех грубее ему теперь Васюта (Золотаренко) да Бруховецкий, да Дворецкий. Если он станет гетманом, то первым делом убьёт их и возьмёт верх над Украиной, а тогда учинит по всей воле юрасковой; а если Васюта убережётся, то будет у нас то, что было с Выговским и Пушкаренком; великая беда и разоренье великое чинится нам от старших наших; больно нам, как наш же брат мужик да старшим станет, и хлеба наестся и государево жалованье возьмёт, да захочет быть великим паном, поищет свободы и сойдётся с ляхами и татарами и изменит». Некоторые, подделываясь к московским людям, говорили: – «Совсем незачем быть у нас гетману; гетманским полководством не уберечь Украины без ратных государевых людей: не устоять нам против неприятельской силы»! Сам Сомко, чтобы снять с себя подозрение в наклонности к измене, говорил тоже, что и Бруховецкий, вместе с другими полковниками: – «Пусть государь отдаёт нам казаков ведать окольничему Фёдору Михайловичу Ртищеву; он к нам ласков и царскому пресветлому величеству по нашему прошению всякую речь доносит». Этим заявлениям не верили воеводы и доносили правительству, что Сомко и все казаки с Сомком готовы изменить и отдаться Юраску, что удержать страну можно только прибавкой московской рати, содержать же эту рать в то время делалось день-ото-дня труднее. Медных денег не хотели брать малоруссы ни за что, а старшины, пользуясь случаем, продолжали вымогать насилием у посполи- тых последнее серебро, и насильно давали медные деньги, которые не ходили: дороговизна сделалась неслыханная, за лошадь надобно было заплатить не менее ста рублей; за десять рублей медных денег с трудам можно было выменять пол- . тину серебряных; овёс и сено стали чрезвычайно дороги; лошади у ратных людей пропадали; разорения, произведённые недавней войной, увеличили обеднение народа; ратные буквально подвергались голодной смерти. Весной 1662 года, в Киеве состояло только 3206 ратных людей; из них было больных 458 человек. Из 737 рейтар у 250 не было лошадей; у драгун, которых было 92 чел., не было ни у одного лошади. На содержание этого гарнизона у воеводы Чаодаева было серебряных денег 1600 рублей, ефимков на 6502 р., а медных 76837 р. но в Киеве, как и по всей Украине, не брали медных. В Нежине, по донесению тамошнего воеводы Семена Шаховского, по причине побегов, оставалось очень мало московских людей, всего 4 пищали и почти не было в запасе – свинцу и фитилей. Край вокруг Нежина до того обнищал, что нельзя было купить для фитилей поскони и льну, и воевода не ручался за возможность отсидеться от неприятелей, которых беспрестанно ожидали. В Чернигове осталось всего двести человек московских людей, и город не надеялся никак оборониться. Переяславский воевода князь Волконский писал в Москву тоже, жаловался на малолюдство, па побеги ратных людей, на недостаток съестных припасов для ратных, и между тем продолжал обвинять Сомка и, вообще, всех переяславских казаков в тайной измене.
Ожидая вновь нашествия Хмельницкого, Сомко, 23 апреля 1662 года, оповестил раду в Козельце, как бы для совещания о средствах обороны. Он надеялся, что здесь, между прочим, состоится выбор его в гетманы, и тогда останется только просить царского утверждения. Партию его держали полковники наказной переяславский Щуровский, ирклеевский Матвей Попкеевич, кременчугский Константин Гавриленко, наказной лубенский Андрей Пырский, наказной миргородский Гладкий, прилуцкий полковник Терещенко, зинковский Шиман; всё это были его подручники; черниговский полковник Силич был за него с своей партией. Но против него были неженцы с Золотаренком, а главное, был его злейшим врагом Мефодий, не дававший ему приобрести доброе расположение ни московской власти, ни казацкой громады. Когда одна часть казаков желала иметь его гетманам, другая, настроенная Мефодием и Золотаренком, кричала, что он недостоин, что он изменник, сносится с Юраском, дружит полякам. Преданная ему партия составила избирательный акт; приложены были руки и печати; другие, подстрекаемые Мефодием, не признавали законным этого акта. Сомко остался тем, чем был, не более. Постановили просить царя о присылке рати, а тем часом действовать сообща против Хмельницкого, избрание же отложить до того времени, когда прибудет царский посланник.
С тех пор приверженцы Сомка полагали, что избрание в Козельце совершилось: присланному от царя не останется ничего, как только утвердить состоявшееся избрание; но противники их говорили, что никакого избрания отнюдь не было, и оно должно произойти снова при царском посланнике, и не иначе, как черною радою, то есть где бы участвовали громады казаков и посольства. После этой неудачной рады, Мефодий и Золотаренко опять писали в Москву, жаловались на самовольство Сомка, ещё лишний раз уверяли, что он, изменник, сносится с своим племянником и хочет для того только захватить власть, чтобы изменить и увлечь за собою левую сторону Днепра. Воевода Волконский повторял в своих донесениях в Москву тоже, и князь Ромодановский также описывал Сомка изменником; Бруховецкий, наконец, с своей стороны чернил Сомка как только мог. За Бруховецким вопиял против Сомка и знаменитый Сирко. Сохранилось его энергическое письмо к Сомку (хотя в крайне испорченном списке), где он пишет к нему между прочим так:
«Многомилостивый господин Яким Сомко, наш любезный приятель! Покинь мудрить; лукавство твое и измена уже явны всему войску; я знаю твою лукавую лесть: ты в соумышлении со своим племянником хочешь изменить Богу и его царскому величеству, но Бог не потерпит великой неправды; вы оба однодумны с оным псом Выговским, с которым вы породнились, и его научением дышите, гоняясь за чертовским шляхетством ляцким. Пусть тебе памятно будет, как на сейм ты бегал для титулов и маетностей; ты получил своё наказное гетманство не от войска, а от клятвопреступного Хмельницкого, и неправильно пишешься наказным гетманам; лучше бы тебе покинуть свое гетманство, вспомнивши о войсковой казни, издавна постигавшей тех, которые присваивали себе титулы без заслуг и единодушного согласия всего низового войска. Какие твои заслуги? Донских казацких посланцев у нас много; они все знают, как ты на Дону вином шинковал. Ты людей притесняешь, поставил сторожи на переправах будто от неприятелей, а за ними своим нельзя проходить, и только в убыток государству всё это делается в совете с нечестивым Хмельницким. Ты по шею купаешься в братней крови; но вот Бог даст – войско совокупится; станет дума всех чёрных людей войсковых; не сердитесь на нас, что мы вам правду объявляем».
Запорожцы от себя, а Мефодий от себя писал в Москву одно и тоже, что избрание гетмана прочно может стать только посредством чёрной рады, такого сборища, на котором были бы все малорусские чёрные люди, а не одна старшина, с толпою казаков, покорной старшине.
Московское правительство, уже настроенное против Сомки, имело причину быть им ещё более недовольным за казацкую раду, ибо на предшествовавшей иченской раде сами казаки решили просить о присылке боярина, и ждать его, чтобы не иначе как в его присутствии избран был всенародно гетман, а теперь, не дождавшись боярина, Сомко стал распоряжаться выбором очевидно для своих видов. 13-го мая, из Москвы от царского имени послана грамота к Ромодановскому; ему предписывалось идти в черкасские города для оберегания от неприятельского нашествия, и собрать раду для избрания всеми голосами настоящего гетмана. Велено было непременно, чтобы из Запорожья казаки прибыли на раду с Бруховецким. На этой раде должны быть, кроме старшины и казаков, мещане и чернь. Москве – чёрная рада была на руку. Опыт предыдущих событий показал уже, что в Украине малорусское посольство предано царю и готово подчиняться всем переменам, какие окажутся нужными для московских видов. Оно не имело тех шляхетских и политических правь и вольностей, которыми дорожили казаки, а между тем хотело улучшения своего быта, чувствовало над собою тягость казацких привилегий и надеялось льгот, охраны и защиты от царя; оно гораздо меньше, чем казаки, впитало в себя польских понятий и взглядов, более оставалось русским. Оно желало чересчур много, даже невозможного, но требовать могло очень мало, и более способно было надеяться и ждать, чем домогаться. Его идеал было широкое всеобщее равенство, свобода от всяких податей, повинностей, стеснений; но так как этот идеал недостигаем по существу вещей, то, при отсутствии определённых и ясных требований, оно легко обращалось к прежней доле терпения. Московская политика понимала, что, опираясь на черную громаду, можно довести край до подчинения самодержавной власти, так как Бруховецкий и его запорожские соумышленники понимали, что в тех обстоятельствах, в каких находилась растрепанная Украина, взволновав эту громаду и потакая её похотениям, хотя бы неумеренным и неосуществимым, можно взять над нею верх и потом поработить ее и обогащаться на её счёт, погубивши тех, которые думали жить и обогащаться на её счёт, другим, более легальным путём. Поэтому, как Бруховецкому и его благоприятелям, так и Москве была нужна чёрная рада. Сомку она была чрезвычайно неприятна; он предвидел себе возможность беды, но должен был притворяться, и говорил воеводе, что одобряет такой способ избрания, сам же вовсе не хочет гетманства и готов оставаться черняком, служа верою и правдою царю своему. Ничего другого не мог говорить тогда Сомко. Что касается до Золотаренка, то он был достаточно ограниченье умом, чтобы с первого раза понять грозящую беду, а поддаваясь внушениям Мефодия, надеялся для себя выигрыша во всяком случае.
Между тем Москва всё ещё не оставляла надежды уладить с Хмельницким. У него и у казаков, державшихся польской стороны, не ладилось и долго не могло ладиться с Польшей. Поляки продолжали подозревать Юрия и надеялись от него каждый час измены. Коронный гетман Станислав Потоцкий писал к маршалу коронному Любомирскому, по слухам, что Хмельницкий ищет у константинопольского патриарха разрешения от чудновской присяги, что он переговаривается и с Бруховецким, и с Сомком, и хотел бы, чтобы верные царю казаки, напали на него, когда он будет с малым числом войска, чтобы потом извинять себя, как будто он передаётся поневоле Москве, так как он уже извинял себя в Москве, что передался Польше поневоле. Эти подозрения имели свою долю правды. Хмельницкий писал в Сечу к Сирку, поручал ему сделать в полях какую-нибудь помешку татарам, изъявлял надежду самому скоро воевать против татар и ожидал союза европейских государей против турок. «Не тревожьтесь тем, – выражался он, –что мы здесь татар приглашаем и присягаем им: дурно своему брату христианину солгать, а басурману – Бог греха отпустит». Недоразумения по поводу религии с Польшей не прекращались. Сейм утвердил чудновскую комиссию, которая подтвердила многие статьи гадячского договора; за уничтожением Русского Княжества, последний оставался во всей силе законного значения. Дионисий Балабан, хотя ненавидел Москву, был верный православный и писал письма к королю, чтобы, согласно с конституцией, утверждавшей гадячский договор, были скорее отобраны от униатов монастырские и церковные имения, данные издавна православными предками панов православным монастырям, что только этою мерою утвердится в Украине спокойствие, и Запорожское Войско будет оставаться в незыблемой верности королю и Речи-Посполитой. Гетман в марте послал в Варшаву Гуляницкого с тремя другими старшинами (Креховецким, войсковым писарем Глосинским и Каплонским) для отобрания, согласно конституции, от униатов всех епископских кафедр, архимандритств и духовных имений, просил короля скорее назначить с польской стороны четырёх комиссаров и дать им полномочие для исполнения вместе с казацкими послами «святого дела», как он выражался. Но исполнить этого было невозможно, несмотря на все обязательства и конституции; пока поляки были католики, невозможно было им совершить такого дела, которое клонилось к ущербу их религии. Кроме того поднимался старый вопрос о свободе народа от панов, за что ратовал южно-русский народ в одинаковой степени как и за свою веру.– «Доношу вашему величеству, – писал Хмельницкий королю, – что паны, шляхта и посессоры имений вашего величества и дедичных отягощают невыносимыми чиншами, десятинами, поволовщинами и иными тягостями, и приневоливают к работам верных вашему величеству казаков, проливающих кровь за благо Речи-Посполитой, нашему народу чинить великое беззаконие, нарушают вольности наши, утверждённые договорами и конституциями прошлых сеймов». Но в то время, когда с таким требованием явились послы гетмана Войска Запорожского, на тот же сейм явились послы от шляхетства и жаловались, что гетман дозволяет своим универсалом делать панам всякое насилие, одних не допускать до владения имуществом, других выгонять из наследственных имений, захватывать государственные и частные доходы имений королевских, духовных и светских особ. По этим жалобам, в силу последовавшего об них сеймового решения, король отвечал польским послам от южно-русских воеводств, что будет дано приказание Хмельницкому возвратить захваченное достояние обывателям. Вместе с тем было постановлено, что все привилегии, выданные прежде казакам на шляхетские имения, хотя бы они были одобрены постановлениями прежних сеймов, уничтожаются новою конституцией, и все такие имения, находящиеся во владении казаков, должны быть, по введении коронных войск в Украину, возвращены прежним законным владельцам. В особенности признавались недействительными постановления прошлого 1661 года. Новое постановление налегало особенно на уничтожение в прежней конституции слов, имеющих такой смысл, что реестр казацкий, со стороны казацкого правительства, не должен быть приведён в исполнение прежде возвращения церковных имений, и только три месяца спустя после этого удовлетворения православных, гетман обязан был реестровать войско. Так как этот пункт не оказался внесённым в конституции, записанные в градские варшавские книги, то теперь, на этом основании, его и уничтожили. Окончательно реестрование было очень желательно для поляков: оно легально полагало предел неясным отношениям между казаками и посольством, должно было прекратить вступление посполитных в казачество, а гетману и его старшине преградить путь вмешательства в дела края, не входящие исключительно в круг казацкого управления. Но и для казаков было чрезмерно важно составить реестр свой только тогда, когда будут удовлетворены духовные требования русского православного народа, и когда чрез то будет удалена важнейшая причина восстаний, побуждавшая казаков привлекать к себе сколько возможно большее число посполитых для борьбы с Польшей. Поляки, нарушая теперь то, что сами прежде постановили, и домогаясь завершения реестра прежде возврата церквей и церковного ведомства имений в руки православных, явно показывали, что не хотят исполнять последнего никогда, а обманывают казаков и весь русский народ только для того, чтобы стеснить казаков и, по возможности, лишить их на будущее время средств защищать православие и подниматься против Польши под этим благовидным предлогом. Понятно, что, при таком обращении между собою наружно помирившихся врагов, прочного союза казаков с Польшей не могло быть. Со стороны поляков слишком рано давала себя знать иезуитская политика, да и Хмельницкий и его полковники всегда готовы были перейти на сторону царя, если бы только могли уладиться и окончиться недоразумения, возникшие с Москвой, а казаки могли быть довольны под московским правительством и надеяться осуществления своих желаний. Но в то время со стороны Москвы было мало оказываемо лестного для казацких надежд. Москва не расположена была делать уступок, каких хотели казаки и какие вовсе не содействовали прочнейшему сплочению Украины с Московским государством. Москва, следуя своей заветной политике – подчинению русских земель и собирания Руси в единое тело, – не решилась бы принимать Юрия или какого бы то ни было другого гетмана иначе, как держась твердо условий, ненавистных для казацкой старшины, условий второго переяславского договора; но к тому же существенной помощи от царя казакам в те смутные времена было мало. Сомко и левобережные полковники, то и дело, что просили ратных сил, а им то и дело отвечали, что об этом будет дан указ, но московское войско в Украину не посылалось, а те ратные люди, которые находились с воеводами в городе, не в силах будучи оборонять Украины от чужих, были бичами для своих. – «Мы, –говорил черниговский полковник великорусскому гонцу, – беспрестанно просим у государя войска, а нас только тешат словами, и ратных людей не шлют, а у воевод какие есть ратные, так от них наши дома разорены. Третий год сами боронимся от неприятеля». В самом деле, в то время не было числа челобитным, подаваемым от малорусов царю: один, жаловался, что ратные московские люди отняли у него жену, другой – дочь, третий – что малолетних детей завезли в «Московщину», и завезённые терпят неволю неизвестно где; некоторые выпрашивали проезжие грамоты и разъезжали по московской земле, отыскивая своих детей и кровных. Число ратных уменьшалось, и потому всё менее и менее Малая Русь имела надежду на помощь от них против внешних врагов. Насилия же, грабежи, убийства, всякого рода оскорбления малорусский народ не переставал терпеть от тех, которые оставались в Украине. Все это известно было на правом берегу, и, разумеется, останавливало Хмельницкого и его старшину от нового подданства царю. Притом же расчёт был таков, если они отложатся от Польши, поляки и татары их примутся разорять, истреблять поголовно; московский государь не подаст им помощи, так точно, как не подаёт малорусам на левой стороне, и потому – перейти на сторону царя в то время значило, для правого берега Украины, отважиться на явную погибель. Понятно, что оставаться под властью поляков было не любо после того, как последние, сознавая бедственное положение Украины, упадок её народных сил и разложение казачества, начали уже явно показывать, что всё обещанное ими был обман, что Украине грозит прежняя доля. Тем не менее правобережные казаки всё ещё держались Польши, потому что считали её больше для них сильной и в случае вражды с ней более опасною, чем Московское государство, которое поставило себя так, что дружба с ним казалась им опаснее вражды. Вот почему Хмельницкий, хотя и переговаривался много раз о подданстве царю, но в своей нерешимости, не получивши ещё сведения о новом постановлении польском, вредном для казаков, снова летом 1662 года отправился подчинять себе левобережную Украину, вместе с ордою и польскими вспомогательными хоругвями.
XIII
Сомко с верными ему полковниками и на этот раз должны были встречать его без ратной помощи царской, предоставленные самим себе. Сомко счастливо отбил передовой татарский набег, в конце мая изловил тридцать человек татарских языков и отослал к царю. В этот раз им послано было такого содержания письмо: – «Смиренно молю и в стопы ног вашему царскому пресветлому величеству упадаю – писал он – покажи премногую милость надо мною, слугою своим верным: не дай меня в поношение тем моим соперникам, которые описывают меня перед вашим величеством в своих обманных листах изменником; они и прежде сидели в своих домах, и ныне сидят, никуда нейдут, помочи не дают на неприятеля и давать не хотят, а мою работу Бог видит, как я не час и не два, не щадя головы своей, имел бой с неприятелем, умирая за ваше величество и за целость Малой России с одним полком своим переяславским. Не знаю, зачем меня епископ с Васютою описывают изменником; я в невинности своей буду слёзно плакать пред вашим величеством, пока увижу, что ваша государева милость снимет с меня вражду и ненависть, и ваше величество изволите прислать такие грамоты, чтобы всякій мне противник и непослушник устыдился; В десятый раз бил челом вашему величеству, чтобы епископ перестал побуждать назло, и те люди, которые надуты епископским советом, пусть всё это оставят и со мною служат верно вашему царскому величеству. Мы бьём челом вашему величеству: изволь прислать к нам боярина для избрания гетмана; изволь ваше царское величество оставить это дело на волю всему Войску Запорожскому, а не мне, и не боярину, как по стародавним обычаям наших предков делалось, епископ же пусть в это вовсе не вступается». Вместе с тем Сомко жаловался на Ромодановского, который явно дружилъ с епископом и Васютою, и был нерасположен к Сомку. Сомко указывал на то, что он, Ромодановский, вопреки правам казацким, требовал с зинковского полка триста человек, подводы и пятьдесят провожатых. «Нашим извоёванным людям, выражался Сомко, с такой налоги и без войны война». Он просил запретить Ромодановскому вступаться, в права и вольности Запорожского Войска, не приводить епископа и Васюту на зло, и не быть в казацкой раде при избрании гетмана, а знать ему своё дело войсковое, порученное царём, оберегать край от неприятеля. Вместе с тем Сомко просил о возвращении ему данных воеводе Чаодаеву собственных денег на жалованье войску, о чём он уже объявлял теперь не первый раз. – «Храни Боже, по моей смерти – писал он – некому будет бить челомъ о тех деньгах; сынов у меня милых было два, и тех Бог до славы своей святой обоих взял вдруг».
Хмельницкий со своими казаками, а также со вспомогательным отрядом поляков и с татарами, стоял станом недалеко Переяславля более месяца. Происходили частые стычки. Между тем татары и правого берега казаки ходили по окрестностям. 23 июня, Чигиринского полка казаки овладели Кременчугом. Кременчугские мещане впустили их; пятьсот человек ратных московских людей заперлись в малом городке с запасами и орудиями. С ними было небольшое число кременчугских жителей, не хотевших изменить царю. Три дня они отбивались от приступов, но, наконец, 25 июня прибыл Ромодановский с десятью тысячами конных. Тогда осаждённые сделали вылазку и, уварив на врагов, рассеяли их и прогнали. Другие казацко-татарские загоны следовали по направлению к северу, 20 июня взяли Носовку, перебили жителей, взяли в плен священника с семьёю. В июле, загоны татар, поляков и казаков опустошили окрестности Козельца. Нежин со дня на день ожидал их посещения, не надеясь отстояться от неприятельского нашествия. Тем не. менее нежинский полковник не хотел действовать заодно с Сомком, не хотел признавать его наказными, чтобы впоследствии не признать настоящим гетманам. Сомко писал к нему, жаловался, что сам он один с переяславцами должен отбиваться от многочисленной силы; друг друга оба они укоряли. Сомко во время осады выходил неоднократно на вылазки, посылал подъезды, ловил пленников и посылал их к царю. Так, 15 июня, Сомко отослал в Москву трёх взятых на бою поляков, и снова обычно умолял царя прислать скорее московское войско на выручку Переяславля, чтобы предупредить неприятеля, который, как показывали языки, ожидает к себе свежих сил, – «Самим нам, писал Сомко, сил и помочи ни от Васюты, ни от князя Ромодановского не имеючим, придётся сесть в запор и самим нам голодом помереть и коням и всякому животному». Вместе с тем он снова просил опять защитить его от внутренних неприятелей, и дать ему власть карать своих врагов. – «Прикажи, милосердый государь, на таковых гетману и полковнику и всему войску дать власть, чтобы таковых смутников и раскольников нам вольно было, по своему войсковому обычаю, судить и карать; инако та измена искоренитись не может». Тогда он жаловался на Семена Голуховского. Воротившись из Москвы, Семён Голуховский прибыл в Нежин; там, вероятно, он совещался с Золотаренком и с Мефодием, оттуда отправился в зинковский, а потом в полтавский полк, и волновал везде казаков против Сомка, оттуда отправился в Кременчуг, где изрубил атамана за что-то: там его схватили и препроводили к Сомку. Сомко доносил, что у Голуховского нашли приготовленные им письма к Ромодановскому, где бывший писарь описывал Сомка изменником и спутником, и кроме того рассыпал на зинковский и миргородский полки обвинения, которые Сомко называл несправедливыми. Сомко доносил, будто Голуховский, проезжая по полкам левой стороны, распускал между казаками слухи, что только Полтава и другие крайние города останутся в целости, а прочие, и в том числе Переяславль, будут сожжены – неизвестно кем, замечал при этом Сомко, сообщая слова Голуховского. Московское правительство не отвечало Сомку на его просьбы расширить власть гетманскую; не вызвали никакого ответа жалобы на Васюту, епископа Мефодия, Голуховского; московское правительство как будто не понимало некоторых строк в его письмах, но за верную службу милостиво похваляло, заоохочивало вперёд служить и всякого добра его царскому величеству хотеть, и над неприятелем промыслы чинить, надеясь, что у великого государя его служба забвена не будет. Царская грамота извещала Сомка, что на выручку Переяславля и всей Украины левого берега велено быть в черкасских городах воеводе князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому, который уже вступил в черкасские города, и Петру Васильевичу Шереметеву, который вслед затем уже послан и скоро вступит туда.
Вслед за этою царскою грамотою приехал в Украину стольник Осип Коковинский с грамотами; в этих грамотах царь так же ласково хвалил Золотаренка, как и Сомка; и тому и другому писано было, что великий государь велел учинить полную раду и выбрать на ней гетмана. Сомко должен был в ответ на это сказать стольнику, приехавшему к нему с грамотою: – «Я рад государевой милости, а не гетманству; хоть я буду и последним казаком, – я рад ему государю служить, рад я тому, когда, согласно с государевым указом, выберут вольными голосами гетмана».
Более месяца Сомко держался против Хмельницкого в осаде. Хмельницкий всё это время стоял под Переяславлемъ за три версты. Несколько раз был съезд у него с Сомком. Последний говорил воеводе Волконскому, что он продолжает уговаривать племянника отстать от поляков и быть верным царю, но писарь Сомка Глосовский, друживший тайно с Золотаренком подпивши проговорился и объявлял, что Сомко ссылается с племянником о том, как бы им соединиться с крымским ханом, что они тянут время нарочно, пока соберётся король с поляками и придёт под Киев.
Наконец, прибыл под Переяславль Ромодановский с войском; к нему присоединился и Золотаренко со своим полком, не хотевший быть заодно с Сомком, но слушавший Ромодановского, как царского воеводу. Хмельницкий, стоя близ Переяславля, не знал о прибытии московского войска; только татары, сделавшие набег на Пирятин, поймали московского языка, узнали о прибытии Ромодановского и дали знать Хмельницкому. Тогда гетман поспешно снялся со всем обозом и стал отступать к Днепру. Ромодановский, узнавши об этом отступлении, двинулся за ним; вместе с ним пошли Сомко и Золотаренко и черниговский полковник Силич.
17 июля произошёл бой. У Юрия было до 20000 войска, в этом числе польских двадцать четыре хоругви и немцы драгуны; татары отстали от Хмельницкого и ушли в свою сторону. Бой открыл Сомко со своими казаками, бился упорно два с половиной часа, но, когда наступил на Хмельницкого Ромодановский с конницею, войско Хмельницкого подалось и уже не могло поправиться; одни, бросивши табор, побежали к Днепру, другие, с самим Хмельницким, бежали в лес; только немецкая пехота сомкнулась в углу табора в числе тысячи человек, оборонялась храбро и вся погибла. Тех, которые бежали к Днепру, преследовало московское и казацкое войско, и припёрло их к реке так, что, не находя исхода, они бросились в реку и погибли. Очевидец говорит, что тогда их потонуло так много, что впоследствии трудно было приступить к Днепру по причине чрезмерного смрада от трупов. Те, которые успели сбросить с себя платье и переплыть Днепр, ушли домой нагишом. После, Хмельницкий, пользуясь тем, что лес закрывал его от неприятеля, переправился за Днепр.
18 июля, победители стали советоваться. Сомко и державший его сторону Силич, рассчитывая, что и в Нежинском полку многие не любят Васюты и охотно провозгласят Сомка гетманом, объявили, что теперь непременно следует выбрать гетмана, и так как войско в сборе, то прежде похода за Днепр следует собрать раду; иначе нельзя идти за Днепр. Сомко уже прежде отправил за Днепр Лизогуба, назначив его капевским полковником, и поручал ему разсылать на правой стороне письма для убеждения заднѣпровских полковников и их казаков к переходу на сторону царя. Наказной гетман уверял, что полки: белоцерковский, корсунский и черкасский готовы отстать от Хмельницкого и присягнуть на верность царю, – нужно только, чтобы видели на левой стороне Днепра порядок и знали, что есть избранный и утверждённый царём гетман. Этим хотел он убедить к скорейшему собранию избирательной рады. Но все его старания были напрасны. Ромодановский противился; кричал против Сомка Мефодий, за ним Золотаренко, – произошла ссора; в особенности Сомко и Мефодий друг друга укоряли очень язвительно. Ромодановский, как главный над всеми царский воевода, наотрез объявил, что не допустит теперь до рады, что выбор должен совершиться после, когда можно будет собрать всех казаков и чернь, и когда прибудет для того нарочный боярин от царя.
Думая склонить на свою сторону казаков, Сомко начал устраивать им пирушки на радости после победы, а тем временем Мефодий и Золотаренко стали советовать Ромодановскому оставить Сомка. «Пусть себе пьянствует», говорили они. Они требовали немедленно идти за Днепр. Они рассчитывали, что война окончится без Сомка, и таким образом кредит его безвозвратно подорвётся у царя. Ромодановский, ненавидя Сомка, послушал их и двинулся, не сказав ничего об этом Сомку. Последний, узнав, что воевода и прочие казаки вышли, сам наскоро собрался и торопился догнать Ромодановского, но не успел.
Ромодановский стал в Богушевке над Днепром отправил на другой берег стольника Приклонского со значительным отрядом московских людей и казаков, а сам с остальным войском пошёл далее вниз, по левому берегу Днепра. Приклонский, счастливо переправившись, вошёл в город Черкасы без сопротивления, и поставил в Черкасах полковником Михайле Гамалею. Из Черкас Приклонский пошёл далее, намереваясь взять Чигирин. Но в то время Хмельницкий уже успел явиться в Чигирин и собрать орду. Хан прислал ему большое войско под начальством султанов Селим-Гирея и Мехмет-Гирея. Приклонскій, не дошедши до Чигирина, неожиданно услыхал, что на него идёт сила, и поворотил к Днепру к Бужину. Против самого Букина у Крюкова стоял на левой стороне Ромодановский. Приклонский поспешил туда, но татары догнали его прежде, чем он успел переправиться. По донесению Хмельницкого, московским ратным людям на правом берегу Днепра нанесли два поражения: одно 1 августа под Крыловым, где татары уничтожили отряд московских людей и украинских дейнеков, – вероятно, передовой отряд Приклонского, – взяли две пушки, все военные снаряды; потом 3 августа, нагнали самого Приклонского под Букиным с десятью тысячами, и там поразили его на голову, взяли семь пушек, много знамён, барабанов и боевых снарядов. Но по известию летописи самовидца, участвовавшего если не в этом самом сражении, то вообще в войне этих дней, Приклонский потерял мало, и, защищаясь, успел с табором своих переправиться на левый берег. Потерпели наиболее малоруссы; у них не стало терпения идти в таборе; они выскочили из табора и пустились скорее вплавь через Днепр, тогда мелководный, но и то с другого берега пушечными выстрелами русские разгоняли татар и мешали истреблять плывущих. Переправившись через Днепр, Приклонский соединился с Ромодановским, и всё войско поспешно отступило. По известию Хмельницкого, султан Мехмет-Гирей догнал его при переправе через Сулу и поразил жестоко, взяв восемнадцать пушек, и весь табор достался татарам. Ромодановский с остатком войска ушёл в Лубны. Самовидец не говорит об этом поражении вовсе; кажется, что вообще донесения Хмельницкого, хотевшего перед королём уменьшить стыд своего поражения, преувеличены, и доверять им нельзя, тем более, что для самого Хмельницкого его успехи не исправили последствий его поражения на левой стороне Днепра.
XIV
Эти-то последние события произвели всеобщее волнение в Украине правого берега. Все видели неспособность Хмельницкого; надежда на поляков и страх их силы поколебались. Коронное войско не приходило в пору на помощь казакам, воевавшим против Москвы, а та часть его, которая находилась с запорожским гетманом, была несчастлива. Татары рассыпались по Украине, грабили своих союзников, уводили в плен женщин и детей. Татары стали чувствовать презрение к полякам и советовали казакам отдаться оттоманской порте: под её могучею властью Украина найдёт свою целость и безопасность: великая сила оттоманской монархии и её подручных татар защитить её и от Ляхов, и от москалей, на которых нет казакам надежды. Турецкий государь великодушно будет хранить права казацкие, – так говорили татарские мурзы, – и этот голос достигал уже до сведения поляков. В тоже время татары стращали малоруссов, что если не станется по воле хана, то Украине придётся очень плохо: и в самом деле, шестьдесят тысяч орды, разгостившейся в русских провинциях, были опаснее всех врагов. Но успех царских войск стал возвращать подорванное уважение к московской силе; возобновлялась прежняя наклонность быть под рукою православного монарха. Запорожцы, первые провозгласившие Юрия гетманом во дни Выговского, теперь стояли за возведение в гетманы Бруховецкого, под царским покровительством, показывали Хмельницкому злобу и если верить величку, писали такие послания: – «Пролитая тобою кровь, как кровь Авеля, вопиет к Богу об отмщении; знай, что ни орда, ни поляки не спасут тебя от ожидающей тебя беды. У нас есть верный способ взять тебя посреди твоего Чиги- рина и выкинуть прочь, как выкидывают из верши негодную пиявку. Не вводи ты нас более в грех; выбирайся сам из Чигирина и беги куда хочешь; не забирай только с собою войсковых клейнотов, ибо ты нигде с ними от нас не спрячешься. И если ты заблаговременно из Чигирина не выедешь, то мы явимся и не только размечем стены дома твоего, но не оставим в живых и тебя, злодей и разоритель нашей отчизны!»
Подобные угрозы возбуждали сочувствие и в городовых казаках, подчинённых Хмельницкому. Хмельницкий со дня на день ожидал нападения из Запорожья, или бунта в подчинённом ему войске. Везде ему мерещилась измена; куда бы он ни шёл – говорит летопись – всё оглядывался, не спешит ли кто за ним и не хочет ли его поймать и отдать запорожцам. Пробудилось в нём угрызение совести за своё непостоянство, сознание собственной неспособности; из его дел выходило одно зло; он видел разорение от татар, посрамление церквей; бусурманы со дня на день становились нахальнее и тяжелее народу; между полковниками возрастали раздоры. Хмельницкий, как казак (сколько показывают его письма), воспитанный с пелёнок в отцовских преданиях заветного стремления к самостоятельности своего народа, хотел для своего отечества одного – самостоятельности. Он не любил поляков, хотя и льстил им. Поляки уже не хотели скрывать, что они обманули Украину, что все их обещания неискренны, что православная вера не освободится никогда от своего поругания, русские земли будут под властью поляков, и русский народ ни в какой форме не достигнет того, чтоб уважали его права; Хмельницкий готов был поминутно обратиться к царю, но поминутно и отступал от этой мысли, отталкиваемый твёрдостью, с какою московское правительство держалось своих государственно-мудрых, но ненавистных для казаков последних переяславских статей. Хмельницкий не имел самобытного ума, который бы мог соединить другие умы и направить к одной цели, а у казаков было чересчур много разномыслия и взаимной вражды, и непостоянства, и Хмельницкий не мог понять, как хочет поступать казацкая громада, чего ожидает и надеется народ в данную минуту, как следует в угоду ему соразмерять свои поступки. Одни ему говорили: надобно ладить с поляками. В этой мысли более всех поддерживал его Тетеря, бывший при Богдане переяславский полковник, при Юрии выбранный генеральным писарем. Он скоро оставил эту должность, съездил в Польшу, был там за услуги Польше пожалован титулом стольника полоцкого, и приехал от короля в качестве наблюдателя за поведением казаков. Тоже твердили и другие старшины; но громада казацкая беспрестанно волновалась, не любила по-прежнему ляхов, и боялась их, но и «москали» представлялись ей немилыми. Татарские насилия всего нагляднее указывали Хмельницкому плоды, приготовляемые новым соединением с Польшей. Все беды, терпимые народом вообще и лицами поодиночке, стали приписывать Хмельницкому. Он глава народа, он старший во всём; он и виноват за управляемых; его проклинали. Тетеря писал к королю, что он старался всеми силами примирить войско с гетманом, но безуспешно . «Что сделать с этим упрямым народом, – писал он, – когда у него такой нрав, что как кто потеряет у него расположение, тому уже нелегко будет приобрести его вновь». Презирая гетмана, многие казаки совсем отказались от службы и занялись своими домашними делами. Общественные побуждения охладевали; хотелось жить как попало. Хмельницкий чувствовал возраставшее всеобщее презрение к себе; самолюбие боролось в нём. Он злился на казаков, на всю Украину, на весь народ свой; то сознавая свою слабость и ничтожество, Хмельницкий готовился сложить булаву сам, то вдруг, замечая, что этого только и требуют, и хотят презирающие его казаки, держался за неё обеими руками, грозил даже отдаться в руки орде и посредством её укрощать непослушное казачество. Осенью, чтобы сколько-нибудь избавить Украину правого берега, он повёл орду опять к Киеву и за Киев, где Десна сливается с Днепром, но казаков пошло с ним мало; не хотели его слушать. Хмельницкий, пользуясь, вероятно, малочисленностью ратных в Киеве, хотел, по выражению Тетери, подбодрить татар к службе Речи-Посполитой, доставив им возможность набрать пленных малоруссов. Но он ничего не сделал, скоро возвратился и этим походом только более, вооружил против себя единоземцев. Каждый шаг его был новым преступлением. Меланхолия терзала его. Он мучился и дрожала как Каин, говорит летопись. Наконец, под влиянием мучительной тоски, растерзанной совести и страха, решился он исполнить свой обет, данный под Слободищемъ, и вступить в монастырь. Хмельницкий собрал казаков на раду под Корсунь, в монастырь Ольшанский. Когда казаки съехались, Юрій явился в собрание, поклонился и говорил:
«Памятуя заслуги родителя моего, вы избрали меня гетманом, но я не могу быть достоин этой чести, я не могу уподобиться моему родителю, и отцовского счастья мне не дал Бог ! Я решился расстаться с вами и исполнить давнишнее желание – удалиться от света и стараться о спасении моей грешной души. Желаю вам всем счастья; выберите себе иного гетмана, и так как нам нет возможности отбиться от ляхов и москалей – отдайтесь лучше турку, чтобы посредством союза с ним дать Украине свободу».
Некоторые советовали ему оставить это намерение; удерживал его более всех Павел Тетеря, более всех внутренне желавший его удаления, с тем, чтобы самому заступить его место. Другие, ненавидевшие его и прежде, говорили смело: – «А нехай иде соби к дидьку, коли з нами жити не хоче! злякався, то теперь пид каптур хоче голову зховати. Знайдемо соби такого, шо стане за наши вольности!»
Хмельницкий удалился и 6-го января 1663 года в Чигиринском монастыре был пострижен под именем Гедеона. Фамилия его не потеряла значения и под клобуком; скоро мы его увидим архимандритом, а через несколько лет придётся увидеть его ещё раз на бесславном военном поприще, отступником христианства.
После отречения Хмельницкого, казаки собрались на избирательную раду в Чигирине. Некоторые предложили Выговского.
– Он сенатор и воевода,– возражали другие,– если он станет гетманом, то не будет послушен казацкой раде.
Были тогда два соперника у Выговского, оба женатые на дочерях Хмельницкого. Первый, по известию Коховского, был Иван Нечай, вероятно каким-то образом получивший увольнение из плена в Москве. За него старалась жена его Елена. Другой – Тетеря; его жена Стефанида умела обделать дело своего мужа лучше сестры. Она обдарила отцовскими деньгами знатнейших влиятельных людей на раде и расположила их в пользу своего мужа. За знатными были приобретены и голоса толпы. Многие, зная Тетерю, не считали его способным ни по уму, ни по совести, но золото и серебро соблазнило их. По известию украинского летописца (Величко, 36), каждый из тогдашних казаков ради сребра и злата не только дал бы выколоть себе глаз, но не пощадил бы отца и матери. – Все они, – говорит этот летописец, – были тогда подобны Иуде, продававшему за серебро Христа, и могли ли они думать о погибающей матери своей Украине. – Это было как нельзя естественнее. Дело Малой Руси проигрывалось. Неуспех и беспрестанные неудачи истощили надежды, лишали веры, отклоняли от цели, возбуждали мысль о её недостижимости, отчего терялась воля и терпене, иссякала любовь к отечеству, к общественному добру; подвиги самоотвержения оказывались безлюдны и напрасны. Эгоизм частный брал верх над благородными побуждениями; слишком невыносимо становилось каждому своё домашнее горе, не выкупаемое тем, за что ему подвергались; всякий стал думать о себе самом, потому что убедился в суетности дум о всех; души мельчали, пошлели; умы тупели под бременем